Двусмысленная вещь; что добрый малый —
Товарищ скучный, тягостный и вялый;
Чуть умный – и забавней и сносней,
Чем тысяча услужливых друзей.
И потому (считая только явных)
Он нажил в месяц сто врагов забавных.
И снимок их, как памятник святой,
На двух листах, раскрашенный отлично,
Носил всегда он в книжке записной,
Обернутой атласом, как прилично,
С стальным замком и розовой каймой,
Любил он заговоры злобы тайной
Расстроить словом, будто бы случайно;
Любил врагов внезапно удивлять,
На крик и брань – насмешкой отвечать,
Иль, притворясь рассеянным невеждой,
Ласкать их долго тщетною надеждой.
Отношения Лермонтова со своими однокашниками были разными, как это обычно и бывает в таком возрасте, – с кем-то он дружил постоянно, с иными ссорился, а затем вновь мирился. В этой связи вспомним, что, живя в Тарханах, Лермонтов нередко в детских играх отводил себе первую роль, а потому и в пансионе он мог столкнуться с некоторого рода конкуренцией в части определения неформального лидера в юношеском коллективе. И он вполне имел на это право, будучи одним из лучших пансионеров.
Вот почему в иных воспоминаниях его соучеников встречаются и такие: «Всем нам товарищи давали разные прозвища. В памяти у меня сохранилось, что Лермонтова, не знаю почему, прозвали лягушкою. Вообще, как помнится, его товарищи не любили, и он ко многим приставал. Не могу припомнить, пробыл ли он в пансионе один год или менее, но в шестом классе к концу курса он не был. Все мы, воспитанники Благородного пансиона, жили там и отпускались к родным по субботам, а Лермонтова бабушка ежедневно привозила и отвозила домой».
Или: «Вообще в пансионе товарищи не любили Лермонтова за его наклонность подтрунивать и надоедать. «Пристанет, так не отстанет», – говорили о нем. Замечательно, что эта юношеская наклонность и привела его к последней трагической дуэли!»
Но образы некоторых однокашников, особенно близких Лермонтову, он действительно запечатлел, создав их поэтические портреты, посвятив им стихи… Вот, например, один из друзей Лермонтова – его однокашник по пятому и шестому классам Дмитрий Дурнов, окончивший пансион в 1831 г. и служивший впоследствии в Московском архиве Министерства иностранных дел. Ему посвящены стихи «К. Д…ву» («Я пробегал страны России»), «Романс» («Невинный нежною душою»), «К Другу», «К Дурнову». А стихотворение «Русская мелодия» Лермонтов даже сопроводил надписью: «Эту пьесу подавал за свою Раичу Дурнов – друг – которого поныне люблю и уважаю за его открытую и добрую душу – он мой первый и последний».
Еще один друг Лермонтова, Михаил Сабуров, учился с ним с четвертого по шестой класс, а затем и в Школе юнкеров. Посвятив ему ряд стихотворений, поэт еще и снабдил их приписками, позволяющими отследить развитие их дружбы в пансионе. Например, рядом со стихотворением «Посвящение N.N.» написано: «(При случае ссоры с Сабуровым)». Стихотворение «Пир» сопровождает надпись «К Сабурову (Как он не понимал моего пылкого сердца?)», а «К N.N.» – «(К Сабурову – наша дружба смешана с столькими разрывами и сплетнями – что воспоминания о ней совсем не веселы. – Этот человек имеет женский характер. – Я сам не знаю, отчего так дорожил им)». О Сабурове Лермонтов писал так:
Я знаю все: ты ветрен, безрассуден,
И ложный друг уж в сеть тебя завлек,
Но вспоминай, что путь ко счастью труден
От той страны, где царствует порок!..
Еще одна интересная и близкая Лермонтову личность – Дмитрий Петерсон, англичанин, уже в пятнадцать лет узнавший, что такое карцер. Еще до поступления в пансион, осенью 1827 г., он был арестован за «предосудительные поступки», посажен на две недели «на хлеб и воду» и выслан в Калужскую губернию. В конце года ему разрешили вернуться, но с условием, чтобы за ним «был строгий надзор известных учителей». В пансион он поступил одновременно с Лермонтовым, в четвертый класс. Петерсону в 1829 г. Лермонтов посвятил стихотворение:
Забудь, любезный Петерсон,
Мои минувшие сужденья;
Нет! недостоин бедный свет презренья,
Хоть наша жизнь минута сновиденья,
Хоть наша смерть струны порванной звон…
Но итоги творческой деятельности Лермонтова в период его обучения в пансионе гораздо богаче. В эти годы были написаны «Кавказский пленник», «Корсар», создан набросок к либретто оперы «Цыганы» (по поэме Пушкина), закончена вторая редакция «Демона» (на автографе так и начертано: «Писано в пансионе в начале 1830 года») и почти шестьдесят стихотворений, среди которых есть и утерянные «Индианка», «Геркулес» и «Прометей».
Помимо выдающихся литераторов пансион дал России и немало будущих декабристов. В его стенах учились Н.М. Муравьев, И.Д. Якушкин, П.Г. Каховский, В.Д. Воль-ховский, Н.И. Тургенев, А.И. Якубович. «Московский университетский пансион приготовлял юношей, которые развивали новые понятия, высокие идеи о своем отечестве, понимали свое унижение, угнетение народное. Гвардия наполнена была офицерами из этого заведения», – писал декабрист В.Ф. Раевский.
Неудивительно, что наконец-то «дошло до сведения государя императора, что между воспитанниками Московского университета, а наипаче принадлежащего к оному Благородного пансиона, господствует неприличный образ мыслей».
Процитированные слова содержатся в специальном предписании начальника главного штаба Дибича флигель-адъютанту Строганову от 17 апреля 1826 г. Строгонов должен был, в частности, выяснить, до какой степени неприличным является образ мыслей учеников пансиона:
«1) Не кроется ли чего вредного для существующего порядка вещей и противного правилам гражданина и подданного в системе учебного преподавания наук?
2) Каково нравственное образование юных питомцев и доказывает ли оно благонамеренность самих наставников, ибо молодые люди обыкновенно руководствуются внушаемыми от надзирателей своих правилами».
То, что вредного в пансионе было много, можно догадаться не только по мемуарам Милютина. Уже одно лишь подпольное чтение стихов казненного в 1826 г. декабриста Кондратия Рылеева способно было ввергнуть петербургского ревизора в ужас. Лермонтов, несомненно, читал в эти годы Рылеева, о котором он мог часто слышать от бабушкиного брата Аркадия Алексеевича Столыпина. Исследователи творчества поэта указывают на плоды влияния поэзии Рылеева в лермонтовских стихах «10 июля (1830)», «Новгород», «Опять вы, гордые, восстали» и других.
Николай Огарев вспоминал о той эпохе (он учился в старшем классе) в стихотворении «Памяти Рылеева»:
Мы были отроки…
Везде шепталися. Тетради
Ходили в списках по рукам.
Мы, дети, с робостью во взгляде,
Звучащий стих, свободы ради,
Таясь, твердили по ночам.
А уж существование в пансионе рукописных журналов и альманахов и вовсе можно трактовать как расцвет самиздата, не подконтрольного никакой цензуре, даже университетской. Вот почему Николай I, как говорится, «точил зуб» на пансион. Гром грянул неожиданно.
Именно в лермонтовское время произошло памятное посещение пансиона императором Николаем I, о чем поведал Милютин:
«В начале сентября возобновилось учение в пансионе. Но вот вдруг вся Москва встрепенулась: 29 сентября неожиданно приехал сам император Николай Павлович. Появление его среди зараженного народа ободрило всех: государь со свойственным ему мужеством показывался в народе, посещал больницы, объезжал разные заведения. В числе их вздумалось ему заехать и в наш Университетский пансион.
Это было первое царское посещение. Оно было до того неожиданно, непредвиденно, что начальство наше совершенно потеряло голову. На беду, государь попал в пансион во время «перемены», между двумя уроками, когда обыкновенно учителя уходят отдохнуть в особую комнату, а ученики всех возрастов пользуются несколькими минутами свободы, чтобы размять свои члены после полуторачасового сидения в классе. В эти минуты вся масса ребятишек обыкновенно устремлялась из классных комнат в широкий коридор, на который выходили двери из всех классов. Коридор наполнялся густою толпою жаждущих движения и обращался в арену гимнастических упражнений всякого рода. В эти моменты нашей школьной жизни предоставлялась полная свобода жизненным силам детской натуры; «надзиратели», если и появлялись в шумной толпе, то разве только для того, чтобы в случае надобности обуздывать слишком уж неудобные проявления молодечества.
В такой-то момент император, встреченный в сенях только старым сторожем, пройдя через большую актовую залу, вдруг предстал в коридоре среди бушевавшей толпы ребятишек. Можно представить себе, какое впечатление произвела эта вольница на самодержца, привыкшего к чинному, натянутому строю петербургских военно-учебных заведений. С своей же стороны толпа не обратила никакого внимания на появление величественной фигуры императора, который прошел вдоль всего коридора среди бушующей массы, никем не узнанный, – и наконец вошел в наш класс, где многие из учеников уже сидели на своих местах в ожидании начала урока. Тут произошла весьма комическая сцена: единственный из всех воспитанников пансиона, видавший государя в Царском Селе, – Булгаков узнал его и, встав с места, громко приветствовал: «Здравия желаю вашему величеству!» Все другие крайне изумились такой выходке товарища; сидевшие рядом с ним даже выразили вслух негодование на такое неуместное приветствие вошедшему «генералу»… Озадаченный, разгневанный государь, не сказав ни слова, прошел далее в 6-й класс и только здесь наткнулся на одного из надзирателей, которому грозно приказал немедленно собрать всех воспитанников в актовый зал. Тут наконец прибежали, запыхавшись, и директор, и инспектор, перепуганные, бледные, дрожащие. Как встретил их государь – мы не были уже свидетелями; нас всех гурьбой погнали в актовый зал, где с трудом, кое-как установили по классам. Император, возвратившись в зал, излил весь свой гнев и на начальство наше, и на нас, с такою грозною энергией, какой нам никогда и не снилось. Пригрозив нам, он вышел и уехал, а мы все, изумленные, с опущенными головами, разошлись по своим классам. Еще больше нас опустило головы наше бедное начальство».
Сцена, надо сказать, гоголевская – это как же чтили государя в пансионе, если никто из пансионских шалунов-дворянчиков даже не узнал его в лицо? А ведь наверняка портрет его венценосной особы висел в пансионе на самом почетном месте, и не один.
Возмущение Николая Павловича отчасти можно понять, к тому же его самого воспитывали гораздо строже. В записках 1831 г. он так рассказывает о своем тяжелом детстве. «Мы поручены были, – писал он, – как главному нашему наставнику генералу графу Ламздорфу, человеку, пользовавшемуся всем доверием матушки <…> Граф Ламздорф умел вселить в нас одно чувство – страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий. Сей порядок лишил нас совершенно счастия сыновнего доверия к родительнице, к которой допущаемы были редко одни, и то никогда иначе, как будто на приговор. Беспрестанная перемена окружающих лиц вселила в нас с младенчества привычку искать в них слабые стороны, дабы воспользоваться ими в смысле того, что по нашим желаниям нам нужно было, и, должно признаться, что не без успеха. Генерал-адъютант Ушаков был тот, которого мы более всего любили, ибо он с нами никогда сурово не обходился, тогда как граф Ламздорф и другие, ему подражая, употребляли строгость с запальчивостью, которая отнимала у нас и чувство вины своей, оставляя одну досаду за грубое обращение, а часто и незаслуженное. Одним словом, страх и искание, как избегнуть от наказания, более всего занимали мой ум. В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто и, я думаю, без причины обвиняли в лености и рассеянности, и нередко граф Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков».
Вот как. Будущего императора нещадно били в детстве, и не только тростником и линейкой, но и даже ружейным шомполом! Больно и часто получал он за свою строптивость и вспыльчивость, коих у него было не меньше, чем у Лермонтова. Однажды граф Ламздорф в припадке ярости и вовсе позволил себе невиданное: схватил великого князя за воротник и ударил венценосной головой его об стену.
Николая Романова и Михаила Лермонтова, как видим, роднило и отсутствие материнской ласки. Но если у поэта матери не было как таковой, то у великого князя мать была и знала о жестоких наказаниях, заносимых в педагогический журнал, но в процесс воспитания не вмешивалась. И хотя в те годы о царском будущем Николая Павловича ничего не было известно (в очереди к трону он стоял отнюдь не первым), кто знает, быть может, Мария Федоровна таким образом готовила будущего российского императора?
Представляем себе, что думал Николай Павлович, наблюдая за творящейся в пансионе свободой передвижения «ребятишек» (а по его мнению – сущим беспорядком и бардаком): сюда бы этого Ламздорфа! Уж он бы навел порядок в два счета! Его, графа Матвея Ивановича, не пришлось бы искать по коридорам, чтобы спросить: что у вас тут происходит? Но дело в том, что к тому времени, когда император зашел в пансион, граф уже два года как скончался.
Уместным будет вспомнить об одной легенде, согласно которой Павел I, назначая в 1800 г. генерала Ламздорфа воспитателем своих сыновей Михаила и Николая, напутствовал его: «Только не делайте из моих сыновей таких повес, как немецкие принцы!» Уж не знаем про немецких принцев, а Николая Павловича можно было назвать повесой гораздо меньшим, чем Лермонтов.
Еще с 1822 г. Благородный пансион вошел в число военно-учебных заведений, а это значит, что и дисциплина здесь должна была царить армейская. «Чтобы создать стройный порядок, нужна дисциплина. Идеальным образом всякой стройной системы является армия. И Николай Павлович именно в ней нашел живое и реальное воплощение своей идеи. По типу военного устроения надо устроить и все государство. Этой идее надо подчинить администрацию, суд, науку, учебное дело, церковь – одним словом, всю материальную и духовную жизнь нации», – писал российский историк Чулков.
А восемнадцатилетний пансионер Константин Булгаков, единственный, кто узнал царя и выразил ему свои верноподданнические чувства (это даже могло быть воспринято как издевательство, что в некоторой степени роднило его поступок с выходками бравого солдата Швейка), приятельствовал не только с Лермонтовым, но и с Пушкиным. Он был сыном широко известного в Москве Александра Яковлевича Булгакова, чиновника генерал-губернаторской канцелярии и при Ростопчине, и при Голицыне. Но главным призванием Булгакова-отца стала работа в почтовом ведомстве: он служил московским почт-директором четверть века, с 1832 по 1856 г. (интересно, что его брат был почт-директором в Санкт-Петербурге). Но сын Александра Булгакова не пошел по стопам отца и дяди, выбрав военную карьеру. А известность в свете ему принесли остроумие и веселость характера, иногда переходящая в шутовство. Вот почему Лермонтов удостоил его следующей эпиграммы:
На вздор и шалости ты хват
И мастер на безделки,
И, шутовской надев наряд,
Ты был в своей тарелке;
За службу долгую и труд
Авось наместо класса
Тебе, мой друг, по смерть дадут
Чин и мундир паяса.
Кто знает, быть может, в этих строках автор отразил и свое отношение к выразительному «выступлению» своего однокашника перед императором.