Поэтому я весьма обрадовался, когда О. Халошину пришла в голову мысль организовать вечера звукозаписи, что и удалось сделать при областной библиотеке. Нам выделяли один день в неделю (а иногда и чаще) в выставочном зале, это началось, кажется в 1962 году и продолжалось лет семь – восемь. Кроме нас с Халошиным, в проведении вечеров участвовало еще несколько коллекционеров, и все это называлось Клубом любителей музыкальных записей. К нам собиралось иной раз до пятидесяти – шестидесяти человек, и однажды я пригласил Марка Марковича на такой концерт.
Вел его я. Не помню точно, какая тогда звучала музыка, кажется, кантаты Баха в исполнении Дитриха ФишерДискау. Многие пластинки у нас были уникальными, мы старались включать в программу то, чего невозможно было услышать в филармонии. Помню, я рассказал чтото о музыке и ее исполнении, а по окончании вечера Марк Маркович неожиданно сказал мне: «Шурик, я впервые почувствовал, что у меня есть школа», – и предложил мне попробовать свои силы в лектории филармонии.
Я проработал там внештатным сотрудником около двух лет. Но отношения с администрацией лектория у меня не сложились, да и высшего образования я еще не имел. Однако слова «у меня есть школа» мне запомнились как очень высокая похвала.
Все время, что я знал Марка Марковича, я испытывал к нему абсолютное доверие и позволял себе говорить не только о музыке, но и о своих личных проблемах. Однажды я спросил, не стоит ли мне поступить в консерваторию на вокальное отделение. Он скептически пожал плечами: «Певец зависит от случайностей. Он может быть не в голосе, – Марк Маркович оттянул пальцами кожу на шее (там, где должны быть голосовые связки), сделал недоуменнопрезрительное лицо и прибавил: – Выйдет, не выйдет…» И я навсегда оставил мысль о певческой карьере.
В другой раз (мне было лет семнадцать – восемнадцать) я посетовал, что на меня часто находит непонятная тоска и сильное чувство одиночества. Мы шли с Откоса по площади Минина – с концерта. Дело было теплым летним вечером, по сторонам двигались потоки людей, это были слушатели того же концерта. Марк Маркович подчеркнуто внушительным тоном заметил: «Шурик, это в вас говорит вам самому еще неведомый инстинкт пола, – он остановился, артистично возвел руки и взгляд к небу и с чувством произнес: – Одиночество!.. Это божественно!»
Такой ответ меня сильно обескуражил. Марк Маркович никогда не бежал от общения с людьми. И потом, а как же семья?
Что я знал о семье Марка Марковича? Я никогда не видел его детей от первого брака – дочь Анну и сына (тоже Марка), – но несколько раз бывал в обществе второй жены и двух младших дочерей, Ксении и Агнии.
Их я впервые увидел в филармонии гдето во второй половине шестидесятых годов на концерте знаменитого ансамбля «Мадригал». Его приезд вызвал в нашем городе фурор и ажиотаж. Я еще работал внештатным лектором и поэтому был вхож во внутренние помещения филармонии; начала концерта я ожидал в комнате, где сидели администраторы, и сюда было паломничество! В комнату старались прорваться все, кто хотел пройти на концерт по контрамарке. Подобная ситуация изумительно описана Булгаковым в «Театральном романе».
И вот, минут за двадцать до начала вошел в комнату Марк Маркович и голосом, который почемуто вызвал у меня мысль о Шекспире и какихто пьесах, произнес: «Вот дочери мои!»
И вошли две худенькие девушки – в сером и зеленом платьях. Они оставили свои пальто и отправились в зал. Мне запомнились их лица – разные, но характерные и выразительные. «Порода!» подумалось мне.
Здесь самое время вспомнить, каким непререкаемым авторитетом пользовался Марк Маркович у сотрудников филармонии. Тогда, перед концертом, не успел он войти, как ктото его спросил:
– Марк Маркович, что такое мадригал? Шагалов говорит, что старинный танец. (В.А. Шагалов был тогда зав. лекторием).
– Нет, – энергично возразил Марк Маркович, – это вокальное произведение. Сначала это была песня на итальянском языке, а в XVI веке мадригалы начали писать для четырех и пяти голосов. Их сочиняли и в Англии, и во Франции. И только в XVII веке мадригал превратился в стихотворение, в котором воспевалась дама сердца.
И тема была закрыта! Никому не пришло в голову еще чтото уточнять или в чемто сомневаться.
Столь же хорошо знал Марк Маркович и современную литературу. Именно он обратил мое внимание на поэзию Рильке, на особенности переводов Лозинского и Пастернака, на кардинальное различие между героями Ремарка и Хемингуэя (в пользу первого) и еще на многое другое. Когда же я с довольно глупой самоуверенностью заявил, что не стал читать дальше сороковой страницы роман Дудинцева «Не хлебом единым» (он не показался мне достаточно интересным), Марк Маркович както поскучнел, словно отдалился от меня, но все же заметил: «Так нельзя судить о книгах. Нужно дочитать до конца, а потом судить».
Уроком для меня в этом случае стало даже не то, что он сказал, а выражение, с которым это было сказано: я почувствовал себя, как провинившийся школьник.
Помимо энциклопедических познаний в области истории музыки и других искусств, Марк Маркович часто демонстрировал большой жизненный опыт и ясное понимание самых разных проблем. При этом он редко упускал возможность придать рассказу юмористический характер, а кое о чем он говорил с едким сарказмом, почти с ненавистью. Но все же юмора было больше.
Однажды мы говорили с ним о детской психологии, а точнее – о том, как трудно взрослому понять ребенка, даже своего. Мир ребенка часто бывает непостижим. Марк Маркович тут же вспомнил случай из своей жизни. «В детстве я ненавидел новую или чистую одежду. Стоило меня одеть во чтото новое, как я тут же сажал на штаны пятна. Мне было четыре года, когда мне купили матросский костюмчик, нарядили в него и повели гулять. Но я вырвался, отбежал в сторону и сел в лужу! – И в голосе Марка Марковича, которому было уже за шестьдесят, прозвучали победные нотки. – Конечно, я был трудным ребенком, – закончил он со вздохом, но тут же с иронией, словно комуто возражая, добавил: – Но нетрудных детей не бывает».
Ксению и Агнию Марк Маркович очень любил и рассказывал о них с ощутимой гордостью. Помню, в 1967 году Ксения, бывшая студенткой института иностранных языков, писала работу, кажется, дипломную. Я работал тогда в салоне «Мелодия», и Марк Маркович, который иногда заходил ко мне за грампластинками, не мог удержаться, чтобы не рассказать, както особенно смакуя слова и прищуриваясь, что, оказывается, русское слово «щит» происходит от немецкого Schild, которое восходит к древнесаксонскому scyld, что означает доску с надписью, вывеску, тогда как щит – воинский доспех – обозначался у древних германцев словом bord, откуда наше «борт» – например, борт корабля.
Об Агнии Марк Маркович говорил: «Она хочет делать стулья. Она художник, но она хочет делать стулья!» И в этих словах, которые он произносил с особой энергичностью, слышалась не меньшая гордость.
Както я имел возможность видеть такую «партию мебели». Агния пригласила меня в гости и показала шесть стульев, собственноручно обтянутых ею белой кожей, для чего ей пришлось, как она сказала, «продать последние портки». Тогда же я обратил внимание на собранную Агнией небольшую, но интересную коллекцию старинных керосиновых ламп и сделал о ней передачу для областного радио. У Агнии была очаровательная дочь Катя, которая в пятилетнем возрасте умела поворачивать язык во рту поперек, то есть на девяносто градусов. У меня такое никак не получалось, а Марк Маркович, удерживая внучку от бесчинств, увещевал: «Шурик – это друг, но при друзьях нужно вести себя прилично».
Эта сцена происходила в старом деревянном доме на Ошаре, где тогда жили Валентиновы на первом этаже, летом. В окнах было зелено от кустов и травы; на этом фоне ярко желтели крупные цветы на высоких стеблях – «золотые шары». Марк Маркович говорил, что специально сажает именно эти цветы, так как их не будут по ночам воровать, чтобы дарить девушкам; не будут потому, что существует глупый предрассудок, будто желтый цвет означает измену. А вот в Китае желтый цвет разрешалось носить только императору! Этой страной Марк Маркович живо интересовался и даже показал мне, как пишутся китайские цифры.
К сожалению, дом на Ошаре шел под снос, и существовала опасность, что Валентиновым дадут квартиру гораздо меньшую, чем для этой семьи необходимо. Марк Маркович говорил, что «ОНИ», то есть власть, могут подогнать бульдозер и шантажировать невыехавших жильцов угрозой немедленного сноса, чтобы те согласились отправиться в заведомо малоприемлемые квартиры.
«Я им не сдамся! – с клокочущей яростью говорил Марк Маркович. – Я пошлю телеграмму Шостаковичу!»
Дмитрий Дмитриевич Шостакович был тогда депутатом Верховного Совета СССР от нашего города – факт, о котором мало кто помнит.
Не знаю, была ли послана подобная телеграмма, но мне пришла в голову необычная и, наверное, донельзя наивная мысль: я составил краткое, но емкое письмо в горсовет с перечислением заслуг Марка Марковича перед городом и убедительной просьбой обеспечить его вместе с семьей достойным жильем. Подписать его вместе со мной я попросил нескольких активистов Клуба любителей музыкальных записей: В.М. Цендровского, главного библиотекаря областной библиотеки; А.И. Дуркина, инженера одного из строительных трестов; В.И. Ковеля, радиофизика из университета и О.П. Халошина, заведовавшего медицинской электроникой в горсовете, копию же я вручил Марку Марковичу. Может быть, сей документ и хранится еще гденибудь в архивных недрах. Никакого ответа мы не получили, но, во всяком случае, Марк Маркович получил, в конце концов, четырехкомнатную квартиру в одном из нагорных микрорайонов.
На этой квартире и потом еще на другой я несколько раз бывал у Марка Марковича и с грустью видел, что многочисленные книжные полки огромной его библиотеки накрыты полиэтиленовой пленкой: верхние соседи не раз проливали потолок. Это было уже в семидесятых годах, и Марк Маркович несколько изменился: отпустил «шкиперскую» бородку – совсем седую – и погрузнел, взгляд его из внимательного стал пристальным и иногда пронзительным, даже тяжелым. Похоже, жизнь его в то время не особенно баловала. Мы с ним встречались все реже, все случайнее; я был загружен проблемами семейной жизни.
Одно из воспоминаний тех лет: Марк Маркович рассказывает о препонах, которые стоят на пути написанной им недавно пьесы «Лутонюшка» для детского театра. В пятидесятых годах постановка этой пьесы помогла Горьковскому театру кукол занять третье место на Всесоюзном смотре кукольных театров, теперь же некий местный литературный чиновник чинит пьесе препятствия. И далее сарказм: «Я, конечно, не Пушкин, но и он отнюдь не Белинский!»
И еще об одном качестве Марка Марковича следует упомянуть (оно встречается в людях все реже и реже), – он был галантным кавалером. Это выражалось не только в вежливости с дамами; он старался быть для них полезным и часто делал приятное. Например, органистка З.А. Скульская (профессор Нижегородской консерватории) рассказывала, что разговаривала с Марком Марковичем едва ли не один раз в жизни, то есть до того не была с ним знакома но, узнав, что она – недавняя выпускница консерватории, тут же подарил ей какието редкие ноты для органа. Марк Маркович говорил, что мужчина должен быть рыцарем, и я не раз видел, как он, уже пожилой человек, решительно вставал, уступая место в автобусе женщинам, и неважно, была это старушка, первоклассница или дама в расцвете лет. Но и с дамами он бывал иногда жестким, если дело касалось работы, профессионализма. Тем не менее, его, кажется, любили все. Во всяком случае, не могу припомнить, чтобы при мне ктото отзывался о нем плохо – настолько он был человеком компетентным, интересным и обаятельным.
Иногда я думаю, как оценивал Марк Маркович сам себя? На одном из концертов, на котором исполнялась музыка современного грузинского композитора Реваза Габичвадзе, Марк Маркович, поклонившись, сказал ему: «Поздравляю Вас, маэстро!»
Габичвадзе вздернул подбородок, надменно посмотрел на него и, ничего не ответив, прошел мимо, стуча каблуками. Мне было непонятно, почему Марк Маркович говорит с этим человеком, писавшим к тому же музыку какуюто «техногенную», лишенную эмоций и просто неинтересную, – так вот, почему такой человек, как Марк Маркович, обращается к нему столь почтительно? Неужели это просто вежливость?
Впрочем, возможно, что иногда Марк Маркович страдал незаслуженно низкой самооценкой. Однажды он полушепотом и както доверительно и вместе с тем скрытно сказал мне: «Шурик, я получил дьявольский комплимент от Ростроповича. Он спросил: «Марк Маркович, откуда у Вас эта фантастическая легкость, свобода в общении с залом?»
Сегодня для меня очевидна поразительная вещь: воздействие Марка Марковича на формирование моей личности было не менее эффективным, чем влияние школы со всеми ее учебниками и учителями. Никому из них не удалось сказать ничего, что так же врезалось бы в мою память, как многие слова этого homo dicens, – так сказать, человека, говорящего перед людьми, для людей. Мне приходилось слушать многих ученых, педагогов, артистов и лекторов. Им я обязан тем, что сегодня чтото собой представляю. Кроме знаний, которые они несли, я старался, когда бессознательно, когда осознанно, перенять чтото у них: манеру держаться, интонацию, прием, построение фразы. Вот имена некоторых из них.
Василий Иванович Ведерников – математик, доцент Горьковского университета; Яков Львович Шапиро – математик, профессор Горьковского университета; Константин Христофорович Аджемов – музыковед, профессор Института им. Гнесиных в Москве; Михаил Юрьевич Герман – доктор искусствоведения, профессор Ленинградского пединститута им. Герцена; Борис Борисович Пиотровский – директор Эрмитажа, академик; Андрей Львович Пунин и Цецилия Генриховна Нессельштраус, а также Борис Николаевич Федоров – все трое профессора Института живописи, скульптуры и архитектуры им. И.Е. Репина (СанктПетербург)… В этом ряду имя Марка Марковича Валентинова для меня стоит первым.
Марк Маркович Валентинов в моей жизни
О.П. Родин
События почти полувековой давности вспоминаются нередко гораздо ярче вчерашних. Как произошло мое знакомство с Марком Марковичем Валентиновичем – можно не искать в глубинах памяти: и сегодня это видится так объемно и отчетливо, словно на панорамном экране современного кинотеатра. Кстати, это случилось именно там, где теперь находится детский кинотеатр «Орленок» (прежде в этом здании была Горьковская филармония). Нижегородские меломаны, вероятно, помнят, что от входных дверей шла просторная лестница наверх, и этот подъем в два десятка ступеней уже как бы символизировал возвышение человека, пришедшего на концерт, надо всем тем, что располагается на земной поверхности. На верхней площадке вход непосредственно в фойе филармонии охраняли бдительные контролерши, словно архангелы у дверей рая, на вечерние концерты малолетних тогда не пропускали!
А мне было в ту пору десять лет, и я учился скрипичной игре в шестой музыкальной школе, что располагалась тогда в крохотном одноэтажном домике неподалеку от оперного театра, за краснокирпичным зданием средней школы № 7. Среди учащихся распространялись филармонические абонементы на воскресные концертыутренники цикла «Как слушать и понимать музыку». Как и занятия в школе, эти концерты посещались мною нерегулярно, к сожалению! Многое в жизни, что подчас воспринимается как должное и обыденное, спустя годы оказывается некой абсолютной ценностью из тех, о которых принято говорить: «Что имеем – не храним, потерявши – плачем!». Но один из утренников, посвященный жизни и музыке Бетховена, оставил необычайно яркое впечатление: исполнялось потрясшее юное сознание до неведомых глубин сочинение – Пятая симфония, дирижировал Семен Львович Лазерсон с присущим ему темпераментом. Рассказывал о жизни Бетховена и вел концерт Марк Маркович Валентинов, объявивший, в частности, что можно ему послать записку с пожеланиями дополнительного исполнения музыки. В моей записочкезаявке была увертюра «Эгмонт», часто звучавшая тогда по радио, она и была исполнена в заключение второго отделения.
После концерта я увидел Марка Марковича на лестнице, спускавшейся к выходу: он приветливо прощался со служительницами филармонии. Пожалуй, ни разу не видел я его и впоследствии настроенным к комунибудь неприязненно и недружелюбно: доброжелательность и сердечная внимательность – эти его качества в общении с людьми были постоянны и неизменны за многие годы. Я рискнул подойти к нему и поблагодарил за исполнение моего пожелания. Он стал расспрашивать о моих впечатлениях от концерта и о моей учебе в музыкальной школе. Мы вместе вышли на улицу и прямо у дверей сели в голубой троллейбус маршрута номер 1 (тогда он ходил в обе стороны по кольцу улиц Горького (Полевой), Фигнер (Варварской) и Свердлова (Большой Покровской); остановка была буквально у входа в филармонию).
Через площадь Горького (тогда она называлась площадь имени Первого мая») троллейбус довез нас до остановки «Улица Ошарская»; теперь здесь находится новое здание театра юного зрителя, а тогда в ряд стояли несколько деревянных домиков. По провинциально тихой в ту пору улице Ошарской мы прошли к перекрестку с улицей Белинского. Марк Маркович показал мне свой дом, стоящий за перекрестком, и пригласил заходить в гости. Одноэтажный деревянный дом номер 64 по Ошарской (теперь здесь стоит бетонная пятиэтажка Управления статистики) находился в нескольких минутах ходьбы от моего родного дома за оперным театром, и я стал бывать у Валентиновых почти каждый день.
Я не помню, чтобы хотя бы раз меня встретили в семье Валентиновых каклибо неприветливо. Конечно, у всех были дела и заботы: обе дочери – старшая Агния и младшая Ксения – учились в школе, супруга Вера Ивановна занималась спортом и была мастером большого тенниса, а сам Марк Маркович, кроме лекторства в филармонии, работал еще и главным режиссером в оперном театре. У всех были разнообразные увлечения и интересы в жизни, и, видимо, одним из основных был интерес к людям: гости приходили часто. Квартира Валентиновых не была отдельной: в одной из комнат общей трехкомнатной квартиры жила певица из оперного театра. Нередко на ближайшие окрестности разносился крепко поставленный голос: репетировать и разучивать вокальные партии ей приходилось также и дома. Помнится, особенно трудно, видимо, давалась ария из оперы Тихона Хренникова «В бурю» со словами «Забыл нас Ленька…». Фраза эта повторялась, наверное, до полного совершенства, как тогда казалось, недостижимого, вероятно, никогда.
Небольшая комната при входе в квартиру была кабинетом и библиотекой: поразительно в ту пору было видеть целую стену, которая была единым книжным стеллажом от двери до окна и от пола до самого потолка, а до него было метра три – повыше, чем в нынешних квартирах! Рядом стояла легкая лестницастремянка: без нее было не дотянуться к самым верхним полкам, а все они были плотно заставлены большими и маленькими книгами, альбомами по живописи и архитектуре, комплектами журналов, собраниями сочинений. Вдоль противоположной стены – кушетка, над нею – картина, у окна – письменный стол, пара стульев, – вот весь интерьер. Широкое окно выходило в палисадник на стороне улицы; трамваи по Ошарской тогда не ходили; тихо и зелено было под окнами, а в палисаднике цвели привычные для тех времен золотые шары, флоксы, анютины глазки, ароматные бордовые розы на кустах, которые назывались садовым шиповником. «Келья отшельника» или «башня из слоновой кости» – как угодно можно было называть этот кабинет, где забывался весь окружающий обыденный мир и открывались иные миры: поэзии, литературы, истории, искусства и путешествий.
Марк Маркович обожал книги, он любил их со страстью не только заядлого библиофила, но и как тонкий ценитель культуры разных времен и стран. Он выписывал и покупал множество диковинных для нас тогда зарубежных журналов, возможно, это были почти все, что тогда были доступны в нашей стране. Однако книги он не только собирал, но и дарил: у меня сохранился подаренный им томик Жюля Верна, а еще альбом по древнерусской архитектуре, оказавшийся у него среди дубликатов. Естественно, было множество книг о музыке и музыкантах, о театре; он сам писал пьесы, хотя не рассказывал об этом подробно. Поразила меня тогда его реплика о муках и загадках творчества, когда, вот, казалось бы, в уме все сложилось, и можно сесть к столу записать это на бумагу, но тут же словно испаряется из памяти сочиненное, и записать бывает подчас нечего!
Он знал наизусть множество стихов и часто читал их вслух, от него я впервые услышал строки Омара Хайяма: «Ты лучше голодай, чем что попало есть, и лучше будь один, чем вместе с кем попало» Он иногда пел: во второй комнате коммунальной квартиры Валентиновых – в просторной гостиной, где за ширмой была и спальня. В гостиной стоял черный рояль, и, помню, однажды Марк Маркович в ударе, аккомпанируя сам себе, спел негромко, но вдохновенно и благоговейно (именно так!) романс Глинки «Я помню чудное мгновенье…». Там же, в гостиной, угощали чаем с печеньем или делали импровизированное пирожное из булки со сгущенным молоком: право, тогда в середине пятидесятых это было воистину «райское наслаждение»!
Марк Маркович и Горьковская филармония, казалось, были едины и неразлучны: его выход на сцену перед концертом встречали горячими аплодисментами, как появление самого любимого артиста; с ним раскланивались и заговаривали на улицах и в магазинах, где для него откладывали редкие книги и альбомы. Он легко, непринужденно и радушно общался со всеми. Его искренне любили! Достаточно было, например, в нотном или книжном магазине хотя бы однажды появиться в его обществе, как на меня также стали распространяться симпатии продавщиц, словно на его ближайшего родственника. На репетиции оркестра или даже на концерты в филармонии теперь мне можно было проходить с волшебными словами «Я к Марку Марковичу» и, грешен, фразой этой я пользовался часто.
В казавшемся тогда огромным филармоническом зале с колоннами можно было садиться на любое свободное место, и мне нравилось слушать музыку из самых различных точек доступного пространства: с боковых кресел, из центра, с последних рядов. А еще можно было подняться на балкон, откуда оркестр сверху было видно во всех подробностях, да и слышно, казалось, гораздо полноценнее, чем снизу из зала. На балконе, как правило, было гораздо меньше публики, только при аншлагах ряды балкона и амфитеатра заполнялись до такой степени, что многие стояли вдоль стен, а студенты нередко располагались на ступенях лестницы к маленькой дополнительной раздевалке (у посетителей верхней части зала была своя – за амфитеатром). Оттуда не было видно ни сцены, ни музыкантов, но слышимость там была не хуже, чем внизу, в партере. Реквием Моцарта и Девятую симфонию Бетховена, помню, очень многие слушали стоя: бывало, что желающих попасть в филармонию было в те времена гораздо больше, чем мест в зале!
Еще нравилось заходить в служебные помещения, где обитал Марк Маркович и отдыхали музыканты в ожидании начала концерта или второго отделения. Комнатки там были крохотные, в тесном коридорчике висели объявления и расписания концертов и лекций; помнится, находился на стене перечень зарубежных туристских путевок под заголовком: «Поездки трудящихся области за границу». Какойто шутник прибавил к нему несколько слов, видимо, имея в виду гастрольные поездки оркестра, и получилось так: «Поездки трудящихся по Горьковской области и за ее границу». Город был закрытым для посещения его иностранцами, и в дальние страны горьковчане ездили также мало. А вот по Горьковской области с лекциямиконцертами музыканты филармонии ездили много, сопровождал их часто и Марк Маркович.
Эрудиция его была фантастической: казалось, он знал все! Пожалуй, только один раз, насколько я помню, он испытал некоторые затруднения при подготовке к очередному концерту. Исполнялся редко звучащий в филармонических залах Концерт Бетховена для фортепьяно, скрипки и виолончели с оркестром соч. 56 и, похоже, во всей своей энциклопедических глубин библиотеке и собственной памяти Валентинову не удалось найти необходимых сведений об истории создания этого произведения. Он вышел из этой сложной ситуации следующим образом: концерт в списке сочинений Бетховена находится между Героической симфонией соч. 55 и знаменитой фортепьянной сонатой «Аппассионата» соч. 57. Марк Маркович повторил подвиг Ромэна Роллана, написавшего вдохновенную книгу о Бетховене «От «Героической» до «Аппассионаты» и с блеском рассказал о том времени, когда были созданы эти произведения, и о них самих, поскольку одновременно появился на свет также и бетховенский Тройной концерт.
Благодаря Марку Марковичу я стал еще и театралом. Мой дом находился вблизи оперного театра, где Валентинов был главным режиссером; он приглашал меня на все спектакли, которые шли в то время. С помощью волшебных слов «я к Марку Марковичу» удалось послушать и посмотреть не по одному разу почти весь репертуар Горьковского театра оперы и балета: «Лебединое озеро» и «Евгений Онегин» Чайковского, «Борис Годунов» Мусоргского, «Русалка» Даргомыжского, «Травиата» Верди, «Севильский цирюльник» Россини… Эти и другие спектакли посещались многократно. Оказалось возможным еще и проникать за кулисы, бродить по опустевшей сцене, заглядывать в оркестровую яму и суфлерскую будку, заходить в гримерные, общаться с артистами, прогуливаться по пустынному фойе, где, казалось, мелькали воображаемые тени персонажей, недавно живших на сцене, подниматься на балкон, откуда так подробно смотрелись репетиции. Мир театра большинству зрителей виден односторонне, тем любопытнее в мальчишеские годы было узнавать, как интересно все это устроено!
Летом филармонические концерты переносились на вольный воздух. Для них использовалась так называемая «ракушка» – летняя эстрада на Волжском откосе, где оркестр звучал, вероятно, не так полноценно, как в зале с колоннами, однако событию придавался уникальный колорит исполнения симфонической музыки среди живой природы, на фоне великолепного пейзажа заволжских далей до горизонта, спокойного течения величайшей в Европе реки, красочных закатов и яркой вечерней зари. Заходящее солнце высвечивало оттенки деревянных конструкций «ракушки» и бликами играло на изгибах медных духовых инструментов. Открывал и вел концерты, как правило, Марк Маркович. И здесь его также встречали аплодисментами. В антрактах музыканты в черных фраках разгуливали по траве сзади и вокруг «ракушки», и это зрелище было частью общей необычности, особенности происходящего, как бы снисхождения мира высокого искусства на нашу грешную землю.