Хайд рок
А. Назар
Если б название "Над пропастью во ржи" уже не было занято, оно подошло бы этой истории. Между реализмом и галлюцинацией, ритмизованной прозой и фильмом на бумаге, для тех, кому важно не только, о чём, но и как.
Беременная старшеклассница Эм\Аня слушает много музыки, слышит мало слов, по крайней мере, важных, разгребает депрессию, постепенно становится волком – всё как у всех подростков, если б не чуть сгущённые (не до чернухи) краски и обстоятельства, чуть странноватая, полая, молчаливая атмосфера и не "работа оператора", в роли которого – вы.
А. Назар
Хайд рок
Включите. Тучи едут над кучкой домов в поле, кидая им едущие тени на крыши, стены, в окна, дома стары, минималистичны, хмурятся досками. Поле передаёт едущие тени от колоска к колоску, они дрожат, оказываясь внутри, как от холода, а потом замирают, как снимок. Насекомые, птицы обедают здесь беспрепятственно, и не видно ни пугал, ни людей, стремящихся их защищать.
На километры вокруг. Поля переходят в поля, серо-жёлто-тревожные от погоды, пара длинных молчащих дорог, вдоль одной течёт электричество – и значит, кто-то в обоих концах неё – в небе ещё не заметно, но ощутимо включили переход к вечеру.
Какой-то звук слышно птицам в овраге на юг от домов, в получасе ходьбы или минуте лёта, птицам, сидящим в духовке, на ржавой ванне, копающимся в жестяных банках с или из-под инструментов, в ящиках чьей-то мебели – соседи (ближние из дальних) тех, кто в домах, устроили тут чулан или что-то вроде. Звук от домов, равномерный, но почти съеденный получасом или минутой.
Один чердак – выясняется – включил музыку. Далеко не на всю, но равнина повышенной звукопроводимости, и Долорес О`Риордан пропитывает тучи и колосья чаячьей меланхолией.
Вблизи, у окна, к ней присоединяется Аврил Лавин или Хейли Уильямс – кто-то вроде, и, если пройти в окно, чайка моложе окажется встрёпанной, танцующей за невидимым штативом с невидимым микрофоном, на небольшом свободном пространстве в комнате, в самодраных джинсах и майке с надписью маркером, пятнадцати-где-то-летней. Комнату затопляет не то чтоб бардак, но обилье вещей, дом, похоже, использует её и как кладовку, и как жилую, и одно с другим не связано, человек расчистил себе здесь самое необходимое, на остальном пространстве плодятся и размножаются вещи.
Скользим на этаж ниже и застаём там всю остальную деревню, если можно назвать так пару мужчин, тройку женщин, старуху, праздничный, может быть, стол, хлебогурцыкартошкаводка, посыпаемый в одном месте – там, где пятка Аврил или Хейли педалит себе такт, тонкой, видной в моменты несщуренного света, ибо лампочка в потолке щурится, делая всё монохромным, коричнево-охристо-жёлто-серым, и часто подмаргивает, будто музыка ест электричество и разговор – все молчат и думают (или не думают, просто молчат) – посыпает всё это струйкой трухи и пыли, как солью, как песком в часах, как пеплом, невидимым и незамечаемым никем.
Кроме женщины – женщина, здесь же рубившая салат, спиной к другим, отплёвываясь воздухом от пряди на лице, останавливается. Косится на потолок – на мужика во главе стола – откладывает нож и выдвигается к лестнице.
На чердак. Толкнуть дверь в гости к собственной дочери – чайка младше смолкает, cranberries вырываются на пространство над лестницей. Мать заходит в голос чайки старше, не замечая его, у двери, на тумбочке – магнитофон – выключает. Молчание с памятью. Разворачивается, выходит.
Остановившись, Аня глядит вслед. Ждёт, пока досада станет хотя бы невидимой, пока лёгкие забудут песню, пока тело забудет песню, потом осматривается, ища, что делать дальше. Но энтузиазмом не пахнет ни от одной вещи в комнате. У неё, Ани, острые черты и, в зависимости от смотрящего, она худая или норм.
На лестницу. Темень, скрип. На первый этаж – тут говорят теперь, но так тихо и с гулкими паузами, что слышней стук ножа по доске… Осмотрев их чужое застолье, Аня теряет досаду, но не находит энтузиазма… Она сворачивает ко входной двери.
Никто не видит, как она выходит.
Волосы подхватывают ритм травы и колосьев, точней, ветра в них, настроенье перенимает что-то от туч, точней, оно и так было созвучно, перебирать кроссовкой траву на соседском участке, будто ищёшь вшей в волосах земли, заглядывать в окна, но там шторы, жалюзи, просто пыль, перебирать ладонью палки в заборах, когда идёшь мимо (ни на ударные, ни на струнные не похоже), потом она уходит от домов и идёт куда-то на юг.
Тем временем кто-то добрался до оврага-кладовки на юге. Бело-грязный фургон, задолбавшийся, судя по звукам и нервным движениям, воевать с тем, что тут называют дорогой, выдыхает всем телом пар и садится в песок, больше, кажется, не намеренный двигаться до конца жизни. Хозяева выбираются – чуть не уронив дверь в песок – проходят вдоль бело-грязного тела фургона и начинают возню у него в заднице. Для начала хотя бы извлечь. То, что они привезли для кладовки – огромное, неудобное и, возможно, тяжёлое – так что запор в дверях, геморрой дальше и много просранного времени здесь обеспечены, ноги и память Ани идут к оврагу, в детстве там находились инопланетные вещи, а между, сквозь и поверх росли пижма, цикорий и клевер, чтоб приносить их маме или просто скрещивать с инопланетным хламом и смотреть, что произойдёт.
Тем же временем – по дороге из цивилизации – той, вдоль которой электричество – скрипит велосипед с тёткой в мокром дождевике и её рюкзаком, полным каких-то жестянок, гремящих, сталкиваясь, в такт скрипу. У женщины красное лицо, монголоидные веки, не то мрачное по жизни, не то мрачное сегодня. В воздухе прорастает вечер.
Аня спустилась в овраг и убеждается, что цветы не вымерли, а вещи прибывают сюда, как и раньше, и убывают, сперва в ржавчину, землю или песок, а потом неизвестно куда, будто их вновь забирают. Колонии синих, жёлтых, фиолетовых цветов на завалах издали как грибок, а вблизи как вода: наполняют собой ведро, кружки, ванну и всё, что может быть ёмкостью, затапливают пустоты и тех, кто распадается и идёт под землю, пробивают фонтаном трубу, прошившую собой весь овраг, вытекают из неё в другом месте… за углом холодильника и платяного шкафа двое втолкали свой, тоже громоздкий, вклад в общую кучу. Теперь отходят оценить, правый утёр пот со лба, видит её…
Что-то стреляет в ней на тему «Надо валить». Они переглядываются, у них одинаковые бело-пыльные майки и серо-пыльные штаны, будто это цвета их фирмы, форма команды, завода или пароль, потому что общаются они мыслями, по бровям, складкам губ и всего прочего ни черта не прочесть – кроме того, что стоит валить, Аня валит. Сперва натянув на лицо безразличие и прогулочную расслабленность, как чулок – чулок тут же обтягивает, ощущается лишним и скоро начнёт пропотевать. Сперва замедлив, верней, расхлябав, расслабив походку, которую изнутри подогревают сжавшиеся мышцы на «хули ты медлишь?». Сперва якобы повыбирав и выбрав якобы не такой уж важный маршрут прогулки и это кратчайший маршрут к выходу. Сначала она слышит по вздохам вещей и кряхтенью вещей под ногами тяжёлых мужчин сзади – почти такому же, впрочем, как от неё, лишь двойному – за ней идут. Потом находит повод, чтоб обернуться (камень – сорвался с подъёма и полетел туда, где они, отстукивая такт падения по вещам…), чтоб убедиться: за ней идут… тоже держа руки в карманах и изображая походкой лень. Аня таки ускоряется, но на вещах от этого больше скользишь и шатаешься, а их визги, скрипы, кряки и стоны выдают твоё место на карте чуть не воплем, и, когда таки оступаешься, кто-то ловит и сдавливает запястья, а кто-то сдавил тебе рот и нос ладонью в заусенцах от мебели, птицы следят с расстояния, в доме вспыхнула и погасла лампочка, подпалив кого-то летавшего, птицы тикают клювом об хлам, косят глазом на, поворачивают головы, в темноте разливают по рюмкам очередной тост, мужской голос бубнит: «Ну, что, за тебя?», велосипед скрипит ритм, жестянки в мешке дают такт, птицы ждут, когда вертикальные звери свалят с их территории, овраг стих (гремел и швырялся вещами). Только что-то обыденно поскрипывает из-за ветра, перемещается или вздыхает. Велосипед доскрипел сюда тоже, остаётся лежать наверху.
Распугав собой птиц, тётка встаёт над краем, уперев руки в бёдра, а взгляд в тучи. Серо-зелёный запад перегоняет их на тёмно-синий восток.
Она начинает спускаться. Взгромыхивая при каждом шаге заплечным мешком, стаптывая клевер… бело-грязный фургон там, внизу, вдавил газ, вызвав оползень мелкого хлама, и сквозь песочное облако покатил на дорогу, Аня слышит его, то вздрагивая конвульсивно, то забывая дышать, то сжимаясь в одну сплошную мышцу, женщина выйдет к ней из-за стены сцепленных батарей и стульев, сцепленных и переплетённых, как взгляды их на секунду, тётка встанет, будет смотреть нечитаемо. Аня будет сидеть на песке и в песке, под ногтями песок, в волосах песок, в джинсах песок, Аня – пленник пустыни. Тётка будет смотреть нечитаемо, но потом нервно выдохнет, отвернувшись. Её руки поищут в воздухе, найдут лямки мешка, вцепятся в них, и она осторожно отправится дальше. Зажатая, старающаяся не шуметь, и какая-то часть Ани ей благодарна. Доходит до произвольного, впрочем, слегка посвободнее от барахла, места, останавливается, сбрасывает грохот на землю – бьёт Аню в голову-уши-верхние позвонки – мешок – выдыхает ещё раз шумно. Склоняется над-и-в этот мешок, извлекает бывший, отнюдь не желающий извлекаться, спутавшись с товарищами, чайник, распрямляется, выдыхает чуть менее шумно, размахивается этим чайником и со всей ярости запускает в другой край оврага – гром – бьёт Аню в уши-скулы-лоб. Тётка выдыхает, пытаясь не делать это шумно, нагибается, достаёт жестянку, бывшую сковородкой, замахивается, запускает – гром – Ане в уши-виски-затылок. Тётка выдыхает толчками, как будто воздух застревает и спотыкается в носоглотке и на зубах. Наклон, извлечь, замахнуться, запуск… гром. …Выдох. Наклон, извлечение, замах, запуск – гром – выдох – наклон, извлечение, замах, запуск, гром, выдох, наклон… извлечениезамахзапускгромвыдох… и дальше… как будто вся её кухня скопытилась в один день и ждёт теперь в мешке, Аня роняет взгляд и выдох… сгребает с земли своё тело, собирает его в единое и, стараясь, чтоб ничего не отпало, поднимает на две ноги в воздух, привыкает сначала стоять, опять начиная дрожать, потом делает шаг, привыкает идти, и, шатаясь-скользя на вещах, движется к выходу из оврага-кладовки. Её провожают углом глаза и краем лица и руки, горящими со стороны неё. Продолжая посудометание – гром добивает последних птиц, и никого не остаётся. Аня уходит, и свидетель передыхает, выдохнув нешумно, в последний раз…
Сумерки.
Воздух стрекочет, что-то звенит то и дело мимо.
Густо-синий растёкся с востока на всё небо, поле, дома и заборы, темнея, они начинают казаться не тем, что есть, почти как ночью, но ещё эпизодически, Аня идёт, кутаясь в руки… Дойти до двери, толкнуть её и оказаться в песне и ещё одних сумерках. «На поле танки грохотали», тихо, минорно, под нос, будто чинишь маленький механизм или штопаешь носки. «Happy birthday to you», «Ой, мороз, мороз» или что угодно на ваш выбор, можно – пара человек одну, остальные – другую… Лампочка взвизгивает по-насекомовски, возвращает свет, он опять ущербный, но и он рассказывает, что Аня побывала в плену у песка, что стол оскудел, хотя был и так скудным, что все поющие сидят у себя в голове каждый и про соседей знают сейчас то, что знает пчела про других пчёл, муравей про других муравьёв, термит про других термитов и так далее, Аню тоже не замечают. Мать сидит к ней спиной, не поёт, обессилено свесив или уложив на стол почужевшие руки. Пальцы Ани хотят было коснуться её спины, но на них песок, а вся Аня в целом не знает, имеет ли право теперь прикасаться к другим – наконец – одним пальцем к плечу, как когда оставляешь круги на воде, на секунду – мамина голова начинает поворачиваться в сторону, но стол держит её подбородок и возвращает к себе.
– Мам. – сквозь песню не слышно, если, конечно, было вслух, мамина голова поворачивается в профиль – с этой стороны у неё старуха, привлечённая, поворачивается тоже. Но больше:
– Ой, Анечка… а ты почему здесь?.. ты в школу не ходишь?
Она не пьяна и не сумасшедшая, но речь течёт из неё механически, не спрашиваясь у мозга, можно выйти или там что-то подобное…
– Мам.
Мать спрашивает бровями и подбородком, песня сочится дальше, старухин взгляд, не то индифферентный, не то умиляющийся, лежит на ней, Ане…
– Можно тебя… на минуту?
Теперь привлечён сосед с той стороны стола, его пение с полуслога переходит в речь:
– Ой, Аню-ута, – сперва с громкостью песни, но к концу фразы с обычной среднелюдской, – как-жизнь-как-дела? Давай-рассказывай.
Не прекращая петь, его правый и левый соседи поднимают глаза на неё и оставляют так, Аню колет в рёбра холодным, мать повернулась к соседу на звук, изучает его какое-то время, возвращается к ней.
– Не принесёшь нам йоду?
Отдельно от собственного дыхания, Аня отступает, «танки» или «happy birthday», взгляды на ней, осторожно, она отворачивается и нерешительно и/или напряжённо идёт к себе на чердак.
Здесь она выдыхает, закрыв дверь в тихое пение. А затем выбирает глазами магнитофон. Подходит, включает, чайка со взрослым голосом отдаётся от потолка, гитары от стёкол, ритм расходится по полу во все стороны комнаты, Аня прибавляет громкость, чайка кричит, как ей и положено, гитары врезаются в стёкла, ритм топает по полу комнаты и, наверно, не только, Аня стоит напротив двери и ждёт.
Песня внизу спотыкается, но, после вздоха или переглядыванья с соседом, продолжается с прежнего места. Мать поджимает губы, косится на потолок, потом поднимает себя со стула.
– Э. – сосед с той стороны стола, всё тот же, – Да оставь ты. Не мешает. Её дело молодое-здоровое.
«Танки»/ «Happy…» с ритмом cranberries, мать скептически смотрит на потолок ещё раз, на мужика во главе стола, тот что-то толкает соседу справа, с чувством, поднятым указательным пальцем и мхатовскими паузами, сосед склонился к нему, продолжая беззвучно шевелить губами про танки или birthday, на остальных, поют, смотрят на свои мысли, еду, свет, лампочка больше не подмигивает и никого не сжигает, труп бабочки плавает в чьей-то рюмке, мать опускается в стул и позволяет себе устало закрыть глаза.
Аня ждёт. Кажется, что ты внутри играющего инструмента, и остальные совсем близко, или внутри микрофона… Аня спускается на пол и гипнотизирует дверь сидя, но всё более тускло… Осматривает комнату, будто впервые здесь, но устала, чтоб слишком любопытствовать: она живёт тут всю жизнь и все побывавшие в этой жизни вещи тут и остались, где-то среди чужих, на шкафу, под кроватью, на и под стулом, на и в недрах мебели, и все звучат… Аня корчится на полу и ревёт… Потом лежит в другой позе. Отрешённо рассматривая руку рядом с лицом, ногу дальше, спрыгнувшую на лицо прядь… Потом вечер под скатами потолка, в незажжённой лампочке, резонирующей на каждый удар, аккорд и слово, и вечер в окне сгущаются в ночь. Аня лежит на спине и потолок тоже видит впервые, но без любопытства.
Гости в клипе расходятся по домам, пожимая руки и выдыхая слова. Перейдя световой портрет окон в траве, они превращаются в темноту: луны и звёзд нет, фонари рыжеют один через два или три.
Щелчок. Громкий. Кассета кончилась, магнитофон отключился. Не первый раз за вечер, но больше Аня не поползёт включать снова.
Теперь слышно мышь где-то в доме, из окна – стрёкот, фортиссимо, и по четыре высоких отрывистых «у» через равные промежутки – удод.
А ещё мать, внизу, ведёт повисшего на ней отца спать, дело в том, что у него – был мужиком во главе стола – болит сердце, и он держится и массирует его костлявой рукой, по пути задевая локтем обои, предметы, дерево…
Добрались, перемещают отца в кровать, размещают его, раздевая кровать и отца вперемешку, потом она стягивает свою одежду, скрипит кроватью, и всё затихает.
Если сквозь щели в полу чердака был какой-нибудь свет, – гаснет. Чернота.
Аня лежит в ней, так и не двигаясь, только глаза разговаривают с досками потолка.
Чернота в помещеньи без окон, всплески воды, звуки кожи, которую драят до скрипа или царапают, дыхание как у раненого или замерзающего… чернота на улице пахнет борщевиком и холодом. Через время она проясняется в синий. Потом синий медленно-медленно выцветает, смешиваясь сначала с цветами, присущими всему здесь стоящему и растущему днём, чтобы позже, к полудню, уйти полностью, до ближайших сумерек или грозы.