
Мешочники в России. Предпринимательский промысел революционной эпохи. 1917 – начало 1920-х гг.
Вместе с тем такие эпизоды раскрывают прежде всего бестолковость движения на раннем этапе, а не его подлинный охват. Представитель Екатеринославской губернии Г.В. де Сен-Лоран говорил на ноябрьском совещании о «волне ходоков» из пятнадцати – двадцати губерний[75]. Тем временем большинство мешочников не располагало устойчивыми профессиональными связями, и поэтому отсутствовал налаженный обмен сведениями о маршрутах движения. Поэтому люди ехали в одни и те же пункты, где конкуренция росла, а цены поднимались. Для мелкого торговца такая траектория была экономически проигрышной.
Взвешенную оценку масштабов движения давали известный экономист и кооператор Борис Фроммет и товарищ министра продовольствия Владимир Башкиров. Они говорили о десятках тысяч участников к последним месяцам года, а совсем не о миллионах[76]. На фоне тревожной атмосферы даже эти числа казались грандиозными. Отсюда рождались прогнозы, что вот-вот «миллионы голодных затопят юг»[77].
Возьмем максимально щедрое допущение: предположим, мешочников насчитывалось не десятки, а даже несколько сот тысяч. Можно ли при таком расчете получить по-настоящему колоссальный вклад в общий грузооборот страны? Если каждый перевозил в среднем пять пудов за рейс, совокупный объем оставался в пределах нескольких миллионов пудов в год. Временное правительство, для сравнения, заготовило 360 млн пудов. Стало быть, даже из маловероятного допущения не вытекает представление о колоссальном масштабе движения. Такое представление рождалось скорее из преувеличений современников, а не из реальной картины.
Цифры перевозок по отдельным направлениям действительно впечатляли. С мая по декабрь 1917 года по Киево-Воронежской дороге перевезли 3,5 млн пудов хлеба. В октябре из Челябинского и Троицкого уездов вывозили до 500 тысяч пудов, из Екатеринославской губернии до миллиона, а из Самары временами уходило по 15–20 тысяч пудов в сутки[78]. Эти показатели не отменяли главного: сеть «излюбленных» мешочниками мест была узкой, а потому общенациональный масштаб легко переоценивался.
Нелегальные снабженцы в 1917 году действовали не в пустом поле. Им противостояли кооперативы и полуофициальный средний бизнес, который не полностью исчез после введения хлебной монополии. Речь идет о «вагонничестве», то есть о закупке и перевозке одного-двух вагонов силами частных фирм[79]. Разница была принципиальной: вагонные операции крупны и заметны, их проще выявить и изъять продукты. Мелкие партии ходоков, наоборот, рассредоточивались и оставались куда менее управляемыми для государства.
Когда продовольственная политика буксовала, ведомству требовалось простое объяснение срыва поставок. Так мешочники постепенно становились удобным виновником собственных провалов. На московском совещании представитель Казанской губернии называл их «главной причиной», по которой хлеб не доходил до потребляющих регионов. Однако тот же докладчик признавал, что в губернии сохранялись миллионные запасы зерна, а заготовки шли слабо и до наплыва вольных добытчиков[80]. Здесь хорошо видна логика эпохи: сначала административный провал, затем поиск виноватого среди рыночных акторов.
Региональная оптика заметно меняет итоговую картину этого раздела. В ряде мест вклад ходоков был второстепенным, но в зонах слабого государственного снабжения он становился определяющим. Так, в Калужскую губернию, в которой государственное снабжение дало сбой, в последние месяцы 1917 года они доставили почти три миллиона пудов, тогда как официальные каналы дали 1156 тысяч. Эту асимметрию точнее всего передает формула: государство кормило столицы, а провинция кормилась сама.
В социально-географическом составе движения выделялся Московский регион. Узловое положение «второй столицы» и развитая торговая среда делали ее главным распределительным центром. Нижегородец и гость Москвы Евгений Дунаев 27 сентября писал, что «будто Москва горит», а вокзалы заполнены людьми с узлами, мешками и корзинами, наполненными мануфактурой, предназначенной для обмена на хлеб[81]. Подобного ажиотажа другие города тогда не показывали.
Одновременно в источниках появилось и собирательное обозначение мешочников – «калужане». Оно отражало провал распределительной политики в забытом регионе. Крупная промышленность там отсутствовала, снабженческие приоритеты государства смещались в иные зоны, а хлебные эшелоны часто шли транзитом. Поэтому жители губернии вынужденно включались в дальние экспедиции за провизией, в том числе в тамбовском направлении[82]. Наряду с «калужанами» к рубежу 1917–1918 годов все чаще упоминались и «петроградцы». В Петрограде из-за отдаленности от хлебных районов и транспортных проблем тоже ощущался дефицит продовольствия, поэтому поток ходоков оттуда быстро нарастал.
К концу года движение сохраняло двуединую структуру. С одной стороны, преобладали индивидуальные поездки по схеме «каждый за себя». С другой – развивалось ходачество с мандатами от домовых комитетов, воинских частей, фабрик и больниц, а иногда и под покровительством государственных продовольственных комитетов[83]. Власть обычно не различала эти формы и сводила все к обезличенной массе «ходоков». Тем самым она упрощала реальность и теряла шанс понять экономическую самодеятельность населения. За усредненным людским потоком скрывался крайне пестрый человеческий состав. Именно он определял формы, приемы мешочнических экспедиций и моральные границы промысла.
Социальный состав участников нелегального снабжения в 1917 году был очень широким. Торговый промысел быстро становился массовой практикой выживания. В движении присутствовали почти все слои городского и сельского населения, кроме преподавателей, земских служащих, духовенства и кооператоров[84]. Отсутствие этих групп среди ходоков в революционном году объяснялось не только уровнем доходов, но и моральными барьерами. Летом 1917 года учителю гимназии или священнику еще трудно было представить себя человеком с мешком на вокзале. Однако в 1918 году, когда развернулся реальный голод, прежние ограничения рухнули и те же слои вписались в общую массу ходоков.
Гендерную динамику важно показать по этапам, а не одной формулой на весь год. Летний период связан прежде всего с городскими женщинами-торговками, осенний – с крестьянками-потребительницами, а поздняя осень – с быстрым усилением мужского участия в промысле. Такая периодизация дает точный социологический срез, которого обычно не хватает в общих обзорах. В источниках отмечалось, что летом со станций ежедневно вывозили запрещенные продукты ручным багажом, а среди перевозчиков назывались женщины и солдаты[85]. Заметную часть вольных добытчиков составляли так называемые «плакальщицы». Они прибегали к обману, выдавая себя за солдатских вдов, чтобы вызвать жалость у крестьян и волостных служащих, и «выплакивали» дефицитные продукты. Сельчане делали им скидку в цене, а продовольственные комитеты отпускали с миром.
К осени профиль менялся. Периодика фиксировала уже не отдельные рейсы, а поток крестьян из Калужской губернии, ехавших за хлебом: здесь преобладали мешочники-потребители[86]. Не случайно термин «калужане» закрепился как обозначение целого направления народной торговой мобильности. Вместе с тем поздней осенью удельный вес женщин в изучаемом движении начал быстро падать. Поездки становились тяжелее из-за транспортного распада и роста дорожных рисков, тогда как промышленный спад и безработица выталкивали в промысел все больше мужчин. С этого времени инициативу в спекулятивных экспедициях они перехватывали все заметнее.
Отдельную роль играла солдатская среда. Военнослужащие помогали ходокам с перевозкой. За деньги или за долю товара они перевозили мешки в теплушках через контрольные узлы[87]. Эта практика обеспечивала поставки провизии в те районы, куда официальные продовольственные маршруты доходили с большими сбоями.
Одновременно солдаты сами становились важной частью профессионального крыла движения. Они формировали «первоначальный капитал» для того, чтобы пустить его в мешочнический оборот. Им удалось неплохо заработать, продавая воинское имущество. Осенью дело дошло до регулярной торговли армейцев с неприятелем. Конечно, такую фронтовую куплю-продажу нельзя трактовать как «параллельную экономику». В условиях продолжающейся войны это был прежде всего симптом разложения армии и управленческого хаоса.
Доклад интендантства Северного фронта, направленный в ноябре 1917 года в Ставку, описывал происходившее детально. На отдельных участках между «своими» и «чужими» окопами на многие версты тянулись «форменные рынки с ларьками». Торг шел днем и ночью: немецкая сторона покупала продовольствие, а платила спиртным, российскими деньгами и кредитными билетами. При этом обозы с грузами к передовым позициям солдаты нередко вели из тыловых интендантских складов. Поразительно: в названном докладе начальники интендантства предлагали не пресечь торговлю с неприятелем, а лишь «обратиться к противнику ввести торг в надлежащие рамки»[88]. Учтем, что все это происходило в условиях продолжавшейся войны.
В всяком случае, солдатское и женское участие в народной торговле одновременно спасало часть населения и подтачивало старые институты снабжения и дисциплины. В этом и состояло одно из главных противоречий 1917 года: общество кормилось через практики, которые возникали из распада прежнего порядка.
Одним из самых заметных проявлений этой двойственности стало солдатское ходачество. К концу 1917 года оно превратилось в заметную форму нелегального снабжения. Воинские части направляли своих представителей в хлебные губернии, снабжали их мандатами солдатских комитетов и деньгами, собранными вскладчину. Часть доставленного провианта шла в гарнизоны, а часть поступала на городские рынки[89]. Министр продовольствия С.Н. Прокопович в октябре 1917 года описывал «людей в серых шинелях», которые с отпускными билетами систематически закупали зерно, врывались в поезда и возвращались с грузом[90]. По его свидетельству, такие рейсы военнослужащие совершали еженедельно, нередко с участием семей, чтобы увезти больший объем провизии.
Петроградская газета «Питер» 15 декабря 1917 года зафиксировала острую конкуренцию между традиционной базарной торговлей и «товарищами» в серых шинелях, торгующими «беспошлинно». Это свидетельство показывает не просто присутствие солдат на рынке, а их приоритетное положение в торговой борьбе. Городские лавочники платили высокую аренду и несли обязательные издержки, тогда как отпускники с мешками игнорировали эти барьеры и потому могли продавать быстрее и выгоднее[91]. При всем том военнослужащие представляли серьезную угрозу для власти, внедрявшей хлебную монополию. Государственные продовольственные комитеты сталкивались уже не с одиночными нарушителями, а с организованным и мобильным людским потоком. Солдаты-ходоки были вооружены, сплочены и все чаще игнорировали распоряжения местных властей. Вдобавок их участие в нелегальной торговле усугубляло дезорганизацию на железных дорогах и речных линиях[92].
Однако оценивать эту группу только как разрушительный фактор было бы упрощением. К исходу 1917 года в стране находилась многомиллионная, уставшая и слабо дисциплинированная армейская масса. В таких условиях мешочнический промысел канализировал энергию деятельной части солдат в относительно мирное русло и снижал риск более тяжелых сценариев распада армии. Иначе говоря, речь шла о выборе не между хорошим и лучшим, а между очень плохим и еще худшим вариантом.
Именно прагматическим выбором той поры, когда энергию опасной вооруженной массы удавалось направить в снабженческий промысел, объясняются показательные высказывания прессы, относившиеся к рубежу 1917–1918 годов. Периодические издания не забывали подчеркнуть, что спекулирующие солдаты, обратившие мешочничество в промысел, приносили населению пользу, поскольку без них голодные эксцессы пришли бы раньше и были бы острее[93]. Для многих провинциальных городов такой канал поставок действительно стал аварийным механизмом повседневного выживания.
Переход к профессионализации солдатского мешочнического промысла начался уже в 1917 году, задолго до окончания войны с Германией и демобилизации. В 1918-м навыки регулярных рейсов и челночной торговли закрепились и бывшие служилые продолжили тот же промысел уже как профессиональные участники движения. Именно из такой практики и выросло масштабное нелегальное снабжение следующего этапа. Демобилизовавшиеся солдаты, вернувшись в свои деревни и не найдя достойного, по их мнению, применения своим силам, целиком и надолго посвящали себя мешочничеству. Более того, по их примеру в это занятие втягивались предприимчивые односельчане, которым удавалось собрать первоначальный оборотный капитал. В силу этого солдатская форма мешочничества действовала одновременно как самостоятельный канал поставок и как школа рыночного поведения для новых групп участников.
1917 год стал временем самоопределения для россиян. Одним из вариантов жизненного пути было профессиональное мешочничество. Это был совсем не простой выбор, ибо все понимали, как тяжела повседневность ходаческих экспедиций в 1917 году. Мешочники со своими грузами томились в ожидании на вокзалах и пристанях, претерпевали мучения в дороге, возвращались измотанными и, по свидетельствам очевидцев, «исхудалыми от бескормицы»[94]. После 1917 года путь стал еще труднее, поскольку вместо денег все чаще везли мануфактуру или другие дефицитные товары для обмена на хлеб.
Атрибутом повседневности уже в 1917 году становились конфликты с администрацией. Они рождались не только из грубости толпы. Для ходоков они были и следствием понятной коллизии: государство не обеспечивало граждан необходимыми продуктами, но одновременно мешало самоснабжению. Осознание такого противоречия становилось для участников моральным оправданием сопротивления власти. Поэтому применявшееся мешочниками насилие (чаще – угроза его использования) в подобных эпизодах корректнее рассматривать как реакцию на системные ошибки продовольственной политики, а не как некую «разнузданность» низов.
Вместе с тем движение пыталось действовать и цивилизованными способами. 29 октября 1917 года делегация ходоков выступила на заседании Нижегородского губернского продовольственного комитета с требованием разрешить закупки хлеба представителям волостей, если прямое снабжение невозможно[95]. В этот раз власти пошли навстречу и конфликт удалось погасить без силового сценария.
К октябрю – декабрю 1917 года стало заметно и другое изменение. По стране все чаще сообщали не о единичных поездках, а о «группах мешочников». Объединение сил постепенно превращалось в главный ресурс успеха, поскольку коллектив облегчал закупку, охрану груза и возврат на рынок сбыта. Порой даже продовольственные структуры потребляющих уездов направляли за хлебом такие группы под надзором своих представителей.
Особую форму приняло ходачество от объединений жильцов городских домов. Домовые «общества», «общины» и «артели» строились на выборности, контроле за деятельностью руководителей и посильном участии жителей в общих делах. Их возникновение летом 1917 года было ответом на нехватку продуктов и на изматывающие очереди. Первые практики были достаточно простыми и прагматичными. Жильцы собирали карточки, по договоренности с управами получали продукты, минуя «хвосты», а затем распределяли пайки внутри дома. Современники подчеркивали, что материальная база таких объединений была минимальной: по сути, весь «инвентарь» сводился к весам, посредством которых взвешивали продукты[96].
К концу лета в одном Петрограде насчитывалось более 1700 объединений жильцов. Параллельно формировались уличные и квартальные союзы домовых комитетов, во многих местах жильцы совместно организовывали охрану домов[97]. Речь шла уже не о разрозненной инициативе, а о массовой городской самоорганизации.
Движение быстро вышло за пределы столицы и распространилось в Москве, Харькове, Нижнем Новгороде, Туле, Томске и других центрах. Домовые общества фактически брали на себя кооперативные функции, открывали лавки и формировали оборотные средства через оптовые закупки и паевые взносы. Уже летом в отдельных случаях они начали отправлять своих представителей в хлебные районы, если получить нужный объем провианта через официальные каналы не удавалось.
В конце лета рост сети распределительных пунктов сократил очереди, однако после корниловских событий положение снова ухудшилось. Сбои транспорта и поставок вернули многолюдные «хвосты», и местные власти попытались ускорить создание домовых общин – добытчиков и распределителей продуктов[98]. К октябрю их объединения в крупных городах охватывали уже значительную часть домовладений.
Документы этих организаций прямо ориентировали на коммерческую работу. В августовской инструкции харьковских объединений жильцов подчеркивалось право проводить «совместную покупку… продовольствия»[99]. Формально закупка нормированного хлеба запрещалась, но на практике запрет часто обходили, а затем добивались выдачи разрешений ходокам на доставку провизии из хлебных районов.
Показателен опыт московской общины, составленной из шести домов, расположенных на Цветном бульваре и Новослободской улице. Ее активисты создали кооператив и лавку, где один работник занимался закупками и поездками за провиантом, а второй вел розничную продажу. Прибыль шла на общественные нужды, включая закупку дров и угля, тогда как цены на продукты удерживались на сравнительно низком уровне[100].
Московский случай не был исключением. Именно из таких локальных практик к концу 1917 года складывалась более широкая система домового самоснабжения, которую современники уже начинали воспринимать как новую городскую норму.
Домовые комитеты и освоение первых маршрутов
Объединение граждан по месту жительства соединяло хозяйственный расчет с задачей коллективного выживания. Эту знаменательную особенность самоорганизации жильцов отмечали современники, пытавшиеся осмыслить новый городской опыт. Экономист Николай Михайлович Вишневский в 1920 году фиксировал важную перемену последних месяцев 1917 года: жители привыкали к распределительным пунктам «своих» кооперативов и видели в них практическую пользу[101]. Это была модель городского самоуправления. Домовые объединения, созданные первоначально для отоваривания карточек, постепенно превращались в штабы народного самоснабжения.
К осени революционного года на фоне резкого сокращения централизованных поставок в хлебопотребляющие районы роль таких коллективов заметно выросла. Комитеты выдавали ходокам «командировочные» удостоверения, собирали денежные фонды, отправляли своих посланцев в продовольственные экспедиции и организовывали распределение привезенной провизии между жильцами. В частности, на съезде представителей и агентов отдела снабжения Петроградского особого по продовольствию присутствия 2 декабря 1917 года подводились итоги этого движения за сентябрь – ноябрь. Участники сообщали о множественных рейсах в Ярославскую и Екатеринославскую губернии по документам домовых комитетов. В Москве такие разрешительные документы предъявляли не менее пяти-шести процентов проверенных милицией вольных добытчиков продовольствия[102]. Формальная доля в пять-шесть процентов не должна вводить в заблуждение.
Представители домовых обществ везли продовольствие не для одной семьи, а для целого коллектива, поэтому их вклад в снабжение был значительно выше статистики проверок. Наряду с этим объединения жильцов отправляли в экспедиции самых ответственных людей, готовых отвечать за общие деньги и общий груз. Известны предельные формы самоотречения, когда после железнодорожной катастрофы мешочница потребовала вернуть отрезанную ногу с зашитой в чулке общественной тысячей рублей. Известны случаи, когда ходоки после изъятия у них продовольственными комитетами коллективного хлеба шли на самоубийство, ибо не могли обмануть надежды пославших их соседей[103].
Резкое раздражение у сторонников жесткой хлебной монополии вызывал сдвиг в сторону фактического приобщения домовых коллективов к мешочническому движению. Журнал «Продовольственное дело» писал о домовом комитете как о месте, где обыватель «санкционирует покупку для своего желудка нормированных продуктов, но далеко не по нормированной цене», и объявлял такие структуры «гнездом спекуляции»[104]. Социалистическая интеллигенция не желала принимать тот факт, что она встретилась не с простой жаждой наживы. Здесь работала иная логика: не прибыль ради прибыли, а прибыль ради коллектива, который стремился сохранить себя в остром кризисе.
Часть кооператоров прямо обвинила домовые общества в «безыдейности» и в сведении кооперации к материальному интересу. Не случайно теоретик потребительской кооперации М.Л. Хейсин с тревогой писал, что «дискредитируется понятие кооператива, с ним соединяется только материальная сторона»[105]. В городах обозначился конфликт двух кооперативных линий снабжения. Домовые объединения отвергали твердые цены и действовали через нелегальные рыночные механизмы, тогда как крупные союзы потребительской кооперации поддерживали государственную заготовительную модель. По настоянию лидеров Совета Всероссийских кооперативных центров в конце сентября домовым обществам запретили открывать закупочные кооперативы. Формально это решение ограничивало их пространство, но неформально работа продолжалась. По-прежнему открывались многочисленные потребительские товарищества и распределительные пункты, которые компенсировали выпадение частной торговли, административно вытеснявшейся с рынка[106].
Из этой практики вырос и тезис домовых активистов о перераспределении продовольственного бюджета. Государство направляло продовольственным комитетам крупные средства, но на местах было видно, что эти деньги расходуются менее эффективно, чем могли бы расходоваться в самодеятельных объединениях жильцов. Поэтому представители домовых обществ заявляли продовольственным органам: «Дайте нам эти миллионы, и мы вам покажем, как надо ставить дело»[107]. В целом ряде городов обсуждали передачу финансовых ресурсов таким объединениям, а в Томске на заседании продовольственного комитета предлагали легализовать домовое ходачество и упразднить государственный продовольственный комитет. В логике домовых кооперативов корень проблемы заключался в монополизации снабжения и в навязывании твердых цен, которые душили альтернативные каналы поставки[108].
Практический итог был заметен горожанам ежедневно. Активность домовых структур на теневом рынке сокращала очереди и снимала часть социального раздражения, которое в ином случае уходило бы в открытый конфликт. Полностью решить продовольственную проблему они, разумеется, не могли, поскольку транспортный распад и общая нестабильность выходили за рамки местной инициативы. Вместе с тем уже в 1917 году стало видно, что самодеятельные формы организации населения берут на себя ключевые функции выживания там, где государственный механизм давал сбой.
Следующий аспект рассмотрения нелегального снабжения в 1917 году касается маршрутов и повседневной тактики. На первых порах прибывшие в хлебные районы ходоки действовали почти вслепую, потому что не знали ни надежных продавцов, ни безопасных дорог от станций и пристаней к хлебным местам. Мешочники-потребители обычно покупали зерно рядом с местом высадки и старались быстро вернуться домой. Опытные участники движения, напротив, уходили в сельские районы и искали дешевые партии провианта. Если местные продовольственные комитеты или «сознательные» активисты возражали против закупки провизии по рыночным ценам, то приезжие предъявляли разрешительные удостоверения, а иногда прибегали к тактике «плакальщиц».
В итоге происходил взаимовыгодный обмен, который нарушал монопольные правила, но пополнял рацион жителей хлебопотребляющих территорий[109].
Цена этого канала оставалась высокой и для продавца, и для покупателя. На городских рынках одни потребители возмущались дороговизной, тогда как другие признавали: «Продавцы теперь берут за риск»[110]. По мере усиления милицейского давления, транспортных сбоев и угрозы конфискаций рисковая надбавка росла. Так рынок показывал простую закономерность кризисного времени: чем опаснее доставка, тем дороже хлеб.
Итог этого фрагмента принципиален для всей главы. Домовые общества и связанные с ними ходоки не отменили государственные институты, но вынудили признать пределы монопольной модели. Они действовали ради собственного интереса и одновременно поддерживали продовольственный обмен там, где официальная система не справлялась. Поэтому история 1917 года должна восприниматься не как сюжет о «безыдейной спекуляции», а как опыт народной самоорганизации в условиях распада привычного порядка. Накопление такого опыта быстро превращало беспорядочные поездки за продовольствием в систему устойчивых направлений. После того как хлебная монополия стала реальностью 1917 года, участники мешочнического движения начали последовательно осваивать новые районы. Ими двигала простая рыночная логика: конкуренция за зерно в уже знакомых местах поднимала закупочные цены и вынуждала осваивать дальние территории. Тем временем проявлялась диалектика нелегального рынка: отдельные дельцы работали ради выгоды, но в целом их рейсы поддерживали снабжение голодающих центров.