Мешочники в России. Предпринимательский промысел революционной эпохи. 1917 – начало 1920-х гг. - читать онлайн бесплатно, автор Александр Юрьевич Давыдов, ЛитПортал
Мешочники в России. Предпринимательский промысел революционной эпохи. 1917 – начало 1920-х гг.
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

России присуща инертность огромного по масштабам социума, размеры которого определяют присущую ему значительную инерцию покоя. Иначе говоря, Россию можно сравнить с исполинской массой, которую непросто вывести из равновесия. Зато, если эта громада сорвется с обжитого места и инерция покоя будет окончательно нарушена, притормозить ее станет почти невозможно. Инерция движения будет неостановима. Именно так и случилось в революционные годы, когда раскачивание перешло в обвал. Между тем многие интеллектуалы воспринимали русскую замедленность исключительно как порок и архаику. Они не желали с ней считаться и старались надавить на власть с целью ускорить любого рода реформы. В условиях мировой войны такая логика и подвела ослабленный государственный организм к развалу и притормаживать стало некому.

После крушения самодержавной государственности значительная часть умеренно революционной интеллигенции оказалась на верхушке власти и, в частности, энергично взялась за преобразование продовольственного снабжения. На выбор влияли разные обстоятельства. Среди них были и исторические аналогии, и современные «передовые» образцы. В результате радикальный поворот в хлебной политике все чаще мыслился преимущественно через призму чужого опыта.

В качестве одного из ориентиров вспоминали революционную Францию 1792–1794 годов. Тогда собственников хлеба объявляли «простыми держателями его», а «излишки» предписывали сдавать по низким «максимальным» ценам. Нарушителям грозили тюрьма, ссылка, а порой и смерть. Один из декретов 26 июля 1793 года провозглашал смертную казнь за «скупку»[44]. Однако итог оказался двусмысленным. Жесткость мер не уничтожила вольную торговлю и не искоренила дефицит. Наоборот, поднялась волна подпольной купли-продажи, разрослись коррупция и взяточничество. Тем не менее многие русские деятели полагали, что французам просто не хватило последовательности; дескать, будь эксперимент радикальнее, монополия дала бы «правильный» результат.

В то же время главным образцом для руководителей продовольственной комиссии Петросовета стал не Париж XVIII века, а Германия времен мировой войны. Председатель продовольственной комиссии Петросовета и глава Центральной продовольственной управы В.Г. Громан уже 4 марта 1917 года четко сформулировал: «Нам необходимо действовать так, как в Европе»[45]. Под «Европой» он имел в виду прежде всего Германию, в которой 25 января 1915 года приняли закон о хлебной монополии. Он закреплял твердые цены и предусматривал строгое нормирование потребления. Вводились карточки и пайки, а запасы зерна и муки объявлялись государственной собственностью. Важной особенностью стало активное и дружное участие германских общественных организаций в создании распределительного аппарата и в учете запасов; в эту работу, например, вовлекли школьных учителей и даже старшеклассников[46].

Сельским хозяевам разрешали оставлять по два центнера зерна на человека. При этом стихийное самоснабжение предотвратить до конца не удалось. Домохозяйки ездили в окрестные села с корзинками и сумками, обменивали вещи на хлеб. Впрочем, такие поездки были связаны с весьма скромными, микроскопическими закупками и приобретали форму «сумочничества» (перевозили продукты питания в обычных сумках, а вовсе не в русских мешках). Тем не менее летом 1916 года власти еще раз резко ужесточили контроль. На вокзалах проверяли багаж, на улицах патрули осматривали узелки и корзинки. Закрывали рестораны и лавки в наказание за тайную продажу сверх нормы. В Германии наблюдалась серьезная нехватка продуктов, однако при всей крайней ограниченности ресурсов (в сравнении с Россией) массового анархического товарообмена немецкая система не допустила[47]. Видный исследователь А.Г. Финн-Енотаевский правильно увидел причину в том, что причиной сохранения порядка в этой стране стала «высокая вышколенность и дисциплинированность государственного аппарата Германии»; вторым способствующим фактором он называл «предупредительно-внимательное отношение правительства к интересам капиталистов»[48].

В России сходные по форме меры дали противоположный эффект. Решающее значение имела слабость отечественного революционного государства после Февраля 1917 года. Дело в том, что серьезное ограничение торговли требовало последовательного применения организованной силы со стороны дисциплинированной власти. Между тем отечественный государственный аппарат как раз ослабевал и распадался. В подобной ситуации исчезал порядок, а чувство вседозволенности в народной среде нарастало.

Наблюдавший распад хозяйственного режима писатель М.М. Пришвин в сердцах написал в своем дневнике: «Организация держала германский народ, насилие держало русский». Уже на исходе «русской смуты», в 1920 году, Михаил Михайлович возмущался анархическими привычками своего народа и писал: «Приехал из Германии вестник… Много русских там живет, они первые нарушают порядок карточной системы (то есть самочинно закупают в деревнях хлеб. – А. Д.), они спекулируют, и немцы смотрят на них с презрением». Однако не стоит принимать на веру утверждение о моральной деградации всего народа. Сказанное Пришвиным объяснялось тем, что россияне за время, проведенное на родине перед эмиграцией, привыкли к мешочничеству и оно стало обыденным явлением; кроме того, в эмиграции они жили на чемоданах в постоянном ожидании скорого возвращения домой и овладевать серьезной специальностью на месте временного обитания считали делом преждевременным. Сам Пришвин продолжил свои записи так: «Русские там (в Германии) живут день ото дня в ожидании конца большевиков» [49].

Вернемся в 1917 год. Временное правительство исходило из идеи о готовности российского общества к демократической эволюции. Оно не учло крайней сложности социального положения в 1917 году, обусловленного изнурительной мировой войной. Подобной войны цивилизация еще не знала. Она стала первой тотальной войной, к которой социум оказался совершенно не готовым. На таком фоне продовольственная монополия превращалась в чрезмерное испытание на прочность для власти.

Ограничение торговых отношений, выражавшееся во введении хлебной монополии, ломало часть привычных каналов обмена. Возникал дефицит отдельных видов продукции. В результате простые люди принялись компенсировать недостачу самоснабжением, нарушавшим государственный приказ и потому нелегальным. Начались поездки и походы за провизией. На первых порах сотни мелких покупателей провизии по вольным ценам (отнюдь не по твердым, установленным законом), действуя на свой страх и риск, потянулись в хлебные районы с мешками, чтобы привезти хлеб и муку. Оформлялось такое явление, как мешочничество, часто его называли – ходачество, постепенно приобретавшее черты массового движения.

Очень многое в переломном 1917 году зависело от политического выбора. Причем после Февраля 1917 года правительство стояло на перепутье. С одной стороны, можно было форсировать огосударствление продовольственного дела по образцу Берлина 1915–1916 годов и по урокам революционного Парижа. К этому призывал «продовольственный диктатор Петрограда» В.Г. Громан. С другой стороны, существовала и возможность сохранить основы свободной торговли, ибо в России наблюдалось обилие продовольствия из-за прекращения объемного русского хлебного экспорта. За этот второй путь выступали, например, представители I Всероссийского торгово-промышленного съезда (проходил во второй половине марта 1917 года). В конечном счете под давлением революционных лидеров Советов был выбран первый вариант. Слепое копирование германского образца слабым российским революционным государством превратило хлебную монополию в основную предпосылку бурного роста нелегального мешочнического движения.

25 марта 1917 года Временное правительство приняло закон «О передаче хлеба в распоряжение государства». В его логике зерно, превышавшее установленный минимум, признавалось «излишком» и подлежало сдаче продовольственным комитетам по твердым ценам. Под хлебом понимались не только рожь и пшеница, но также просо, полба, чечевица, мука, отруби, крупы и жмыхи. Свободная торговля по рыночной цене, включая вольную добычу провизии, в таком режиме запрещалась[50].

Сама конструкция выглядела цельной, но вводилась поспешно и без достаточной подготовки. Цены назначались наскоро, а механизм закупок и распределения создавался уже по ходу кампании. Сначала дело поручили Министерству земледелия, затем в мае создали отдельное Министерство продовольствия и Центральный продовольственный комитет в Петрограде. На местах организовали губернские и уездные комитеты с участием советов, дум, земств и кооператоров[51].

Вскоре монопольный порядок распространили и на товары массового спроса, включая обувь и ткани. Здесь проявился главный сбой: государство удерживало низкие цены, но не имело достаточного товарообменного фонда. Аршин ситца на рынке стоил 2 рубля 50 копеек, тогда как в официальных закупках фигурировали 65 копеек. При таком разрыве производитель терял стимул сдавать товар, а заготовительная система быстро упиралась в нехватку ресурсов. «На рынок попадает лишь ворованная кожа», – признавал товарищ министра продовольствия А.И. Титов[52].

При этом картина 1917 года вовсе не сводилась к немедленной продовольственной катастрофе. Самым результативным решением стало широкое привлечение разветвленной сети отечественной кооперации, начатое еще до принятия мартовского закона. «Положение о кооперативных товариществах и союзах» от 20 марта 1917 года сняло прежние ограничения, установленные царским правительством, и расширило организационные возможности на местах. Кооперативные структуры распределяли продукты, поддерживали заготовки и заметно смягчали провалы государственного аппарата[53].

Именно поэтому итоги года требуют аккуратной оценки без апокалиптического тона. За семь-восемь месяцев органам Временного правительства удалось заготовить не менее 360 млн пудов зерна, что лишь немного уступало 365 миллионам пудов, собранным государством в 1916 году. Это был не лучший результат, но не обвал во многие разы, который наступит позже при большевиках. Как известно, отдельные люди и их сообщества развиваются не столько под воздействием реальных событий, сколько под влиянием их восприятия. В 1917 году современники нередко эмоционально завышали масштаб бедствия, а позднейшая историография часто опиралась на ошибки осмысления тревожной реальности.

Слабость системы проявлялась в другом: Временное правительство расширяло круг участников за счет кооперации, но одновременно оттесняло ее конкурента – мелкий и средний частный капитал, игравший до 1917 года главную роль в «формировании партий товарного зерна»[54]. Такая двойственность была политически понятной и объяснялась революционной миссией, взятой на себя новой властью, однако в хозяйственном смысле она сужала набор ее рабочих инструментов. К тому же государство пыталось действовать по образцу более дисциплинированных стран, но российские условия весны – осени 1917 года этому не соответствовали. Слабеющее государство, лишенное эффективного принуждения и устойчивой инфраструктуры, не могло удержать монопольную модель в рабочем состоянии.

На этом фоне крестьяне все чаще уклонялись от сдачи зерна по твердой цене. Нелегальные снабженцы усиливали их ожидание более выгодной сделки и действительно поднимали планку рыночной стоимости. Однако даже без них у земледельцев оставались другие варианты, включая перегонку зерна на самогон и использование запасов внутри собственного хозяйства. Следовательно, ходоки были не единственной причиной срывов, а частью более широкого кризиса доверия к продовольственной политике.

Практика хлебозаготовок вскрывала несостоятельность управленческой машины. Спешно созданным Временным правительством в целях реализации закона 25 марта продовольственным комитетам не хватало самого необходимого – транспорта, денег на расчеты и обученных кадров… даже мешков для зерна. Показательно, что вместо нужных двухсот тысяч мешков на складах имелось около ста двадцати тысяч, а задержки платежей делали поставки провизии на заготовительные пункты почти случайными. Крестьянские таборы у амбаров и элеваторов продовольственных комитетов стали символом бессилия власти: случалось, люди сутками ждали деньги за свое зерно, жгли костры и уходили с ощущением бессмысленности законопослушного поведения[55].

К осени все острее заявлял о себе транспортный узел проблем. Доля неисправных паровозов поднималась до трети парка, на железных дорогах росла дезорганизация, а ведомственная координация слабела. В такой обстановке отправка вагонов с зерном превращалась в предмет торга и взяточничества. В ряде случаев чиновники требовали с работников продовольственного ведомства взятки – по тысяче рублей за каждый вагон[56].

Сужалась распределительная система, уменьшалось количество магазинов, продававших монополизированные продукты и товары. Городской потребитель видел итог таких сбоев в повседневной очереди за продуктами. Тогда закрепился термин «хвосты» (так называли эти очереди), где люди проводили ежедневно по два-три часа и обсуждали не только дефицит, но и судьбу власти. Подобные собрания быстро превращались в площадки слухов о «спрятанных буржуазией товарах», о сговоре торговцев и о близком голоде. На этой основе легче распространялись антиправительственные настроения, погромная агитация, а риск насилия над торговыми заведениями возрастал[57].

Итак, продовольственные трудности 1917 года были серьезными, но еще не катастрофическими по масштабу. Главный изъян заключался в несоответствии между радикальной монопольной схемой и реальной управленческой мощностью государства. Когда закон не обеспечивался ресурсом и неотвратимостью исполнения, он переставал работать даже при поддержке со стороны кооперативов. Самым наглядным выражением экономического сбоя стали «хвосты», нагнетавшие ко всему прочему и политическое раздражение. В этом смысле телега хлебной монополии двигалась, но шла вперед с тяжелым скрипом.

Именно здесь общая несостоятельность продовольственной системы становилась для горожан ежедневным и наглядным опытом. В 1917 году непривычные к многочасовым очередям горожане начали самоорганизовываться и отправлять делегации в продовольственные управы. Там они спорили с чиновниками, требовали разъяснений и нередко переходили на резкий тон. Уже современники отмечали, что «хвосты» становились отдельной городской средой со своими правилами и своим языком[58]. Именно в этой среде возник оборот «хвостовая контрреволюция». Под ним понимали шумные и эмоциональные разговоры в очередях, где нарастало раздражение против власти. Один наблюдатель писал, что издалека такое собрание напоминало потасовку, хотя фактически шел политический спор. В сентябре 1917 года тульские источники сообщали о возбужденной толпе и вмешательстве милиции[59].

При этом продовольственные трудности 1917 года не стоит автоматически превращать в картину немедленного голода. Осенью Москва болезненно воспринимала полукилограммовую дневную норму хлеба, однако эта норма еще не означала голодной катастрофы. Здесь действовал и психологический фактор: люди сравнивали новое положение с сытым прошлым и ждали дальнейшего ухудшения. Страх усиливал остроту реакции[60].

Люди требовали некоторых исчезнувших из прямой продажи продуктов. У управ собирались главным образом женщины, настаивавшие на обеспечении их не просто хлебом, а белой мукой и сахаром. Попротестовав, они с шумом расходились по домам. Петроградский бюллетень отмечал: главной причиной возбуждения был «не недостаток хлеба, а определенная травля». Поэтому точнее отделять общественный ажиотаж от реального состояния снабжения[61].

Очереди, однако, выполняли не только роль площадки возмущения. Для заметной части горожан они стали школой практического поворота к самоснабжению. Люди сперва участвовали в политической говорильне, а затем разочаровывались в ней и переходили к поиску провизии своими силами. Так «хвосты» подталкивали часть населения к хозяйственной самостоятельности. В условиях ослабевавшей власти этот процесс имел и более широкий социальный смысл. Для одних альтернативой оставалось пассивное ожидание, для других открывался путь в грабеж или уличное насилие, а третьи понимали, что рассчитывать можно только на самоснабжение. Поэтому мешочничество стоит рассматривать как альтернативу не только продовольственным нехваткам, но и распаду повседневного порядка. Оно канализировало энергию части населения в хозяйственную, а не в погромную практику.

К концу сентября и в октябре кризис заметно углубился. Инфляция ускорялась, деньги обесценивались, государственные запасы редели, государство не справлялось с заготовкой и распределением провизии. Крестьяне все чаще отказывались сдавать хлеб по твердой цене; одни объясняли это солидарностью с левыми партиями, другие формулировали отказ предельно прямо: «Армии дадим, а городу не желаем». Такие реакции означали распад доверия к государственной системе заготовок[62].

Современники указывали и на первопричину провала монополии: неспособность власти, взявшей на себя непосильные обязательства. На совещании в Казани осенью 1917 года прозвучало признание, что у продовольственных организаций нет сил для заготовки, доставки, распределения продуктов. В ноябре видный теоретик кооперации и товарищ министра продовольствия В.И. Анисимов подвел общий итог, подчеркнув отсутствие базовых условий продовольственной работы – порядка, закона и твердой власти. В этой логике изъян заключался не в одном ведомстве, а в общей управленческой несостоятельности режима[63].

Не менее показательной была и непоследовательность в верхах. Уже в августе 1917 года часть министров выступала за открытие свободных закупок, тогда как министр продовольствия А.В. Пешехонов настаивал на сохранении монополии. После его ухода с поста в сентябре 1917 года новый министр С.Н. Прокопович не переломил ситуацию и фактически выбрал выжидательную линию. Такую позицию диктовал общий паралич управления. В итоге возникала картина, знакомая по басне Крылова: тянули в разные стороны, а воз продовольственной политики оставался почти на месте. На местах беспорядок усиливался региональными противоречиями. Волостные комитеты, ближе стоявшие к недовольному населению, сопротивлялись линии центра и саботировали ее исполнение. В хлебопотребляющих губерниях добивались либерализации торговли ради притока зерна, тогда как хлебные регионы блокировали вывоз и одновременно отстаивали свободу продаж внутри своих границ. К осени 1917 года это был еще зародыш конфликта центра и окраин, но уже вполне отчетливый[64].

Особую позицию занимали многие Советы и большевистские лидеры, которые критиковали не принцип монополии, а мягкость его исполнения. Они требовали более решительного изъятия хлеба, устрожения контроля над ценами и более сурового давления на свободную торговлю под антибуржуазными лозунгами. Для массового сознания такая радикальная риторика выглядела привлекательнее, нежели осторожные колебания Временного правительства. Тем самым продовольственная неупорядоченность превращалась в ресурс политической мобилизации[65].

В совокупности хлебная монополия Временного правительства стала школой недоверия к государству. Она научила тысячи людей простому выводу: в критической ситуации рассчитывать прежде всего приходится на собственную инициативу, связи и риск. Осенью 1917 года все более значительная часть горожан, еще недавно стоявших в очередях, посвящала себя мешочническим экспедициям.

Отступим немного назад: к истокам изучаемого явления. Первые признаки будущего ходаческого движения проявились уже в годы мировой войны, когда перегруженность транспорта и межрегиональная разница цен на продовольствие создала поле для мелкой торговли. На этом фоне ранние мешочники-спекулянты учились работать на ценовом разрыве. Так формировалась практическая база того, что к исходу 1917 года станет массовым явлением[66].

Собственно мешочничество как социальное явление определилось в 1917 году. Уже в мае в документах заговорили о «ходаческой опасности». На старте многие объясняли происходящее привычно и упрощенно, включая версии о «немецком шпионаже» как источнике дестабилизации. Позднее стало очевидно, что корни явления глубже и связаны с самой конструкцией продовольственной монополии. Отсюда и точная формула кооператора и деятеля экономического отдела Петросовета Н.А. Орлова: мешочничество выступало атрибутом этой конструкции, а не внешней случайностью[67].

Такое смещение продовольственных практик нарастало не одномоментно. В течение 1917 года оно прошло несколько отчетливых стадий, каждая из которых расширяла круг участников и меняла сам характер поездок за хлебом.

Потребительское мешочничество развивалось поэтапно. Первый период, с марта по начало лета 1917 года, характеризовался обменом случайных товаров на продовольствие в деревне. Горожане и железнодорожные служащие везли крестьянам мыло, спички, керосин, галантерею и иные мелочи, пытаясь обменять их на съестные припасы. Основной поток провизии шел не на рынок, а в рамки семейного и соседского потребления[68].

Второй период, с мая по август, вывел на сцену потребителей с денежными накоплениями. Личные средства обесценивались, и люди искали в хлебе, муке, крупе и других долго сохранявшихся припасах не только пищу, но и наиболее надежную форму сбережения. Поэтому в деревню стали ездить все чаще. Газеты и продовольственные органы отмечали: даже граждане со сравнительно устойчивым достатком стремились превратить наличность в продовольственный запас[69].

Третий период, август – сентябрь, усилил этот мотив. Все отчетливее народом осознавалось, что мешочничество – лучший способ подготовки к грядущим испытаниям и защиты от инфляции. На рынке рубль терял способность служить мерой накопления, и население все настойчивее искало замену в съедобном товаре. В документах того времени прямо говорилось: обыватель, опасаясь завтрашнего дня, предпочитал запасаться хлебом и крупой, а не держать средства наличными. Граждане, имевшие какие-то деньги, старались как можно скорее перевести в товар, пригодный для потребления и обмена. К осени инфляционные ожидания приобрели почти апокалиптический характер. Падение доверия к финансовой системе, слухи о возможных переворотах, в том числе на фоне Корниловского мятежа, усиливали ажиотажные закупки. Периодика подогревала тревогу заверениями о том, что надеяться больше не на что, а также прямыми призывами спасаться собственными силами[70].

Четвертый период, после сентября 1917 года, резко увеличил масштабы потребительского мешочничества. Тут уже было не до спекуляции в целях сбережения накоплений, люди отправлялись в экспедиции для создания съестных запасов на случай голода. Это были дальновидные жители городов и сел, которые ездили за хлебом для семьи, соседей и ближнего круга. Они расширяли не рыночный оборот, а сеть взаимного подстрахования. Численное преобладание этой группы мешочников-потребителей к осени стало более выражено[71]. Распространился эффект подражания первым удачным экспедициям. Возвращение «хлебных аргонавтов» убеждало окружающих, что медлить опасно, и запускало цепную реакцию по принципу «все едут». Поэтому ноябрьское Всероссийское продовольственное совещание поставило голод среди причин мешочничества на последнее место. Главным мотивом называлось стремление обеспечить сытость в будущем[72].

Население приучалось к повседневному самоснабжению. Перед поездками в деревню все чаще запасались мешками, а подвоз муки малыми партиями становился рутиной для многих пассажиров. Тульский бюллетень от начала сентября 1917 года зафиксировал это без двусмысленности: муку в город тянул почти каждый, кто прибывал из села[73].

Осенние запреты на продовольственные посылки по почте усилили поворот к индивидуальным поездкам за хлебом для семейного потребления. Люди увидели, что легальные каналы сужаются, и чаще переходили к рискованным рейсам на свой страх. При этом уже на первых порах определилось различие между абсолютным большинством (мешочниками-потребителями) и меньшинством (профессиональными спекулянтами): первые экономили на «разрешительных» документах и на взятках для всякого рода посредников, везли небольшие грузы и чаще становились добычей мародеров; вторые сохраняли преимущество по объему товарного потока.

Отсюда следует ключевой вывод всего блока: в 1917 году обе мешочнические группы кормили страну, но в разных масштабах. Потребители численно преобладали и поддерживали ближние социальные круги. Нелегальные снабженцы-профессионалы доминировали по объему рыночной массы и постепенно овладевали распределением провизии там, где государственная система давала сбой.

Мешочничество в 1917 году от месяца к месяцу набирало силу. Между тем, чтобы не спутать заметность мешочников с их действительным весом, необходимо отдельно оценить масштаб ходаческого потока.

Ходачество: исходный масштаб движения

Именно здесь особенно легко возникал эффект оптического увеличения. Разнотипные поездки, вокзальная скученность и слухи о надвигающемся голоде создавали впечатление всеобщего исхода. Вокруг осени 1917 года сложился миф о «сотнях тысяч» ходоков, волна которых будто бы одномоментно накрыла страну. Основания для тревоги существовали, но вывод о всеобщем движении был преждевременным. В местной периодической печати фиксировались локальные наплывы: например, на станцию Шихраны Цивильского уезда Казанской губернии ежедневно прибывали тысячи людей, а на пяти станциях Челябинского уезда скапливались до пятнадцати тысяч добытчиков хлеба[74].

На страницу:
2 из 5