Двадцать лет отец проработал в Горьковском оперном театре. Только в этом театре у отца было 45 премьер! Он был хорошим, думающим, требовательным к себе режиссером. Из его записей в дневниках видно, что мысли о спектакле, который он ставил, не оставляли его ни на минуту. Работа над спектаклем полностью поглощала его. Бесспорно, ему помогало знание истории и его общая образованность. Он тщательно продумывал все мизансцены, много внимания уделял декорациям и костюмам. В режиссуре он стремился к яркой образности, цельности; в костюмах и декорациях – к исторической достоверности. Ему приходилось вникать во все мелочи, и он часто был недоволен результатом: «Вообще, костюмы – дерьмо. (О костюмах к опере «Аида»). Следить за их изготовлением я не мог, т.к. надо было бросить всякую режиссуру и все время сидеть там. С бутафорией тоже погано: ни один головной убор не лезет на голову!! Весь день отвратительное настроение; причина – костюмы; то, на что я больше всего надеялся, оказалось всего хуже» (из записей в дневнике от 26 февраля 1955 г.). И это притом, что на эти костюмы он потратил столько времени и сил, продумывая все в деталях и цвете, – ведь это был его любимый Египет.
Мне кажется, что его знания, его мастерство режиссера, увлеченность остались во многом невостребованными советским театром. Он был там не нужен, был инородным элементом, непонятным, чужим. Основные силы и время ушли на борьбу с советским чиновничеством, на доказательства своей правоты перед разрушающим влиянием безграмотности, необразованности и лицемерия.
Я часто задумываюсь над тем, правильно ли он сделал, уйдя из оперы. Он продлил себе жизнь на несколько десятков лет, жил достаточно спокойно и размеренно, читал любимые книги, слушал любимую музыку, с увлечением читал лекции об архитектуре, музыке, живописи, но это была другая жизнь, не его жизнь, потому что его жизнь осталась там, в театре.
С театром связаны и мои самые яркие детские воспоминания. Я очень любила его вечерние возвращения после спектакля. Папа приходил, всегда оживленный, веселый, и мы все садились ужинать. Любовь к поздним ужинам у меня сохранилась до сих пор. Я не была настоящим театральным ребенком, как моя сестра. Агния все детство провела за кулисами. Вместе с другими детьми актеров они часами сидели в костюмерных мастерских, в бутафорском цехе. Им там делали игрушки из папьемаше, давали лоскутки для кукольных нарядов. Однажды, когда в театре гастролировала Уланова в «Лебедином озере», Агния со своей подругой пришли к ней в гримерную (им было лет по пять) и спрашивают: «Тетя Галя, а как это Вы так делаете ручками, как лебедь?» И она им показала, как она это «делает ручками».
С моей сестрой папа очень много занимался. Он сам прекрасно рисовал. Все эскизы костюмов к своим оперным постановкам он всегда рисовал сам, и все обсуждения с художниками были предметными: он мог наглядно показать, что он хочет и в чем он видит отступление от исторической правды. Агнию он научил рисовать очень рано. Первое, что она научилась делать с карандашом в руках, это не писать, а рисовать. Папа мог часами заниматься с ней, причем оба получали одинаковое удовольствие. На меня его энергии уже не хватило – я так и не научилась рисовать. Зато мне больше всех доставалось его ласки, он был необыкновенно нежным отцом. Сползая с колен, на которые он так любил меня усаживать, и уклоняясь от его объятий и поцелуев, я ворчала: «Ты меня расцеловываешь, как чучелу»; папе очень нравилось, когда я так говорила, и он всегда смеялся. Еще он любил говорить, что у меня нос мягкий, как у тапира. Я тогда не знала, кто такой тапир, но уже знала, что у меня нос, как у него. На мое проявление любопытства он обычно говорил: «А вот и Ксюшка со своим носишкой».
Он очень любил нас, детей, хотя мы вносили в его напряженную жизнь достаточную долю дискомфорта. «Без девчонок в доме порядок, но ужасно скучно и тоскливо, все ждешь, что ктонибудь выскочит, заорет, набезобразничает и приласкается» (из записей в дневнике, 6 июня 1954 г.).
Было всегда приятно ощущать, что ты нравишься своему отцу, что он тобой гордится, что ему нравится представлять тебя своим друзьям, идти с тобой по улице. Наверное, это чувство сыграло большую роль в моей дальнейшей жизни, создало ту основу, которая рождает уверенность в себе. Отец никогда не сердился на нас, не проявлял недовольства или раздражения, напротив, всегда был доброжелательным и очень веселым. Поэтому он был поверенным во всех моих делах. Он очень хорошо умел слушать и слышать, и был удивительно тактичен в своих советах. Он занимал особое место в моей жизни – он был самым близким другом и в раннем детстве, и потом, в моей семейной жизни. Он был очень дружен с моим мужем, и, видя его интерес к искусству, к истории, с восторгом общался с ним. Отец не считал нужным специально увлекать, но когда он видел какойто проблеск интереса, он раскрывался необыкновенно и рассказчиком был великолепным. Круг его интересов был удивительно широк: его интересовало в жизни все – от биологии до кулинарии. Кроме того, он обладал феноменальной памятью и энциклопедическими знаниями. Помню, его близкий друг, профессор зоологии Иван Иванович Пузанов, удивлялся папиной эрудиции. Ему казалось невозможным, что Марк Маркович знал такие тонкости не своей специальности. Он все пытался поймать его на незнании какихто особенностей фауны Латинской Америки: «Ну, вот этого, Марк Маркович, Вы уж точно не знаете…», и поражался тому, что отец отвечал на все его вопросы.
С заданными мне переводами с латыни он справлялся гораздо лучше, чем я, с удовольствием копался со мной в готском и древнеанглийском. Незадолго до смерти, когда он уже был болен и разговаривал мало, его внуки решали кроссворд, и там был вопрос, как называется водяной воробей. Никто, конечно, не знал, и, наконец, решили спросить отца, и он вдруг говорит: «Оляпка».
Отец получил очень хорошее образование, он окончил Бакинский университет, востоковедческий факультет, знал арабский
и персидский языки, очень любил и хорошо знал историю и культуру Востока. Он прекрасно учился в университете, и это создало общую образовательную базу для его будущей эрудиции, которую он накапливал годами благодаря удивительной способности к самообразованию. Отец учился всю жизнь, и желание познавать новое не оставляло его до самой старости. Когда способность учиться покинула его, он потерял интерес к жизни и вскоре умер.
В шестьдесят лет он продолжал заниматься французским языком (а в семьдесят! начал осваивать испанский). По вторникам у нас дома собиралась прекрасная компания для занятий французским – Валентина Васильевна Викторова, София Михайловна Тухнер (обе солистки нашего оперного театра и папины друзья). Преподавателем у них была француженка мадам Сапон. Эти «вторники» были больше, чем просто уроки французского, это было еще и общение приятных друг другу людей. Папа очень тщательно готовился к этим занятиям, но к своим успехам относился самокритично, возможно, слишком, потому что пофранцузски, хотя и не особенно бегло, но всетаки говорил.
Общение с людьми составляло важную часть его жизни. Отец был очень добр к людям. Они интересовали его, и это не зависело от статуса человека, от занимаемого положения. У него было много друзей и самых разных. Когда он лежал в больнице, его обожала вся палата, самые простые люди, совершенно другие по кругозору, по уровню образованности.
Он находил со всеми общий язык, и с ним было всегда интересно. И что удивительно, этот интерес был всегда взаимный. Многие эти связи сохранялись надолго. «Мой друг Толька», как называл его отец, был горьким пьяницей, но прекрасным столяром, у него были золотые руки, и отец безмерно его уважал.
Отец никогда не относился к людям с презрением, свысока, никогда не кичился своими знаниями и с радостью ими делился со всеми, кто проявлял интерес. Он очень любил наши молодежные компании, в которых он всегда был желанным гостем. Подруги моего детства вспоминают, что к нам можно было прийти в любое время, дом был для всех открыт и гостеприимен. Он любил наших друзей, они обсуждали с ним свои проблемы, говорили с ним об искусстве. Он не был нетерпим к чужому незнанию. Отец говорил, что не постыдно не знать, а стыдно не хотеть знать.
Своей снисходительностью он очень приближал к себе. Я вспоминаю разговоры с ним как великое счастье. Общение с ним было огромным наслаждением. Он никогда не давал тебе почувствовать, что ты последний невежда, хотя в сравнении с ним мы все были невеждами.
Мы не стремились куданибудь убежать на Новый год, встречали его всегда с родителями. К нам приходили друзья, которые тоже обожали отца. Он был душой любой компании, очень веселым, очень остроумным. Удивительно, что и в старости он с интересом относился к молодежи, понимал ее, никогда не брюзжал, не сетовал на то, что молодежь «не такая, как в его время», что люди стали хуже. Он жил в ногу со временем.
Самым близким другом отца был Михаил Петрович Званцев – замечательный человек, очень интеллигентный, деликатный, отзывчивый. Он не получил высшего образования – не был принят в университет изза дворянского происхождения. Но при этом был образованнейшим искусствоведом. В шестидесятые годы и позднее некоторые его искусствоведческие труды были изданы. Он занимался нижегородским краеведением – глухой деревянной резьбой и другими нижегородскими художественными промыслами. С отцом их связывала очень теплая дружба, основанная на близости интересов и глубоком взаимопонимании. Ни один семейный праздник не обходился без Михаила Петровича и его замечательной жены Галины Сергеевны.
Другим его любимым другом стал Лева – Лев Николаевич Борисевич. Леву привела к нам в дом наша мама, когда ему было 14 лет, он был ее учеником в речном училище. Лева был сыном знаменитого писателя Артема Веселого, расстрелянного в 37м году. Он провел детство в детском доме, затем поступил в училище. Папа любил Леву, как сына, он нашел в нем благодарного слушателя и ученика. Лева часто бывал у нас в доме, а летом, в каникулы, жил у нас. Вечерами они с папой подолгу беседовали о литературе, искусстве и просто о жизни. Папа заразил Леву вирусом книгособирательства; впоследствии Лев Николаевич собрал прекрасную, очень обширную библиотеку художественной литературы. Приход Левы к нам домой был всегда праздником, мы, дети, висли на нем, приставали, пытались вовлечь его в наши шумные игры, мы его очень любили. Глядя в окно квартиры и видя идущих строем курсантов речного училища, я радостно кричала: «Смотрите, сколько Левочков идет!»
Лева был беззаветно предан отцу на протяжении всей жизни. Стоило отцу позвонить Леве, и он незамедлительно приходил, всегда готовый помочь, и всегда с доброй застенчивой улыбкой на лице. Любовь к Леве потом распространилась и на Женечку, его жену Евгению Андреевну, и на остальных членов этого доброго, жизнерадостного семейства.
У отца было много друзей из оперного театра, из филармонии и консерватории. Дома часто собирались веселые компании, были и шумные застолья. Как состав приглашенных, так и угощение тщательно продумывались и обсуждались с мамой, которая была ответственной за кулинарную часть. Гости подбирались так, чтобы им было интересно друг с другом. Часто звучал рояль, и пелись романсы. У отца был хороший тенор (в юности он закончил два курса консерватории по классу вокала), и он с удовольствием пел под фортепианный аккомпанемент когото из гостей. Каждый раз на следующий день мы выясняли, кому было веселее всех. Это делалось так: у нас пол был деревянный, и на нем оставались следы от каблуков, от дамских туфель – тогда в моде были «гвоздики». Кто больше всех веселился, тот больше всех на полу оставлял следов от «гвоздиков». Вот и было видно, что больше всех смеялась «Адочка», как ее называли мои родители, – Адель Наумовна Цфасман, концертмейстер филармонии, очень жизнерадостная и громкая.
Но настоящим его героем и идеалом был «брат Женька». Он был двоюродным братом и самым любимым папиным родственником. Женька был веселым, жизнерадостным, шел по жизни легко, получая от нее максимум удовольствия. «Брат Женька» обладал качествами, которые отцу больше всего нравились в людях: он был физически сильным, смелым и благородным. А самое главное – он был необыкновенно талантлив во всем, за что бы он ни брался. Когда отец учился в Бакинском университете, Женька приехал в Баку и тоже поступил на восточный факультет. К тому времени Женька успел поучаствовать в Гражданской войне, повоевал в Таджикистане и свободно говорил потаджикски. Отец не считал себя плохим студентом, но когда приехал Женька, он понял, что такое настоящий талант. Профессора университета просто боготворили Женьку: он все схватывал на лету. За один семестр он выучил персидский язык, но, проучившись в университете год, уехал – ему стало скучно. Потом Женька стал кадровым военным, танкистом, прошел всю войну. Однажды он неожиданно приехал в Горький (он всегда приезжал неожиданно) с шестимесячной дочкой. Про мать девочки мне не говорили, неизвестно, где она была. Но Женька, по словам мамы, был очень трогательным и заботливым отцом. Через несколько дней они уехали. Ему отец посвятил одно из своих четверостиший:
Сиянье славы, пурпур багряницы
И мудрости высокие страницы
Мой брат отверг и предпочел всему
Глоток вина и поцелуй блудницы.
К своему финалу Женька пришел в уверенности, что нашел для себя смысл жизни в ловле жереха. Он уехал из Москвы и последние годы жил в Поленове, где и похоронен на берегу реки.
Если говорить о жизни отца в целом, то самым близким и преданным другом была для него жена, наша мама. Он всегда говорил о ней со слезами восхищения и неустанно повторял, что единственное, с чем ему в жизни бесспорно повезло, так это с женой. Отец очень любил рассказывать о том, как они с мамой познакомились. Это было на теннисных кортах: шли какието соревнования, и мама в них участвовала. Папа уже обратил на нее внимание, и вдруг объявляют, что играют в паре Эрзютова и Эрзютов. Папа сразу сник: он не знал, что это мамин брат. Но в этот же день, после соревнований, балетмейстер оперного театра Александр Заровский, который тоже увлекался теннисом, познакомил их. Недоразумение с братом выяснилось, и папа начал «осаду». По его словам, он сразу понял, что это и есть она, его судьба. Ухаживал он красиво, с цветами, конфетами и премьерами. Мама была на семь лет моложе его и полагала, что праздник будет вечным. Но ее ждала совсем не легкая жизнь. В советское время, когда творчество отца было зажато нелепыми идеологическими ограничениями, мама сумела дать отцу другую свободу, которая в некоторой степени компенсировала его творческую несвободу. Это давалось ей ценой жертвы с ее стороны. Мама создавала ему оптимальные по тем временам условия. Это было нелегко: мы жили в двух комнатах коммунальной квартиры с соседями, с печками, с керосинками. Одна комната была полностью папина, там были его книги, там было его маленькое царство. Вторая комната была «женской половиной». Нас там было четверо: мама, бабушка, моя сестра Агния и я. Печки топила мама, у отца это плохо получалось.
Иногда папа колол дрова и очень гордился, если ему удавалось попасть топором по полену, мама же делала это с легкостью.
Папу никогда не стесняли в возможности покупать книги – это было частью его жизни. У него была прекрасная библиотека, которую он полностью собрал сам и очень ей гордился. Он считал, что у него одна из лучших в городе библиотек по искусству и, наверное, по тем временам это так и было. Он совершал почти ежедневные «пробежки» по книжным магазинам, где его знали все продавцы и откладывали для него все дефицитные книги по искусству. Приобретение новой книги для отца всегда было событием, которому он радовался, как ребенок. В своем море книг он прекрасно ориентировался, мгновенно мог найти нужную и знал, в какой книге или брошюре содержится необходимая для него или нас информация.
Мама никогда не забирала у отца всю зарплату, как иные жены, чтобы потом каждый день давать рубль на обед. Он имел определенную свободу в тратах. Отец был гурманом и часто обедал не дома, а в ресторане. Это называлось «пообедать в городе». Бывало, мама, убегая на очередные соревнования, говорила отцу: «Маркушенька, пообедай, пожалуйста, сегодня в городе». И папа отправлялся в ресторан, иногда брал меня с собой. Вот это был праздник! Лучшая в городе кухня была тогда в ресторане «Москва». В те времена публика там была интеллигентная, папа встречал много знакомых, театральных критиков, актеров, режиссеров. Это был особый мир, особая атмосфера, умные безалкогольные разговоры, мне очень нравилось чувствовать свою сопричастность.
Родители были очень разными: отец – интеллигент, интеллектуал, для которого физический труд был совершенно неорганичен, и мама, умевшая буквально все – и покрасить полы, и заштукатурить стену, и мгновенно приготовить обед. У нас дома существовала такая шутка: когда мама чинит электричество, папа держит свечку. Папу восхищало в маме абсолютно все: и ее внешность, и то, что мама преподавала электротехнику в речном училище, и ее национальность. Он очень гордился тем, что мама была наполовину эрзя. Папа настоял на том, чтобы мама после замужества оставила свою удивительную колоритную фамилию – Эрзютова.
Но предметом особой гордости для отца были мамины спортивные достижения – мама была чемпионкой России по теннису. В доме царил культ тенниса, это был любимый вид спорта и отца, и мамы. В теннис играла вся семья, и уклониться от тренировок нам, детям, было просто невозможно. Теннис – была наша обязанность, наш стиль жизни, а для мамы – сама жизнь. Она часто ездила на соревнования, чему папа никогда не препятствовал. Позже он мне рассказывал, что всегда опасался, что мама на соревнованиях встретит высокого, стройного голубоглазого блондина (папа был невысокий брюнет). Папа очень любил сам играть в теннис, всегда брал с собой на гастроли и в отпуск теннисную ракетку и находил себе партнеров для игры. Мама тоже добросовестно играла с ним, конечно, не в полную силу, и он очень гордился, если ему удавалось выиграть у нее сет.
Сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что у них был очень органичный и прочный союз, основанный на любви, уважении и полном доверии. Я не помню, чтобы они когданибудь ссорились и повышали друг на друга голос. Наверное, у них были разногласия, но мы, дети, об этом не догадывались. Во многом это была заслуга отца – он был очень тактичным человеком, не любил говорить неприятное, предпочитал промолчать и уйти в свою комнату.
А там был его мир, его тихая обитель. Папа очень много читал. Книги давали ему возможность компенсировать то, чего он был в жизни лишен в силу разного рода обстоятельств. Он всегда мечтал о путешествиях, но в Грецию его не пустили, Испания и кругосветное путешествие тоже остались мечтой. Свою жажду дальних странствий он удовлетворял чтением книг. Он знал флору и фауну всего мира. Не видя воочию ни одного из прославленных западных соборов, прекрасно знал и очень любил архитектуру.
У отца была большая библиотека исторического романа. Он собирал ее, когда работал в театре, так как считал, что именно историческая канва, облаченная в художественную форму, должна помочь режиссеру ощутить дух времени и верно воссоздать в спектакле историческую обстановку.
У него было особое отношение к Востоку. Его любовь к восточной поэзии, восточной мудрости, восточному искусству можно отчасти объяснить его специализацией по художественной культуре Востока, полученной в университете. Сыграли свою роль и годы детства и юности, проведенные на Кавказе. Он высоко ценил персидскую поэзию, и Саади, и Хафиза, и Фирдоуси, но особо выделял Омара Хайяма, который был его любимым поэтом. Он знал практически всего Хайяма наизусть и некоторые четверостишья часто цитировал:
Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало.
Два важных правила запомни для начала:
Ты лучше голодай, чем что попало есть,
И лучше будь один, чем вместе с кем попало.
И собственную поэзию он любил стилизовать под Хайяма:
Мой милый друг, тебе признаюсь прямо:
Я не Хайям, грешу лишь под Хайяма.
Но кара за грехи недалека:
Стихи корзина ждет, поэта – яма.
Еще одним увлечением отца была кулинария. В его библиотеке было 300 кулинарных книг, и он очень любил готовить экзотические национальные блюда. Както летом, когда я еще училась в школе, меня оставили на папино попечение на целый месяц. Я читала запоем Голсуорси, а папа готовил мне всякие диковинные яства: вареники с вишней, румынские творожники – «папанаши», болгарскую окрошку «таратор». Он и сам любил свою стряпню, аппетит у него всегда был отменный; он называл себя «великий жрец».
Политические убеждения отца так и остались для меня тайной. Он был очень осторожным человеком, так как многих друзей потерял в тридцатые годы. Он боялся за свою семью, поэтому никогда открыто не высказывался, даже в своих дневниках. Если чтото казалось ему опасным, он говорил: «Это чревато» или «Это хорошо, но подсудно», – и дальше эту тему не развивал. Но он никогда не шел на компромисс с властью, с режимом. Например, он никогда не стремился к вступлению в КПСС, хотя ему и предлагали. Тогда было в ходу такое словосочетание, которое пускали в ход на выборах – «нерушимый блок коммунистов и беспартийных». Вот он и говорил: «Я осуществляю блок!» Изза того, что он был «блок», а не «член», у него и возникали многие проблемы. Ему приходилось гораздо сложнее добиваться того, чего он хотел в режиссерской работе. В тот период главный режиссер обязательно должен был быть членом КПСС.
В филармонии отцу было легче, хотя его раздражала та словесная идеологическая шелуха, которую он должен был говорить. Тогда требовался «прошнурованный экземпляр», то есть напечатанный текст лекции, утвержденный компетентными инстанциями и прошнурованный – чтобы ни листочка ни убрать, ни добавить. У нас их много сохранилось – этих официальных версий его лекций. И зачастую в зале сидела стенографистка, которая записывала за ним все, что он говорил (именно в это время появился афоризм «искусствовед в штатском»).Ему очень трудно было держаться в рамках дозволенного, это стесняло его творческие возможности, и он нарушал эти рамки. Иногда его вызывали в обком для неприятных бесед. Он ходил, объяснялся, понимая, что доказывать чтолибо бесполезно, следовал заповеди своего любимого Хайяма:
С той горсточкой невежд, что нашим миром правят
И выше всех людей себя по знанью ставят,