Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Древняя Русь и славяне

Год написания книги
2009
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Небезынтересно отметить один момент, касающийся не столько династического строя, сколько в большей степени самой психологии раннесредневекового властвования, которая приводила к идее сеньората. Как мы помним, Ярослав Владимирович был не первым, кого посетила мысль, что ни реальный политический престиж молодого государства, ни его идеальный статус не могли быть разделены между участниками традиционного братского совладения, а могли быть только переданы, унаследованы от правителя к правителю. Уже отец Ярослава, Владимир Святославич, имел на этот счет свои планы, причем такие, что далеко выходили за пределы сеньората. В подобном случае роль формальной десигнации должна была кардинально возрасти. Как конкретно была оформлена десигнация Бориса Владимировича, мы не знаем, но что она состоялась, позволительно думать с достаточной определенностью, так как солидарная резкая реакция Святополка и Ярослава вряд ли могла быть вызвана одними подозрениями. Вера в эффективность десигнации – церковно освященной юридической процедуры – была бы неудивительна со стороны Владимира вследствие определенной византинизации, которой не могла не претерпеть его политическая идеология после более чем двадцатилетнего брака с порфирородной дочерью императора Романа II. Владимир ошибся, явно недооценив силу инерции привычных родовых представлений, но эта ошибка демонстрирует, в какой мере осознание государственно-идеологических потребностей выдающимися политическими деятелями иногда опережает реальные возможности общества.

И Владимир Киевский, и польский князь Болеслав I десигнировали своих младших сыновей, тем сознательно идя на радикальную государственно-династическую реформу – ломку прежней системы столонаследия по corpus fratrum. В этой связи нельзя не вспомнить об аналогичных волевых десигнациях второй половины XII в. со стороны князей, власть которых была особенно прочной, так что сознание этой прочности могло подвигнуть и на неординарные шаги в отношении столонаследия. Мы имеем в виду десигнацию ростово-суздальским князем Юрием Владимировичем Долгоруким своих младших сыновей Михалка и Всеволода, а галицким князем Ярославом Владимировичем Осмомыслом – сына от наложницы, злополучного Олега «Настасьича». И в том, и в другом случае десигнация состояла из публичного волеизъявления князя и крестоцеловальной присяги знати. Киевская летопись говорит задним числом под 1175 г. о «ростовцах, и суждальцах, и переяславцах», что они, «крьстънаго целования забывше, целовавши к Юрью князю на меньших князех на детех, на Михалце и на брате его (Всеволоде. – А. Н.), преступивше крьстъное целование, посадиша Андрея, а меньшая выгнаша»[240 - ПСРЛ 2. Стб. 595.]. Равным образом и Ярослав в 1187 г. «молвяше мужем своим <…> а се приказываю место свое Олгови сынови своему меншему, а Володимеру даю Перемышль, и урядив ю и приводи Володимера ко хрьсту и мужи Галичкыя на семь»[241 - Там же. Стб. 657.]. Из последнего сообщения узнаем, что десигнационный «приказ» Ярослава Осмомысла подкреплялся не только крестоцелованием галицких верхов, но и договором между обоими Ярославичами. Аналогия между десигнацией младшего Владимировича и младших Юрьевичей усугубляется еще и тем, что Михалко и Всеволод происходили от второго брака Юрия Долгорукого и их матерью, как есть основания думать, была гречанка царской крови[242 - Карамзин 1/2. Примечания. Стб. 161. Примеч. 405.]. Однако есть между планами Владимира Святого и его праправнука Юрия Долгорукого также и существенное различие. Мы не знаем доподлинно, когда именно состоялась десигнация Михалка и Всеволода, но если это произошло в киевское княжение Юрия, в 1154–1157 гг., то намерение Юрия оставить Ростово-Суздальскую землю младшим сыновьям могло объясняться тем, что старшие должны были занять столы на юге Руси – в Киеве и вокруг него. Впрочем, старший из Юрьевичей, Андрей, так не думал.

Ни одна из названных нетрадиционных десигнаций не дала желаемых результатов. Не удалась и попытка закрепить киевский стол за родом старшего из Мономашичей, Мстислава, путем десигнации Всеволода Мстиславича в киевское княжение Ярополка Владимировича, в 1132 г.: она разбилась о сопротивление младших сыновей Мономаха – Юрия и Андрея, имевших, по обычным представлениям, преимущественное, сравнительно с племянником, право на Киев[243 - Замысел принадлежал еще Владимиру Мономаху. В 1132 г. «Ярополк приведе Всеволода Мстиславича из Новагорода и да ему Переяславль по хрьстьному целованью, акоже ся бяше урядил с братом своим Мстиславом по отню повеленью, акоже бяше има дал Переяславль с Мстиславом» (ПСРЛ 1. Стб. 301). О том, что это был элемент десигнации, прямо говорит «Новгородская I летопись»: «Ходи Всеволод в Русь Переяславлю, повелением Яропълцем <…> И рече Гюрги и Андреи: “Се Яропълкъ, брат наю, по смерти своей хощет дати Кыев Всеволоду, братану своему”, – и выгониста и ис Переяславля» (НПЛ. С. 22). См. подробнее: Назаренко 2006а. С. 279–290 или статью IV.]. Неудачи радикальных реформ престолонаследия, предпринятых Владимиром Святославичем и Болеславом I, убеждают в том, что обращение в следующем поколении русских и польских князей к более умеренным формам манифестации государственного единства, к сеньорату, явилось, в сущности, вынужденным шагом. А сложносоставный, комбинированный сеньорат по «ряду» Ярослава Мудрого, предусматривавший между киевским сениором и двумя самыми младшими Ярославичами еще «амортизирующую» группу из двух средних братьев, свидетельствует, что «ряд» был глубоко продуманным, выношенным планом и что стабильность создававшейся династической конструкции весьма волновала Ярослава Владимировича.

Итак, десигнация на Руси, как и в других раннесредневековых государствах, появляется в пору преобразования традиционного порядка наследования власти – территориальных разделов, служивших крайним, наиболее зрелым выражением идеологии родовластия, согласно которой власть принадлежала не отдельному князю, а княжескому роду в целом. Это преобразование в своих самых радикальных проявлениях сводилось к попыткам сделать именно десигнацию единственным инструментом передачи власти. Но все такие попытки оказались неудачны, и в результате на Руси, как и в Чехии и Польше, закрепился умеренный вариант реформы corpus fratrum – сеньорат. При сеньорате роль десигнации была, очевидно, в разных случаях разной. В отличие от положения дел у франков, на Руси она могла, видимо, совершенно отсутствовать в тех случаях, когда политическая ситуация не препятствовала тому, чтобы старший, киевский, стол перешел к общепризнанному старейшему в роде – например, Всеволоду Ярославичу после смерти в 1078 г. его старшего брата киевского князя Изяслава. В более сложных случаях мы видим или вправе предполагать наличие десигнации.

При всем типологическом сходстве системы престолонаследия во Франкском государстве IX в. и на Руси XI–XII вв. необходимо иметь в виду и принципиальные отличия.

У франков обладание императорским титулом не было связано с владением какой-то определенной (так сказать, «стольной») областью – хотя император Людовик I Благочестивый и планировал в 817 г. именно такое территориальное устройство; юридически необходимым моментом имперской десигнации здесь быстро стала санкция папы. В результате старшинство в роде, даже если оно было сопряжено с фактическим военно-политическим превосходством, не могло служить гарантией наследования императорского титула, так как в дело вмешивались политические интересы папства. Так, в 875 г., после смерти бездетного императора Людовика II, папа Иоанн VIII, исходя исключительно из собственных соображений, вручил императорский венец не старшему из дядей покойного – восточнофранкскому королю Людовику Немецкому, а младшему – западнофранкскому Карлу Лысому[244 - Ann. Bert., а. 875–876. Р. 126–127.].

Иначе обстояло дело на Руси. Здесь сеньорат был связан с обладанием богатым Киевским княжеством, что уже само по себе было способно уберечь звание старейшего брата «во отца место» от полного обесценения, как то произошло у франков. На Руси порядок наследования сеньората не зависел от каких бы то ни было внешних сил и определялся только внутридинастической ситуацией: иначе говоря, главными факторами являлись номинальное старшинство и реальная политическая власть. Отсюда ясно, что при десигнации на Руси решающее значение должен был играть междукняжеский договор, а не сакральная процедура, как у франков (венчание папой). Такой договор мог, естественно, вносить поправки в систему родового старейшинства (киевским князем не всегда становился генеалогически старший), но он всегда, как должно думать, оговаривал это обстоятельство, которое, собственно, и было одной из причин самого договора. Abusus non tollit usum, как гласит римский юридический принцип: злоупотребление законом не отменяет закона, а отклонения от правил не отменяют самих правил. Из факта договора вовсе не стоит заключать, что он непременно заполнял некую правовую пустоту

Следовательно, было бы неверно противопоставлять директивную десигнацию в Византии или у франков (то есть происходившую по воле правившего императора и подкреплявшуюся юридической и сакральной процедурами) договорной десигнации на Руси. Десигнация – это тот или иной способ заблаговременно организовать престолонаследие; ее юридическое оформление в разных странах могло быть и было разным.

IV. Династический проект Владимира Мономаха: попытка реформы киевского столонаследия в 30-е годы XII века[245 - * Исправленный и дополненный вариант работы: Назаренко 2006а. С. 279–290.]

Для раннего периода древнерусской истории (IX–XI вв.) характерно представление о государственной территории и ее ресурсах как об общем владении княжеского семейства в целом. Это представление не было чем-то особенным; оно обнаруживается и в других европейских обществах на достаточно ранних стадиях развития[246 - Об этом институте в раннесредневековых западноевропейских «варварских» королевствах, в частности, в королевстве (затем – «империи») франков, который получил в науке название «братского совладения» (<corpus fr at гит), см.: Назаренко 2000а. С. 500–519, особенно литературу, указанную на с. 501–502, примеч. 4; а также статьи II, III.]. В таких условиях изменения внутридинастической конъюнктуры влекли за собой владельческие переделы, которые выражались, в частности, в перемещениях князей с одного стола на другой. Тем самым подобные переделы и перемещения, когда князь и его потомство не были связаны с каким-то конкретным столом, служили своебразным механизмом, скреплявшим политическое единство Древнерусского государства. И в дальнейшем, в XII столетии, принадлежность местных княжеских династий в отдельных древнерусских землях-княжениях (там, где такие самостоятельные княжеские династии образовались) к одному, пусть и сильно разросшемуся, семейству являлась существенным фактором, поддерживавшим представление о единстве Руси как о некоей идеальной политической норме. Вопрос заключался только в том, какие политические механизмы и институты могли обеспечить реализацию этой идеальной нормы. Коль скоро, во-первых, обладание киевским столом до середины XII в. было сопряжено с номинальным старейшинством в княжеском роде в целом, а во-вторых, в Киевской земле не существовало собственной княжеской династии, то одним из таких политических механизмов оставался порядок киевского столонаследия.

Согласно традиционному династически-родовому порядку, Киев наследовался генеалогически старейшим из князей. В эпоху, когда княжеское семейство было еще относительно компактным, это практически означало наследование Киева старшим из братьев умершего киевского князя, а в случае отсутствия братьев – старшим из сыновей. Такой способ престолонаследия – очень древний и широко распространенный. Однако с течением времени в связи с усложнением внутридинастической ситуации и в связи с тем, что политические и военные возможности князей не всегда совпадали с их местом в родовой иерархии, этот порядок теряет прозрачность, вследствие чего возникает необходимость в подкрепляющем его договоре.

Кажется, впервые с более или менее отчетливыми следами такого договора мы сталкиваемся в источниках в правление киевского князя Всеволода Ярославича (1078–1093)[247 - Наблюдения В. А. Кучкина на основе «Слова о полку Игореве» и «Поучения» Владимира Мономаха, будто предшественник Всеволода и его старший брат Изяслав Ярославин (1054–1078, с перерывами) собирался передать Киев своему старшему сыну Святополку в обход брата Всеволода, который получил Киев якобы только после договора со Святополком (Кучкин 1995а. С. 111–113), не представляются нам основательными. Исследователь выдвинул два аргумента: пребывание Святополка в Киеве в момент похорон Изяслава (Сл. п. Иг. С. 258) и свидетельство «Поучения», что после битвы на Нежатиной ниве, в которой погиб Изяслав, Мономах и, вероятно, Всеволод вернулись к Переяславлю и стали «в оброве» (ПСРЛ 1. Стб. 248). Однако даже если признать, что на похоронах Изяслава распоряжался действительно Святополк, успевший прибыть из далекого Новгорода, а не сидевший в Вышгороде младший Ярополк (как о том говорится в «Повести временных лет»: ПСРЛ 1. Стб. 202; 2. Стб. 193), то отсюда еще очень далеко до вывода, будто существовал договор о наследовании Киева Святополком. И уж совсем не видно оснований понимать упомянутое сообщение «Поучения» Владимира Мономаха в том смысле, что Всеволод с сыном отправились к Переяславлю непременно «в первые дни (выделено нами. – А. Н.) после битвы на Нежатиной ниве» (Кучкин 1995а. С. 112). В списке «путей» «Поучения» его автора интересовали именно и только походы, тогда как о событиях иного рода, происходивших в промежутке между «путями», редко что-либо говорится. О сражении на Нежатиной ниве 3 октября сказано непосредственно после известия о поражении Всеволода от приведенных его племянниками Олегом и Борисом половцев на Сожице 25 августа – между тем, на это время приходится отъезд Всеволода из Переяславля в Киев к старшему брату в поисках помощи. Коль скоро между «<…> и пакы и-Смолиньска же пришед и пройдох <…> до Переяславля» (сразу после Сожицы) и «той пакы ходихом <…> биться Чернигову» (Нежатина нива) прошло больше месяца, то почему между последним и «<…> и пакы идохом Переяславлю» не могло совершиться вокняжение Всеволода в Киеве, – тем более, что о нем прямо сообщает «Повесть временных лет»? «Стахом в оброве» у Переяславля естественно соотнести с тем «стоянием» Всеволода «у Переяславля», которое «Повесть» относит уже к следующему, 1079, году и связывает с новым появлением у границ Руси половцев, на этот раз наведенных младшим братом Олега Святославича Романом (ПСРЛ 1. Стб. 204; 2. Стб. 195); таким образом, «стояние в оброве» имеет причину, вовсе не связанную с тем, что Переяславль будто бы и после гибели Изяслава продолжал некоторое время оставаться резиденцией Всеволода, как считает В. А. Кучкин. Договор, обусловливавший киевское преемство Всеволода, возможно, действительно существовал, но заключен он был, конечно, не со Святополком, а с самим Изяславом, и содержанием договора, как о том говорится ниже, было не вокняжение Всеволода в Киеве, а судьба столицы Руси после смерти Всеволода.]. Всеволод был последним из Ярославичей, поэтому генеалогически старейшим после него был старший из сыновей его старшего брата Изяслава. Действительно, мы видим, как при Всеволоде Святополк Изяславич сидит в Новгороде, а в период между 1086 и 1088 гг. к его новгородским владениям присоединяется еще и Туров (Туровская волость простиралась тогда до Берестья на западе)[248 - Назаренко 2001а. С. 548–552. Святополк «иде <…> к Турову жити», то есть избрал своей резиденцией Туров вместо прежнего Новгорода в 1088 г., но получить Туров он мог еще в конце 1086/7 г., после смерти своего младшего брата Ярополка Изяславича (ПСРЛ 1. Стб. 206–207).]. Такое неумеренное усиление Святополка объяснимо только договором об Изяславиче как преемнике Всеволода. Естественно думать, что договор был заключен еще в киевское княжение Изяслава, отца Святополка, быть может, в 1078 г., когда Изяслав согласился поддержать Всеволода против его племянников, пытавшихся захватить Чернигов – Олега Святославича и Бориса Вячеславича[249 - ПСРЛ 1. Стб. 200–201; 2. Стб. 191–192.]. Однако около 1091 г. Всеволод отнял у Святополка Новгород, что означало разрыв договора[250 - Мы опираемся в данном случае на гипотезу о соединении в 1088–1091 гг. власти над Новгородом и Туровом в руках Святополка, которая обоснована нами в другой работе: Назаренко 2001а. С. 554–556. Нам осталось непонятным возражение В. А. Кучкина, будто «захват» Святополком Турова, который был киевской волостью, должен был повести к разрыву со Всеволодом Киевским и утрате туровским князем статуса киевского столонаследника; «обладание Святополком Туровом могло иметь место только по соглашению с киевским князем» (Кучкин 2003b. С. 78–79. Примеч. 66). Но мы говорим вовсе не о «захвате» Турова Святополком, а именно о передаче ему Турова Всеволодом как киевскому столонаследнику. О том же косвенно свидетельствует и не вполне понятное выражение из «Списка новгородских князей»: «А Святополк седе на столе (в Новгороде. – А. Н.), сын Изяславль, иде Кыеву» (НПЛ. С. 161, 470). В Киев Святополку имело смысл ехать как союзнику, а не как врагу киевского князя. Недавно Т. В. Круглова обратила внимание на известие «Ермолинской летописи» (конец XV в.) и ряда родственных ей, которое в этих сводах следует непосредственно за сообщением о переезде Святополка в Туров: «<…> а в Новеграде седе Давид Святославич» (ПСРЛ 23. С. 25; 15. Стб. 176). Принимая его, исследовательница упраздняет хронологические противоречия между «Списком новгородских князей» и летописными сведениями о переменах на новгородском столе (из необходимости устранения этих противоречий исходили и мы в нашей гипотезе), но ценой допущения порчи «Списка»: на самом деле Давыд Святославич сидел в Новгороде якобы дважды, тогда как упоминание о первом княжении оказалось в «Списке» опущено (Круглова 2007. С. 15–20). С точки зрения общетекстологической, такое решение представляется менее экономичным, чем предложенное нами и не требующее конъектур или допущений о порче существующих текстов, и уже поэтому менее вероятным. Довод Т. А. Кругловой, что Мстислав Владимирович не мог занять новгородского стола раньше Давыда Святославича, так как Давыд «на династической лестнице находился на ступень выше» (там же. С. 18), исходит]; в таком случае наследником Киева становился старший из Всеволодовичей – Владимир Мономах. Непосредственные причины этого шага киевского князя неизвестны, но само намерение силовым образом сузить круг потенциальных киевских столонаследников показательно. Запомним его. В летописи эти обстоятельства замолчаны, и Всеволод, напротив, представлен поборником традиционного порядка столонаследия: летописец ставит ему в заслугу, что он занял Киев «по братьи своей, с правдою, а не с насильем», исполняя завет своего отца – Ярослава Мудрого[251 - из несколько догматизированного представления о так называемом «лествичном восхождении» князей на столы исключительно по генеалогическому старшинству. Опровергать его было бы излишним; достаточно напомнить, что генеалогическая дистанция между Давыдом и Мстиславом не помешала последнему сесть в Новгороде в начале 1090-х гг. Да, в начале 1096 г. «пошед Давыд узворотися и седе у Смоленьске опять» (ПСРЛ 2. Стб. 219–220), но из этих слов следует только, что до Новгорода он сидел в Смоленске, а вовсе не то, что он дважды («опять») переходил из Новгорода в Смоленск и, значит, получил Новгород впервые еще при Всеволоде Ярославиче, как считает исследовательница (Круглова 2007. С. 17). Предложенное ею объяснение, каким образом указание на первое княжение Давыда в «Списке новгородских князей» оказалось опущено, также не убеждает. Известие о втором княжении Давыда составителю «Списка», в котором Т. В. Круглова видит «летописца княжеского дома потомков Мстислава Великого», потребовалось будто бы «для разделения первого и второго княжений Мстислава»; поскольку у известия о первом княжении Давыда такой специфической функции не было, то летописец его просто вычеркнул (там же. С 19). Следуя такой логике, летописцу следовало бы опустить и другие сведения «Списка», не касающиеся Мстислава и его потомков. Все эти затруднения суть следствия одного – признания безусловной достоверности упомянутого сообщения «Ермолинской летописи» о вокняжении в Новгороде Давыда после Святополка. Но как раз оно-то отнюдь не обязательно. Понять, как мог подобный текст возникнуть под пером позднейшего редактора, значительно легче, чем объяснить, почему образовалась мнимая лакуна в «Списке новгородских князей». В сильно сокращенном тексте «Ермолинской летописи» выпущен пространный рассказ «Повести временных лет» об усобице 1095–1096 гг., вследствие чего сообщение под 6603 г. о переходе Давыда в Смоленск из Новгорода оказалось в опасной визуальной близости от сообщения под 6596 г. об уходе Святополка в Туров. Поздний летописец понял последнее, подобно большинству современных историков, как свидетельство об освобождении новгородского стола, который он и «отдал» Давыду, потому что именно Давыд чуть ниже упоминается в качестве новгородского князя.

ПСРЛ 1. Стб. 216; 2. Стб. 207.].

Если Всеволод действительно намеревался передать Киев своему старшему сыну Владимиру Мономаху, то еще более загадочным делается поведение последнего после смерти отца в 1093 г., которое и без того всегда ставило в тупик историков. Почему Мономах, располагая подавляющим перевесом сил над Святополком и находясь в момент кончины Всеволода в Киеве, тем не менее добровольно уступает столицу Руси Святополку, да к тому же еще, как выясняется, в нарушение отцовского завещания? Мы видим тому только одно реальное объяснение, которое, собственно, дается и в летописи: ярко выраженный легитимизм Владимира Всеволодовича[252 - «Володимер же нача размышляли, река: аще сяду на столе отьца своего, то имам рать с Святопълкъм възяти, яко тъ есть стол преже отьца его был (разрядка наша. – А. Н.). И тако размыслив, посла по Святопълка Турову» (ПСРЛ 1. Стб. 217; 2. Стб. 208).]. Тот самый легитимизм, который еще раз проявился чуть позднее, в 1094 г., когда Мономах уступил Чернигов своему двоюродному брату Олегу Святославичу, потому что Олег был более старшим отчичем Чернигова, чем Мономах (Святослав Ярославич занимал черниговский стол прежде Всеволода Ярославича)[253 - ПСРЛ 1. Стб. 226; 2. Стб. 216–217.]. Еще более значимым следствием легитимизма Мономаха стал общерусский междукняжеский договор, заключенный в октябре 1097 г. в Любече.

О Любечском съезде историки размышляли много, и все же до сих пор два центральных момента, с ним связанных, на наш взгляд, остались недостаточно проясненными, а именно: политический смысл любечских соглашений и роль в них Владимира Мономаха.

В «Повести временных лет» любечская программа изложена как лапидарная прокламация принципа отчинности. Вот этот хорошо известный историкам текст: «Къжьдо да держит отьчину свою: Святопълк – Кыев Изяславль, Володимер – Вьсеволоже, Давыд и Ольг и Ярослав – Святославле, а имъже раздаял Вьсеволод городы: Давыду – Володимерь, Ростиславичема Перемышль – Володареви, Теребовль – Василькови»[254 - ПСРЛ 1. Стб. 256–257; 2. Стб. 230–231.]. Общерусский съезд был вызван необходимостью решить трудный вопрос об инкорпорации Святославичей в политическую систему Руси после силового возвращения в Чернигов в 1094 г. Олега и Ярослава Святославичей, а также после смуты, начавшейся вследствие отказа Олега участвовать в общерусской борьбе против половцев. Суть дела, разумеется, заключалась не в альтернативе, отдавать или не отдавать Чернигов Олегу либо Святославичам в целом (Мономах уже сделал это), а в том, чтобы определить общие контуры политико-династического порядка на Руси после завершения эпохи Ярославичей, порядка, который создал бы основу для единства внутри княжеского семейства и совместных внешнеполитических действий – прежде всего против половцев: «Да ныне отъселе имемъся в едино сьрдьце и блюдем Русьскые земле»[255 - ПСРЛ 1. Стб. 255; 2. Стб. 231.]. А это означало не просто определить владения каждого из князей (хотя именно на этой внешней стороне дела по понятной причине сосредоточился летописец), а прежде всего установить их положение в династической иерархии, иными словами – положение по отношению к киевскому столу и к возможности в свое время претендовать на него, то есть установить их место в системе киевского столонаследия. Следовательно, главным итогом Любеча было вовсе не провозглашение отчинности, к которой ведь еще до съезда, во время вооруженного конфликта 1096–1097 гг., апеллируют как к признанному династическому принципу обе противоборствующие стороны: и Олег Святославич (в отношении Мурома)[256 - Олег говорит засевшему в Муроме Изяславу, сыну Владимира Мономаха: «Иди в волость отьца своего Ростову, а то есть волость отьца моего, да хочю, ту седя, поряд сътворити с отьцем твоим» (ПСРЛ Г Стб. 236–237; 2. Стб. 226–227).], и Мстислав Владимирович (в отношении Ростова и Суздаля)[257 - После захвата этих городов Олегом, Мстислав убеждает его: «Иди из Суждаля Мурому, а в чюжеи волости не седи» (ПСРЛ 1. Стб. 237; 2. Стб. 227). Отсылая Олега именно в Муром, а не в Смоленск, куда тот должен был отправиться по договору со Святополком и Владимиром Мономахом, Мстислав тем самым взывает к отчинному сознанию.]. Не было главным и распространение принципа отчинности на Киев: ведь из отчинности киевского стола исходил Мономах еще в 1093 г. Так что же было главным? Учитывая характер последовавших за Любечем событий, центральной проблемой на съезде приходится признать определение статуса Святославичей применительно к традиционному порядку наследования киевского стола согласно генеалогическому старшинству и отчинности.

В самом деле, из дальнейшего видно, что любечские решения хотя и возвращали Святославичам Чернигов, но при этом исключали их из череды киевского столонаследия – и ясно почему. Потому что княжение Святослава Ярославина в Киеве в 1073–1076 гг. (связанное с изгнанием легитимного киевского князя Изяслава, старейшего на тот момент среди Ярославичей, и вызвавшее столь резкое осуждение в Киево-Печерском монастыре[258 - Печерский летописец поместил в статье 1073 г. пространную филиппику против Святослава: «А Святослав седе Кыеве, прогънав брата своего, преступив заповедь отьню, паче же Божию» и т. д. (ПСРЛ 1. Стб. 183; 2. Стб. 173). Преподобный Феодосий Печерский, тогдашний игумен монастыря, запретил даже поминать Святослава во время богослужения (Жит. Феод. Печ. С. 424).]) в рамках традиционного порядка являлось узурпацией, иными словами – Киев de iure не был для Святославичей отчиной. В этом отношении политический статус черниговских Святославичей между 1097 и 1139 гг. (когда Киев оказался силой захвачен Всеволодом Ольговичем, а любечский порядок – разрушен) был близок к статусу так называемых князей-изгоев – полоцких Изяславичей, Ростиславичей, сидевших на юге Волыни, и в сущности тождествен статусу младшего двоюродного брата Святославичей – Давыда Игоревича. Последний так описал свое политически зависимое положение, оправдываясь перед Ростиславичами: «Неволя ми бы л о пристати в совет их, ходящу в руку»[259 - ПСРЛ 1. Стб. 267; 2. Стб. 241. Под «их» следует, по нашему мнению, подразумевать Святополка и Владимира Мономаха; ср. такое же употребление множественного числа «их» вместо двойственного «ею» в «Поучении» Владимира Мономаха: «Ростиславича <…> и волость их» (ПСРЛ 1. Стб. 241).]. И по отношению к Святославичам в это время в летописи встречаем аналогичные выражения: Святополк и Владимир, собираясь в поход на половцев, «посласта к Давыдови Святославичу, веляща ему с собою»[260 - ПСРЛ 2. Стб. 265. См. подробнее в статье III.] (после снема в Долобске в 1111 г.)[261 - Тот факт, что в Любече должен был обсуждаться династический статус Святославичей, естественно, не остался не замеченным историками, но оценивался иначе. Так, М. Димник полагает, что дело свелось к утрате Олегом старейшинства среди Святославичей и перемещению Святославичей в целом на лестнице династического старшинства со второго места (после Изяславича Святополка) на третье (после Всеволодовича Владимира) (Дгмтк 1997. С. 14–20).].

Итак, любечский договор скреплял отказ Святославичей от претензий на Киев. Но не даром. Обратим внимание на любопытную деталь: в 1134 г (уже после краха династической реформы Мономаха, о которой нам еще предстоит говорить), Ольговичи требуют у киевского князя Ярополка Владимировича (1132–1139) «что ны отьць держал при вашем отьци, того же и мы хочем»[262 - ПСРЛ 2. Стб. 296.]. Чего же именно? Какие Мономаховы волости «держал» Олег Святославич, которых затем оказались лишены Ольговичи? Судя по всему, прав А. К. Зайцев, полагая, что речь идет о Курске[263 - Зайцев 1975. С. 92.]. В связи с чем Владимир Мономах мог уступить Курск Олегу? Очевидно, перед нами своего рода «отступное» за сохранение Святославичами, и в первую очередь воинственным Олегом, верности любечским договоренностям. В дальнейшем, как увидим, Курск еще раз сыграет роль разменной монеты в политических счетах Мономашичей и Ольговичей.

Таким образом, ярко выраженный легитимистский пафос любечских решений подтверждает то, о чем можно было бы и так догадываться: что именно Мономах являлся главным «мотором» любечского «механизма», а не обделенные в результате Святославичи и, уж конечно, не слабый Святополк. Еще одним тому подтверждением могут служить наблюдения над хронологией создания комплекса текстов, известных под названием «Поучения» Владимира Мономаха, о чем скажем ниже. Думаем, не только после 1093 г., но и после Любеча уместно, как то делают некоторые исследователи, говорить о своего рода соправлении Святополка и Мономаха в духе того соправления, какое существовало ранее между старшими Ярославичами. Во всяком случае уже в Любече Мономах был обозначен в качестве преемника киевского стола, и его вокняжение в Киеве после смерти Святополка в 1113 г., судя по тому, что мы об этом знаем, произошло совершенно беспрепятственно[264 - ПСРЛ 2. Стб. 275–276.].

Вместе с тем, есть основания думать, что это вокняжение сопровождалось договором со Святополком (как вокняжение Всеволода Ярославича в 1078 г. – договором с Изяславом). Договор подкреплял наследование Киева согласно любечским принципам, то есть согласно генеалогическому старшинству среди отчичей Киева. После Мономаха таким генеалогически старейшим был старший из оставшихся в живых Святополчичей – волынский князь Ярослав. Действительно, за год до смерти Святополка Ярослав женится на внучке Мономаха, дочери сидящего в Новгороде Мстислава Владимировича[265 - ПСРЛ 2. Стб. 273.]. Что этот брак скреплял договор о киевском столонаследии Ярослава Святополчича, видно по реакции последнего на изменившиеся намерения Мономаха: брак был немедленно расторгнут Ярославом[266 - ПСРЛ 7. С. 24; 15. Стб. 192.], как только Мономах в 1117 г. перевел Мстислава в Белгород под Киев, недвусмысленно обозначив его в качестве наследника киевского стола (это видно в том числе и по тому, что в Новгороде был посажен Мстиславич Всеволод)[267 - ПСРЛ 1. Стб. 291; 2. Стб. 284–285; НПЛ. С. 20.]. О политически вынужденном характере матримониального союза между Святополчичем и Метиславной свидетельствует еще одна деталь: этот союз был браком между правнуками Ярослава Мудрого, то есть, являясь браком между кровными родственниками шестой степени родства, относился к числу безусловно запрещенных церковью[268 - О близкородственных браках в древнерусском княжеском семействе см.: Назаренко 2001а. С. 559–584; а также статью VII.].

Итак, легитимист Владимир Всеволодович Мономах садится наконец в 1113 г. на киевском столе. В его руках половина Руси – вне его непосредственной власти только Волынь (видимо, с Туровом) Ярослава Святополчича, Черниговская земля Святославичей, Полоцк Изяславичей и владения Ростиславичей, будущая Галицкая земля. Во всех остальных важнейших центрах Руси сидят Мономашичи: Мстислав – в Новгороде, Ярополк (со Святославом?) – в родовом Переяславле, Вячеслав – в Смоленске, Юрий Долгорукий – в Ростове. И все же власть Мономаха не идет в сравнение с властью его отца Всеволода в начале 1090-х гг., когда последнему противостоял, в сущности, один Святополк Изяславич. И тем не менее Мономах в точности повторяет описанные выше действия Всеволода: в 1117 г. он разрывает договор о киевском столонаследии с Ярославом Святополчичем. Совершенно очевидно, что внезапный перевод Мстислава из Новгорода, где тот сидел двадцать лет, в Белгород под Киевом был предпринят с одной целью – облегчить Мстиславу доступ к киевскому столу после смерти отца. Именно так вполне справедливо понял дело, как мы видели, немедленно взбунтовавшийся и вскоре (в 1123 г.) погибший Ярослав Святополчич. Как понять действия Мономаха? Почему в 1093 г. он, вопреки воле отца, предпочел путь династического легитимизма, а в 1117 г., наоборот, следуя по стопам своего отца, сам пошел против любечского порядка, с таким трудом выстроенного им самим? Чтобы дать ответ на этот вопрос, надо попытаться глубже вникнуть в замысел Мономаха в 1117 г., а он, похоже, был отнюдь не вполне понятен даже его современникам.

Некоторые скрытые до поры стороны плана Владимира Всеволодовича прояснились только после того, как вступила в действие вторая его часть. По смерти киевского князя Мстислава Владимировича (1125–1132) киевский стол, вполне в рамках династического легитимизма, перешел к его следующему по старшинству брату Ярополку. И тут произошло неожиданное для многих. Первым шагом Ярополка Владимировича в качестве киевского князя стала акция, копировавшая акцию Мономаха в 1117 г.: новгородский князь Всеволод Мстиславич был переведен ближе к Киеву, в Переяславль, причем сделано это было в силу договора, заключенного между Мстиславом и Ярополком еще при жизни их отца и по настоянию последнего[269 - ПСРЛ 1. Стб. 294–295; 2. Стб. 301.]. Итак, Мономах хотел не просто передать Киев своему старшему сыну в обход генеалогически старейшего племянника, а сверх того еще и оставить столицу Руси в руках старшего Мстиславича в обход своих младших сыновей от второго брака – Юрия Долгорукого и Андрея[270 - О происхождении Юрия, Романа (к 1132 г. уже умершего) и Андрея Владимировичей от второго брака Владимира Мономаха см.: Назаренко 1993а. С. 65–70; он же 2001а. С. 585–608; Кучкин 1999. С. 50–82.]. Подобно Ярославу Святополчичу в 1117 г., именно так поняли дело Юрий и Андрей Владимировичи в 1132 г.: «И рече Гюрги и Андреи: се Яропълк, брат наю (наш. – А. Н), по смерти своей хощет дати Кыев Всеволоду, братану (племяннику. – А. Н.) своему; и вышниста и (его. – А. Н.) ис Переяславля»[271 - НПЛ. С. 22.].

Однако даже и теперь нельзя было сказать, что суть династической реформы, задуманной Владимиром Мономахом, прояснилась вполне. Чего добивался Мономах? Радикальной ломки традиционного порядка престолонаследия путем замены сеньората примогенитурой, то есть наследованием от отца к старшему сыну, минуя дядей последнего? Или имелось в виду другое: буквальное следование любечским соглашениям грозило со временем привести к хаосу в результате неумеренного возрастания числа отчичей Киева. И Мономах, несомненно, предвидя это, стремился не обрушить им же созданный любечский строй, а спасти его ценой исключения из киевского столонаследия не только Святополчичей, но и младших членов собственного семейства?

Династическая цепочка Владимир Мономах – Мстислав Владимирович – Всеволод Мстиславич дает известные основания предполагать первую из названных возможностей. Ярополк Владимирович мог быть включен в эту цепочку в качестве промежуточного звена для большей верности реформы, угрозы которой с его стороны в принципе не было никакой вследствие его бездетности (к 1117 г. Ярополку было уже около тридцати пяти лет, и это обстоятельство, надо думать, выяснилось с достаточной определенностью). В то же время Вячеслав, следующий по старшинству после Ярополка среди Владимировичей, имевший по меньшей мере одного сына[272 - Михаил Вячеславич умер при жизни отца, в 1129 г. (ПСРЛ 2. Стб. 293; 6638 г. в «Ипатьевской летописи» – ультрамартовский: Бережков 1963. С. 134), уже взрослым человеком, если Роман, «Вячеславль внук», получивший в 1164 г. Василев (ПСРЛ 2. Стб. 525; Бережков 1963. С. 176), был именно его сыном.], похоже, исключался из числа киевских столонаследников по плану Мономаха.

И все же более вероятной нам представляется вторая возможность – что Владимир Мономах хотел модифицировать любечский порядок, не разрушая его в корне. В самом деле, в 1132 г., когда Юрий Долгорукий согнал с переяславского стола Всеволода, только что посаженного там Ярополком, последний вывел Юрия из Переяславля «хрестьнаго ради целованья» и посадил там следующего по старшинству Мстиславича – Изяслава[273 - ПСРЛ 1. Стб. 301–302; 2. Стб. 295.]. Ясно, что речь идет о том же «хрестьном целованье», которое упоминается несколькими строками выше и скрепляло договор между Мстиславом и Ярополком о передаче Переяславля Всеволоду Следовательно, заменяя на переяславском столе Всеволода на Изяслава, Ярополк пытался остаться в рамках договора с покойным старшим братом, и преемником Всеволода в Переяславле (а значит, и в Киеве) мыслился не его сын Владимир, а брат Изяслав Мстиславич.

Возмущение «братьи» вынудило Ярополка отказаться от плана Мономаха: Изяслав был выведен из Переяславля «с нужею»[274 - ПСРЛ 1. Стб. 302.]. Но нельзя не отметить одной характерной черты этого плана: он так же, как и любечский компромисс 1097 г., сопровождался особым договором с Ольговичами, причем снова о Курске.

Курск вернулся под Переяславль либо в 1115 г., когда умер Олег Святославич (со смертью которого исчезал смысл «отступного», коль скоро оно предназначалось именно Олегу)[275 - ПСРЛ 2. Стб. 282. В пользу такого предположения говорит сама формулировка требования Ольговичей в 1134 г.: «что ны отьць держал» (именно «отец», Олег Святославич, а не Святославичи в целом).], либо в 1127 г. как плата за нейтралитет киевского князя Мстислава Владимировича в конфликте черниговских князей Всеволода Ольговича и его дяди Ярослава Святославича[276 - Так считают большинство исследователей: Грушевсъкий 2. С. 132. Прим. 2; Пресняков 1993. С. 68. Примеч. 155; Зайцев 1975. С. 90–91. В обоснование этой датировки можно сослаться на сам ход событий, как они описаны в «Лаврентьевской летописи»: пришедшие на помощь Всеволоду Ольговичу половцы послали к нему послов, но этих послов «не пропустиша опять, Ярополчи бо бяхуть посадници по всей Семи, и Мстиславича Изяслава посадил Курьске» (ПСРЛ 1. Стб. 296–297; соответствующее место в списках группы Ипатьевского испорчено). Коль скоро послы беспрепятственно прошли в Чернигов, но не смогли вернуться обратно, то напрашивается вывод, что княживший в Переяславле Ярополк посадил своих посадников в Посемье только в ходе начавшегося конфликта. В таком случае слова Ольговичей «что ны отьць держал» приходится понимать так, что после смерти Олега его владения перешли не к его сыновьям, а к его младшему брату Ярославу.]. Но с какой стати Ольговичи стали настаивать, как мы помним, на возвращении Курска в 1134 г.? Причем не сразу по вокняжении в Киеве Ярополка, в 1132 г., а только после появления в Переяславле Юрия Долгорукого[277 - В 1134 г. (статья 6643 г. в «Ипатьевской летописи» – ультрамартовская: Бережков 1963. С. 135–136) «Юрьи испроси у брата своего Ярополка Переяславль <…> и про то заратишася Олговичи» (ПСРЛ 2. Стб. 295).], когда обозначился крах плана Мономаха и Мстислава организовать династическую преемственность киевского стола внутри семейства Мстиславичей? Ольговичи требовали Курска и получили его[278 - В 1137 г. там сидит Глеб Ольгович (НПЛ. С. 25).], откуда вывод: именно возврат Курска был им обещан за лояльность при осуществлении династической реформы Мономаха-Мстислава, и теперь, когда реформа рухнула, но не по вине Ольговичей, те требовали плату за свою верность договору Когда же был заключен этот договор? Явно в 1132 г. или чуть ранее, когда перевод Всеволода Мстиславича в Переяславль встал на повестку дня.

Итак, в 1132 г. Всеволод получил Переяславль, став наследником киевского стола, по договору Мстислава и Ярополка Владимировичей, организованному еще их отцом Владимиром Мономахом, договору, к которому около 1132 г. присоединились и Ольговичи. Привлечение последних становится тем более понятным, что, как показал дальнейший ход событий, проект династической реформы, задуманной Мономахом и Мстиславом, которую начал было осуществлять Ярополк, не был согласован с младшими Мономашичами – Юрием Суздальским и Андреем Волынским! (Положение слабого и безынициативного Вячеслава в планах Мономаха остается неясным; возможно, ему была обещана какая-то территориальная компенсация.) С Ольговичами договорились, а младших Владимировичей хотели поставить перед свершившимся фактом. Когда же очень скоро стало ясно, что реформа столкнулась с упорным противодействием последних, и Ярополк предпочел помириться с младшими братьями, киевский князь решил, что в такой ситуации отдавать Курск ни за что не имеет смысла. В результате – возмущение Ольговичей и союз с ними не младших Владимировичей (чего опасались), а старших Мстиславичей – Всеволода и Изяслава, ради которых и задумывалась реформа!

Если наши рассуждения справедливы и династические преобразования, запланированные и скрепленные в 1117 г. договором между старшими сыновьями Мономаха Мстиславом и Ярополком, были действительно направлены не на отмену, а на модификацию, усовершенствование любечского порядка, то понятно, что соглашения, достигнутые в Любече в 1097 г., и договор 1117 г. представляли собой звенья единой, последовательной политической программы, вдохновителем и организатором которой был Владимир Всеволодвич Мономах. В этой связи поучительным кажется совпадение хронологических вех в осуществлении этой программы с хронологическими этапами создания Владимиром Мономахом своего «Поучения». Ведь «Поучение» было написано по меньшей мере в два приема. Начато оно было, согласно внутренней датировке в его первых строках, в дороге, «на Волзе», когда Мономах, опечаленный продолжавшимся кризисом любечских соглашений (на этот раз – конфликтом с Ростиславичами), искал утешения в «Псалтири»[279 - «Усретоша бо мя слы от братья моея на Волзе, реша: Потъснися (поторопись. – А. Н.) к нам, да выженем (выгоним. – А. Н.) Ростиславича и волость их отнимем <…> И рех: Аще вы ся и гневаете, не могу вы я ити, ни крьста переступити. И отрядив я (их. – А. Н), взем Псалтырю, в печали разгнух я (ее. – А. Н.)» (ПСРЛ 1. Стб. 241).]; случилось это, вероятнее всего, осенью 1001 г.[280 - Это путешествие по Волге надо сопоставить с тем местом в списке «путей» Мономаха, где аорист единственный раз сменяется настоящим временем: «<…> и по 3 зимы ходихом Смолинску, и се ныне иду Ростову» (ПСРЛ 1. Стб. 250). Обычно здесь следуют конъектуре И. М. Ивакина, читая вместо «и се ныне иду Ростову» «и-Смолиньска идох Ростову» (Орлов 1946. С. 146; ПВЛ. С. 104, 527; и др.). Не видим в этом никакой необходимости. Напротив, если сообразить, когда именно Мономах шел «Ростову», то получим как раз датировку (одну из возможных) конфликта с Ростиславичами. В самом деле, Смоленск был получен Мономахом на Любечском съезде в октябре 1097 г.; до этого он был в руках Давыда Святославича. Стало быть, ходить «по 3 зимы» (то есть три зимы подряд) в Смоленск он мог только начиная с зимы 1097–1098 гг. Это хорошо вписывается в хронологию «путей», так как непосредственно предшествующие события относятся к 1096 г. (походы против Олега Святославича к Стародубу и против его брата Давыда – к Смоленску, в результате чего Смоленск и был оставлен за Давыдом – как оказалось, только до Любеча). Затем Мономах с кем-то из сыновей провел зиму 1097–1098 гг. в Ростове («и потомь паки идохом к Ростову на зиму») – несомненно, с целью устроения Ростовской земли, сильно пострадавшей от войны с Олегом в 1096 – начале 1097 г. Отсюда ясно, что слова «и се ныне иду Ростову» были написаны Мономахом не ранее 1101 г., после зим 1098–1099, 1099–1100 и 1100–1101 гг. (в этом отношении мы несколько уточняем вывод более ранней работы: Назаренко 2006а. С. 288–289. Примеч. 35). Как раз на осень предыдущего года (после совета в Уветичах 30 августа 1100 г., когда решалась судьба Давыда Игоревича) приходится требование братьев Святополка Изяславича, Владимира Всеволодовича Мономаха, Давыда и Олега Святославичей к племянникам Ростиславичам либо ограничиться вдвоем одним Перемышлем, либо пустить «Василька семо, да его кормим еде» (ПСРЛ 1. Стб. 274; 2. Стб. 250) (видимо, слепота казалась князьям помехой в праве иметь собственную волость – как, собственно,] Еще раз к «Поучению» Владимир Всеволодович обратился в 1117 г., так как список его походов обрывается на состоявшемся именно в этом году походе против Ярослава Святополчича («И потом ходихом к Володимерю на Ярославця, не терпяче злоб его»)[281 - и рассчитывал Давыд Игоревич). После этого Мономах отправился в очередной раз «на зиму» (1101–1102 гг.) в Ростов, на пути куда («на Волзе») его и застали послы братьев с сообщением, что «не послуша сего Володарь, ни Василко», и с предложением, известным уже по «Поучению»: «Потъснися к нам, да выженем Ростиславича». Мономах отказался, не желая нарушить любечское крестоцелование. Остальные же братья, похоже, так и не решились на поход без Мономаха, и дело осталось без последствий. Эти хронологически достаточно жесткие рассуждения приводят к заключению, что первоначальный вариант перечня «путей», заканчивавшийся словами «и се ныне иду Ростову», был составлен одновременно с собственно «Поучением» (или первым вариантом его) осенью 1101 г. Оба они стали непосредственным продолжением письма к Олегу Святославичу, написанного в 1097 г. – после мира Олега с Мстиславом Владимировичем, но до Любечского снема.Отвергая конъектуру И. М. Ивакина, к несколько отличной датировке поездки в Ростов – зимой 1099–1100 гг. – и, соответственно, первого варианта «Поучения» недавно пришел А. А. Гиппиус (Гиппиус 2003. С. 60–99; он же 2004. С. 144–155). Разбор весьма дифференцированной, в том числе и лингвистической, аргументации исследователя здесь был бы невозможен, да и неуместен. Укажем лишь, что хронологическая разверстка событий, о которых говорится в ключевом для данного сюжета фрагменте «Поучения» – от «<…> и Стародубу идохом на Ольга» до «<…> и се ныне иду Ростову», – нам видится иной, чем А. А. Гиппиусу, который усматривает в этом фрагменте сложную структуру тематических повторов; кроме того, сообщение «<…> и Смолиньску идох, с Давыдомь смирившеся» исследователь, вслед за историографической традицией, относит ко времени сразу после Любечского съезда. Мы же полагаем, что этот поход Мономаха к Смоленску был вызван отнюдь не посажением его на смоленский стол (ибо тогда выходило бы, что Давыд сопротивлялся решениям Любечского съезда и почему-то предпочитал Смоленск отчинному Чернигову), а военной необходимостью: летом 1096 г. Олег Святославич получил в Смоленске «воев», с которыми захватил затем Муром (ПСРЛ 1. Стб. 236; 2. Стб. 226), и потому надо было заставить Давыда «смириться» и прекратить поддержку брата. Тем самым, все события, о которых идет речь в названном фрагменте «Поучения», с нашей точки зрения, относятся к маю (поход к Стародубу), июлю-августу (поход «на Боняка за Рось»), концу лета – осени (походы к Смоленску на Давыда и на переговоры с половцами «Читеевичами», которые потом, в начале 1097 г., приходят на помощь Мстиславу Владимировичу против Олега в битве на Клязьме) одного и того же 1096 г.

ПСРЛ 1. Стб. 250.]. Ввиду явно исповедального характера «Поучения» такой хронологический сингармонизм может служить дополнительным свидетельством того, насколько важными, этапными были для Мономаха как человека и государственного деятеля 1097 и 1117 гг.

Неосуществимость в полной мере династических преобразований Владимира Мономаха, которые не сумели устоять против традиционного порядка, освященного к тому же авторитетом общерусского договора в Любече, означала одно – ив этом был прав провидец Мономах – крушение любечского строя. Неожиданной стала, пожалуй, только та стремительность, с которой оно наступило. Не успел Вячеслав Владимирович, севший в 1139 г. в Киеве после смерти брата Ярополка, осмотреться в столице, как уже через две недели оказался согнан беспокойным разрушителем устоев черниговским князем Всеволодом Ольговичем[282 - ПСРЛ 1. Стб. 306–307; 2. Стб. 302–303.]. Тем самым был ниспровергнут главный принцип Любеча – отчинность киевского стола. Всеволод не только удержался в Киеве до самой своей смерти в 1146 г., но и пытался передать его своим младшим братьям – Игорю и Святославу. При этом он ссылался на практику времен Мономаха и Мстислава («Володимир посадил Мьстислава, сына своего, по собе в Киеве, а Мьстислав Ярополка, брата своего, а се я мольвлю, оже мя Бог поймет, то аз по собе даю брату своему Игореви Киев»)[283 - ПСРЛ 1. Стб. 317–318. Это сообщение помещено в статье 1146 г., но договор с Игорем о передаче ему Киева был заключен раньше: «Про что ми обрекл еси Кыев», – говорит Игорь, обращаясь к брату в 1145 г. (ПСРЛ 1. Стб. 312; 2. Стб. 316).], сводя ее, вполне в духе своей политики, к сомнительному прецедентному праву киевского князя самому выбирать себе преемника. Так понимал дело не один Всеволод Ольгович. И Юрий Долгорукий, завещая в 1157 г. Ростовскую землю Михалку и Всеволоду, своим младшим сыновьям от второго брака[284 - ПСРЛ 1. Стб. 372.], конечно же, подразумевал, что старшие Юрьевичи, занимавшие, как и старшие Мономаховичи в 1117 г., столы в Новгороде (Мстислав) и вокруг Киева (Глеб – в Переяславле, Борис – в Турове, Василько – в Поросье), должны были обеспечить переход киевского стола от отца либо к генеалогически старейшему из Юрьевичей Андрею Боголюбскому, либо к следующему по старшинству переяславскому князю Глебу. Таким образом, Юрий Владимирович собирался передать Киев своему сыну, минуя генеалогически старейшего двоюродного брата последнего – смоленского князя Ростислава Метиславича.

Таков был «гипноз» реформаторских действий Владимира Мономаха, при том что суть его легитимистского новаторства, как видно, оказалась не понятой, а сами реформы – не принятыми ни современниками князя, ни его потомками.

V. Была ли столица в Древней Руси? Некоторые сравнительно-исторические и терминологические наблюдения[285 - * Тезисно основные положения работы были изложены в одноименной заметке: Назаренко 1996с. С. 69–72; см. также: Nazarenko 2007. S. 279–288, особенно 282–284.]

На первый взгляд вопрос, вынесенный в заглавие, выглядит не более чем претенциозно-скандальным. В самом деле, разве могут быть сомнения в том, что Киев имел полное право считаться столицей Руси в целом – по крайней мере в определенный период ее истории? Однако при более пристальном рассмотрении проблема оказывается не столь простой.

Столица – это город, в котором пребывает резиденция общегосударственной политической власти. Такое определение кажется трюизмом и вряд ли может быть оспорено. Следовательно, естественно было бы ожидать наличия столиц прежде всего и именно в тех средневековых государствах, которые обладали развитыми институтами политического единства. И тут историка подстерегает ряд сюрпризов.

Первым делом выясняется, что это вовсе не так и нетрудно обнаружить примеры политически единых государственных образований, столиц не знавших. Так, столицы как таковой не было ни во Франкской империи IX в. (это заметно, впрочем, уже во франкских удельных королевствах VI–VIII вв., несмотря на наличие преимущественных sedes regales вроде Суассона, Парижа, Орлеана и т. п. [286 - Ewig 1976а. Р. 383 ff.; idem 1976b. S. 274 ff.]), ни в Восточнофранкском, затем Германском, королевстве Х-XII столетий, в которых резиденции императоров и королей были рассеяны по обширным территориям государства, демонстрируя, в отношении концентрации, ряд центральных областей (Kernlandschaften). Объезд монархом и его двором этих резиденций (лат. sedes regiae, palatia > нем. Pfalz), выросших из центров фискального землевладения (villae, curies), был не только механизмом государственного управления, но и служил одной из манифестаций государственного единства. Этот феномен получил в немецкой историографии характерное название Reisek?nigtum, или Wanderk?nigtum – «разъезжающей королевской власти»[287 - Berges 1952. S. 1-29; Schmidt 1961. S. 97-233; Peyer 1964. S. 1-21; Zotz 1984. S. 19–46.].

На первый взгляд, такие королевские объезды до известной степени напоминают древнерусское полюдье-«кружение» (????) князей и дружины в землях подвластных славян в X в.[288 - Const. De adm. 9.105–111. P. 50.] – в той мере, в какой это последнее представляло собой не только способ сбора дани и кормления в зимнее время, но и, вне сомнения, своего рода демонстрацию персоны правителя, в которой, собственно, и визуализировалась политическая власть. Однако принципиальная разница – и особенно для занимающей нас темы – состояла в том, что практика Reisek?nigtum влекла за собой создание разветвленной сети упомянутых королевских резиденций, которая, в сущности, делала излишней столицу как таковую; система же полюдья предполагала, совершенно напротив, единый центр властвования – Киев, который до середины X в. включительно и служил резиденцией для княжеского семейства in corpore, так что вся Русь делилась на две далеко не равных по размеру области – Киев (видимо, с некоторой достаточно узкой окрестностью), или «внутреннюю Русь», и всю остальную подвластную территорию, «внешнюю Русь» (??? '?????)[289 - Nazarenko 2007. S. 279–280; Назаренко 2009 (в печати).]. Эта исконная коренная связь всего княжеского рода с Киевом не имеет ничего общего с многочисленными городами-резиденциями франкских королей как до Хлодвига, так и после него, и, полагаем, она сыграла свою роль в создании благоприятной почвы для восприятия впоследствии идеи государственной столицы (о чем пойдет речь ниже).

Вторая неожиданность состоит в том, что, например, в латинских средневековых текстах понятие «столица» на терминологическом уровне никакого соответствия себе не находит. Все термины этого семантического ряда в европейских языках – франц. capitale, нем. Hauptstadt, Residenz и т. ?. – позднего происхождения и появляются только в новое время. Понятий, не имеющих названий, как известно, не бывает, и коль скоро не было термина, то, следовательно, не было и самого понятия[290 - Достаточно просмотреть статьи «capitalis», «caput» в MLWB 2/1. Sp. 220–223, 258–264. Для лексемы caput значение «главный город» (рубрика III А 2 a. Sp. 261–262) представлено десятком примеров, из которых четыре иллюстрируют стандартное риторически-метафорическое речение о «Риме – главе мира» («Roma urbs, orbis caput» и ?. ?.) (Ale. Vita Willibr. I, 32. P. 139; и др.), а прочие относятся к церковным митрополиям, например, Майнцской («caput <…> Galliae atque Germaniae, Moguntia»: Lib. de unit. 2, 9. P. 221); единственным исключением является характеристика Регенсбурга как «столицы» Баварского герцогства («Ratisbona <…> Bawarii caput regni») у Титмара Мерзебургского (Thietm. II, 6. S. 46). Показательно, что статьи «Haupststadt» нет в монументальном многотомном «Лексиконе средневековья» (LMA).].

В древнерусском языке термин столица тоже не зафиксирован[291 - По крайней мере статья «столица» отсутствует в словарях (см., например: Срезневский 3).]

, зато известен его аналог – стол (реже – стольный город)

. Дело, однако, в том, что, вообще говоря, «столом» являлся не только Киев, но и целый ряд других городов Руси, по которым «сидели» многочисленные представители древнерусского княжеского семейства. Приведем только один, зато ранний и бесспорно аутентичный пример – запись дьяка Григория, писца «Остромирова евангелия» (1057 г.): «Изяславу же кънязу тогда предрьжащу обе власти, и отца своего Ярослава, и брата своего Володимира. Сам же Изяслав кънязь правлааше стол (здесь и далее выделено нами. – А. Н.) отца своего Ярослава Кыеве, а брата своего стол поручи правити близоку своему Остромиру Новегороде»[293 - Остр. ев. Л. 294в; Столярова 2000. № 5. С. 14.].

В таком случае, если аналогия «столица» – «стол» правомерна, киевский стол должен был бы выделяться каким-либо специфическим определением или вообще именоваться как-либо иначе. Действительно, источники домонгольского времени знают применительно к Киеву два термина такого рода. Оба они весьма поучительны.

Первый из них недвусмысленно увязывает проблему столицы с более общей проблемой сеньората-старейшинства как особого политического института[294 - О проблеме сеньората в Древней Руси см. статьи I–III.]. Так, «Повесть временных лет» в статье 1096 г. сообщает о приглашении киевского князя Святополка Изяславича и переяславского – Владимира Всеволодовича Мономаха, адресованном их двоюродному брату Олегу Святославичу, захватившему Чернигов, явиться в Киев для заключения договора (чтобы «поряд положити»): «Иди к брату своему Давидови, и придета Киеву, на стол отец и дед наших, яко то есть старейшей град в земли во всей (в списках группы Ипатьевского: «яко то есть старей в земле нашей». – А. Н.) – Киев»[295 - ПСРЛ 1. Стб. 230; 2. Стб. 221.]. В так называемом «Слове на обновление Десятинной церкви» (которое датируется, как мы считаем, серединой XII в.[296 - Наша датировка памятника временем сразу после поставления на митрополию Климента Смолятича в 1147 г. подробно обоснована в особой работе, находящейся в печати: Назаренко А. В. К истории почитания ев. Климента Римского в Древней Руси (Источниковедческий и исторический комментарий к «Слову на обновление Десятинной церкви»); о прочих датировках, существующих в историографии, см.: Завадская 2003. С. 222–223. Связывать памятник с повторным освящением («обновлением») Десятинной церкви митрополитом Феопемптом в 1039 г. (ПСРЛ 1. Стб. 153; 2. Стб. 141), как то иногда делают в последнее время (Чичуров 1990b. С. 16–17; Ужанков 1994. С. 90–93; он же 1999. С. 25–30), не представляется возможным. Дело не только в том, что киевский князь Владимир Святославич, строитель Десятинной церкви, настойчиво именуется в «Слове» по отношению к князю-«обновителю» «прародителем» и «праотцем» (Карпов 1992. С. 110); на это обстоятельство уже не раз указывалось (см., например: Бегунов 1974. С. 39^40; он же 2006. С. 13. Примеч. 44), и попытки его релятивировать (Гладкова 1996. С. 16–17) неудачны. Весьма существенным датирующим признаком служит именно ярко выраженная терминология сеньората-старейшинства, которую никак нельзя отнести ко времени Ярослава Мудрого.]) Киев назван «старейшинствующим во градех», как киевский князь – «старейшинствующим в князех», а киевский митрополит – «старейшинствующим в святителех»: «Ныне же убо да веселуется старейшинствуя[й] в князех, яко воистину блажен есть, обладая скипетры твоими (ев. Климента Римского. – А. Н.) молбами <…> радуется старейшинствуя[й] в святителех, яко блажен есть прикасаася твоея святости <…> и да ликоствуют гражане старейшинствующаго во градех града нашего, яко блажени суть твоим заступлением»[297 - Карпов 1992. С. 110.]. Как следствие, термины стольный град, стол иногда употребляются в качестве синонимичных термину старейший стол. Нестор в «Житии преподобного Феодосия Печерского» (80-90-е гг. XI столетия) так говорит об изгнании Изяслава Ярославича из Киева в 1073 г.: «прогнан бысть от града стольнааго». В данном случае «град стольный» – это не просто стол Изяслава как один из княжеских столов того времени (наряду, например, с Черниговом и Переяславлем, где сидели младшие братья Изяслава – Святослав и Всеволод), поскольку выражение «прогнан бысть от града стольнаго» звучало бы тогда бессмысленным плеоназмом. Содержание этого термина раскрывается в другом месте того же текста: печерский игумен велел Изяслава, хотя и изгнанного, «в ектении <…> поминати, яко стольному тому князю и старейшю всех»[298 - Усп. сб. 1971. С. 120, прав. стб. (Л. 58а), 124, прав. стб. (Л. 606).].

Второй из названных терминов, мати градом, является калькой с греч. ??????????, одного из эпитетов Константинополя, и тем самым прямо указывает на значение цареградской парадигмы для столичного статуса Киева. Это выражение встречается в источниках не столь уж часто, хотя и неоднократно. Обычно приводят в пример рассказ «Повести временных лет» о взятии князем Олегом Киева (по условной летописной хронологии он помещен в статью 882 г.): «И седе Олег княжа в Киеве, и рече Олег: се буди мати градом Русьским»[299 - ПСРЛ 1. Стб. 23; 2. Стб. 17.]. Однако термин налицо и в других текстах – например, в уже упоминавшемся «Слове на обновление Десятинной церкви», в котором автор обращается к святому Клименту: «<…> присный заступниче стране Рустей и венче преукрашенный славному и честному граду нашему и велицей митрополии же мат[ер] и градом»[300 - Карпов 1992. С. 109.], или в одной из стихир службы святому Владимиру: «Уподобивыися купцу, ищущю добраго бисера, славнодержавеный Владимире, на высоте стола седя матере градовом богоспасеннаго Киева»[301 - Срезневский 1893. С. 78–79; по другому списку: Серегина 1994. С. 306.]. Сходная формула содержится и в службе на память освящения в 1051/3 г. церкви святого Георгия в Киеве, 26 ноября[302 - Лосева 2001. С. 95–98.]: «<…> от первопрестольного матери градом, Богом спасенего Киева»[303 - В службе Юрьева дня осеннего по древненовгородской ноябрьской минее конца XI в. (Ягич 1886. С. 461–472) приведенных слов нет, так что отсылка в этой связи к изданию И. В. Ягича (например, в содержательной книге: Карпов 2001. С. 513. Примеч. 55) ошибочна. Согласно любезной консультации А. А. Турилова, они отыскиваются в икосе канона святому Георгию по более позднему (XVI в.) списку – Син. 677 (Горский, Невоструев 3. С. 177), так что древность чтения, которую предполагали А. В. Горский и К. И. Невоструев, вообще говоря, требовала бы дополнительных источниковедческих изысканий.]. Последняя представляется наиболее характерной, так как здесь Киев поименован еще и «первопрестольным»: калькированная с греческого терминология усугублена специфически церковным определением, употреблявшимся по отношению к первенствующим кафедрам – греч. ???????????, ??????????. Cp., например, применительно к киевским митрополитам в «Канонических ответах» митрополита Иоанна II (последняя четверть XI в.): разделить епархию («участити епископью») возможно только, «обаче ипервому стольнику русьскому изволиться»[304 - ПДРКП 1. Стб. 19. § 32; Бенеилевич 2. С. 88. § 35. Что речь идет именно о митрополите, а не о киевском князе (как иногда полагают), видно из рядоположения «первого стольника» и «сбора страны вся тоя», то есть церковного собора Киевской митрополии.]. Или в послании болгарского деспота Святослава-Иакова к киевскому митрополиту Кириллу II от 1262/70 г.: «Пишу тебе, возлюбленный Богом архиепископе Кириле протофроню»[305 - Щапов 1978. С. 141. Другое дело, что на Руси второй половины XIII в., в условиях резкого понижения церковного образования после монгольского разорения, это слово не было понято; так, в окружении рязанского епископа Иосифа его приняли за название той книги («Кормчей» сербской редакции), которую прислал митрополиту русский по происхождению болгарский правитель («пишу <…> протофроню») (там же. С. 142–144).].

Таким образом, становится очевидной принципиальная важность еще одного момента – наличия в Киеве общерусского церковного центра, Киевской митрополии «всея Руси». Определение всея Руси применительно к митрополитам в XI–XIII вв. присутствует на некоторых митрополичьих печатях второй половины XII в. начиная с 1160-х гг.[306 - «Константин, Божией милостию митрополит всея Руси» («???????????? ???? ???? ???????????? ????? '??????» – Константин II) или «пастырь всея Руси» («??????????? '?????? ?????») на печати Никифора II (Янин 1. С. 48–49. № 51–52). Актуализация этой формулы связана, вероятно, с противоборством планам владимиросуздальского князя Андрея Юрьевича Боголюбского учредить во Владимире отдельную митрополию.], а также изредка в письменных памятниках (в том же послании Святослава-Иакова). Встречается оно и в отношении князей, но, что характерно, только тех, которые занимали киевский стол[307 - Горский 2007. С. 55–61.], в том числе впервые – в надписи одного из вариантов печати киевского князя Всеволода Ярославича[308 - Янин, Гайдуков 3. № 22а.], который (вариант) следует, очевидно, датировать самым концом его правления, 1090/92 г. Однако, как есть основания думать, даже на последней титулатура такого рода имеет церковное, более того, – константинопольское происхождение[309 - См. статью XI.]. Заметим это важное обстоятельство.

Итак, ясно, что более или менее определенное понятие общерусской столицы в XI–XIII вв. все же существовало. Было бы заманчиво попытаться понять его природу. Стало ли оно следствием тех или иных специфических черт в общественном устройстве Руси, или имело чисто идеологическую основу (как, скажем, известная теория о Москве как Третьем Риме), или выросло из еще каких-то корней? Что феномен столицы может сопутствовать только единовластию или весьма развитому сеньорату – несомненно, но направленность причинно-следственных связей здесь отнюдь не очевидна. Потому ли, например, в Польше XII–XIII столетий Краков, центр «принцепсского» удела (то есть удела генеалогического сениора-принцепса, образованного по завещанию Болеслава III в 1138 г.[310 - Kadi. Ill, 26; Chr. Pol. m. 30; Вел. xp. C. 106; см. об этом в статье I.]), так и не вырос до общенациональной столицы, что польский сеньорат имел «смазанную» форму, или наоборот – неразвитость сеньората была следствием в том числе и отсутствия достаточно притягательного единого общегосударственного центра в условиях, когда резиденцией принцепса был Краков, а кафедра архиепископа располагалась в Гнезне? В чем причина принципиальной «бесстоличности» Франкского и Германского государств – в вялости ли сеньората или в невозможности сделать фактической основой Западной империи ее идеологический, харизматический центр – Рим? Если принять во внимание, что в Германском королевстве традиционное франкское corpus fratrum еще при Генрихе I (919–936) уступило место единовластию и примогенитуре, то «идеологическое» объяснение предстанет значительно более правдоподобным.

В самом деле, нетрудно заметить, что интенсивность переживания имперской идеи франкскими, а затем германскими государями IX–XII вв. каждый раз имела следствием оживление планов устроения единой столицы: последние были прямо пропорциональны первой. Карл Великий, не принимая универсалистского характера папской, то есть собственно римской, имперской идеи Льва III[311 - Назаренко 2001b. С. 11–24.] и потому не имея намерения (да и возможности) использовать Рим в качестве столицы, тем не менее пытался создать некий параллельный Риму общегосударственный центр с сакральными по преимуществу функциями в Ахене, своей излюбленной резиденции (правда, в исторической перспективе, безо всякого успеха); это дает основание говорить даже о специфической «ахенской имперской идее» Карла (die Aachener Kaiseridee)[312 - Schneider 1995. S. 109–110; традиционная метафора о «Риме – главе мира» переносилась при этом на личность Карла, а каноническое определение Константинополя как «нового Рима» – на Ахен (Веитапп 1966. S. 19), дворцовая капелла которого характеризовалась как второй Латеран (Falkenstein 1966).]. Дальнейшая эволюция представления об империи на Западе не раз настойчиво выдвигала на передний план мысль о Риме как столице, в которой солидарно пребывали бы имперская и церковная власти. Явным «римоцентристом» был полугрек по крови Оттон III; его планы империи с центром в Риме по византийско-константинопольскому или, если говорить собственно о Западе, позднеантичному образцу были понятны только крайне узкому кругу идеалистов-единомышленников, так что явная неосуществимость таких планов заставляет в последнее время иных историков видеть в них всего лишь ученую конструкцию, своей живучестью обязанную авторитету ее создателя П. Э. Шрамма[313 - Schramm 1929; критику построений П. Э. Шрамма об имперской идее на Западе применительно к Оттону III см.: G?rich 1993; Althoff 2000. S. 183–192.]. Беспримерная активизация итальянской политики в первые годы правления Фридриха I Барбароссы (четыре похода за 15 лет) имела в качестве идеологической подоплеки модель Римской империи, управляемой из Рима, которую биограф Фридриха Рахевин характеризовал как «империю Римского града»[314 - «Imperium urbis Rome» (Ott. Fris., Rahew. Gesta Frid. IV, 86. R 345); cm.: Appelt 1967; Zeillinger 1990.]. Однако принципиальное разделение Imperium и sacerdotium на Западе обрекало все попытки императоров на соединение в Риме центров государственной и церковной власти на неудачу. Западная имперская идея оказалась отрезана от своего идейного источника и средоточия и потому была вынуждена существовать в принципиально паллиативных формах, несмотря на усвоение с конца XII в. синкретической формулы «священная Римская империя» (sacrum Imperium Romanum)[315 - Petersohn 1994.].

Итак, похоже, что сама идея общегосударственной столицы являлась частью имперского идеологического оснащения. Коль скоро «римско-константинопольская» подоплека этой идеи становится определяющей, то давно замеченная в науке броская цареградская топика Киева, как архитектурная (Святая София, Золотые ворота, дворцовый храм ев. Апостолов на Берестове, Влахернский храм на Клове и т. и.), так и литературная (например, формула «Киев – второй Иерусалим» в так называемом «Пространном житии святого Владимира»[316 - Заимствуя в заключительной похвале сравнение Владимира Святого с Константином Великим, автор «Жития» распространил его за счет уподобления столицы Владимира столице Константина как «второму Иерусалиму»: «Оле чюдо! Яко вторый Иерусалим на земли явися Киев» (Голубинский 1/1. С. 235, лев. стб.); см.: Philipp 1956. S. 377–379. Определение «вторый Иерусалим» позаимствовано из круга стандартных торжественных эпитетов Константинополя (Подскалъски 1996. С. 204. Примеч. 541). Известна была эта метафора и главному идеологу Ярослава Мудрого Илариону; более того, подобно автору «Жития святого Владимира», будущий митрополит в своем «Слове о законе и благодати» потому считает Владимира «подобником великааго Константина, равноумным равнохристолюбцем», что он с княгиней Ольгой «принесъша крьст от новааго Иерусалима Констянтина града», как тот «с материю своею Еленою крьст от Иерусалима принесоша» (Молдован 1984. С. 96–97). Таким образом, Киев недвусмысленно включается Иларионом в идеальную столичную парадигму «нового Иерусалима».]), приобретает характер не просто идеологически многозначительный, но и субстанциональный.

Удивительно, но эта давно замеченная наукой проблема, важность которой для понимания исторического самоопределения Руси очевидна, до сих пор не удостоилась систематического исследования[317 - В этом смысле показательна невыразительность главы под обязывающим заглавием «Константинополь на Днепре?» в одном из последних итоговых трудов о Древней Руси, в остальном написанном не без блеска (Франклин, Шепард 2000. С. 304–315); некоторое обобщение сказанного в науке можно найти в названной в предыдущем примечании работе В. Филиппа. В самое последнее время в этой области заметно определенное движение, вызванное, похоже, появлением содержательной статьи К. К. Акентьева (см. примеч. 35): см., например: Данилевский 1998. С. 355–368; он же 2007. С. 134–152; Карпов 2001. С. 309–313; Рынка 2007. С. 153–166.]. Между тем, здесь открывается простор для изысканий, обещающих серьезные открытия, как в том убеждает уже первая попытка осмыслить элементы государственной идеологии Ярослава Мудрого, исходя из безусловно непременного для нее литургического контекста: греческая надпись над конхой центральной апсиды собора святой Софии в Киеве[318 - Белецкий 1960. С. 162.], представляющая собой цитату из Пс. 45, 6, которая трактовалась как апелляция к образу Богоматери-Градодержательницы[319 - Аверинцев 1972. С. 25–49.], оказывается погруженной в систему богослужебных и литературных аллюзий на память обновления Царьграда, связанную с представлением о византийской столице как «новом Иерусалиме»[320 - Акентьев 1995. С. 76–79; ср. также некоторые предварительные наблюдения на эту тему в работе: Лисовой 1995. С. 58–64, автор которой проницательно призывал: «Более глубокий анализ корпуса литературных, литургических, иконографических данных о “трех Софиях” (Цареградской – Киевской – Новгородской) должен стать темой особого исследования».]. Столичность в средневековом сознании была по самой сути своей воспроизведением в той или иной мере римской или mutatis mutandis константинопольской модели; само понятие столицы являлось заимствованием из имперского идейного арсенала. Вряд ли только внешний блеск Киева XI столетия имел в виду превосходно информированный (он пользовался устными рассказами путешествовавших в Восточную Европу скандинавов) бременский каноник и хронист Адам, когда в 1070-е гг. прибегал к сравнению столиц Византии и Руси, употребляя совсем не типичный для латинского мира термин metropolis: «Ее (Руси. – А. Н.) столица – город Киев, соперник константинопольского скипетра (выделено нами. – А. Н.), славнейшее украшение Греции»[321 - «Cuius metropolis civitas est Chive, aemula sceptri Constantinopolitani, clarissimum decus Greciae» (Adam II, 22. S. 80); «Греция» в специфической терминологии Адама обнимала и Русь.]. Речь идет, разумеется, не о каком-то политическом соперничестве[322 - Хотя на чисто фразеологическом уровне слова Адама подозрительно похожи на заимствование из Саллюстия, говорившего о Карфагене как «сопернике Римской империи» («Carthago, aemula imperi Romani»: Sail. Cat. 10, 1); см.: Adam. S. 80. Anm. 4.], а о некоей идейной модели, внутри которой Киев вопроизводил образец Константинополя, а оба они вместе – образец Иерусалима как Града Спасения. В этом отношении Константинополь, в качестве центра христианской империи, являл собой соединение двух парадигм: политической, «нового Рима», и церковно-сотериологической, «нового Иерусалима», – из которых для русского сознания того времени была внятна только одна – иерусалимская[323 - О настороженности, которую испытывали на Руси в отношении византийской имперской политической доктрины, см. в статье XV.].

Если понятие столицы, органически принадлежа к комплексу имперских политических идей, в числе ряда других элементов этого комплекса заимствовалось идеологами новых, молодых средневековых государств, то ясно, что отнюдь не везде для такого заимствования существовали равные предпосылки и равно благоприятные условия. Оно было крайне затруднено в государствах с полицентрической церковной структурой (в Германии с ее пятью митрополиями или в Венгрии, где имелось две архиепископии – в Эстергоме и Калоче, – династическим же центром являлся Секешфехервар), а также там, где церковный центр не совпадал с политическим (кроме Венгрии, так было, например, в Польше, где митрополия располагалась в Гнезне, а резиденция сениора – в Кракове).
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6