Своеобразным катализатором в этом нелёгком процессе размышлений, в который оказалась вовлечённой вся семья Чернышевских и, вероятно, Пыпиных, послужили следующие два события 1843 г.
В августе академическое духовное управление удовлетворило просьбу Саблукова об увольнении из духовного звания в светское.[317 - ГАСО. Ф. 12. Оп. 1. Д. 1555. Л.31 об.] Речь шла вовсе не о разрыве с религией, Саблуков по-прежнему оставался глубоко религиозным человеком. Отказом от духовного звания Саблуков освобождал время для научных исследований – главного дела жизни. В автобиографических записках 1863 г. Чернышевский сообщал о проповедях Саблукова (регулярное составление и чтение проповедей входило в обязанность семинарских преподавателей духовного звания), «которые занимательны не сами по себе, а по переписке» (I, 702). Эти слова свидетельствуют об ироническом отношении не только Чернышевского, но и Саблукова к обязанности, отнимавшей слишком много драгоценного времени. Решение Саблукова выйти из духовного звания, принадлежность к которому не способствует научным занятиям, не могло не оказать известного влияния на его ученика. Пример для Николая Чернышевского чрезвычайно важный, когда его любимый учитель добровольно отказался от духовной карьеры ради науки.
В ноябре 1843 г. произошло событие еще большего значения: отец Чернышевского, как это видно из его послужного списка, «был уволен от присутствования в саратовской духовной консистории за неправильную записку незаконнорожденного сына майора Протопопова Якова, родившегося через месяц после брака; при сем увольнении представлено ему от епархиального архиерея занимать при церковном богослужении то же место, какое он занимал, будучи членом консистории».[318 - Воспоминания (1982). С. 50.] Наказание в сравнении с проступком чересчур строгое, незаслуженное. Со слов современников Ф. В. Духовников рассказывает, что Гаврила Иванович «заплакал, когда прочитал предписание Святейшего синода». Честнейший человек, неспособный на неблаговидные поступки, пал жертвой интриг некоего Рыжкина, подстрекаемого родственниками из консистории. Впоследствии Рыжкин во всем признался Г. И. Чернышевскому и просил у него прощения. Чиновники же консистории, особенно секретарь-взяточник, были удовлетворены отставкой Гаврилы Ивановича, очень часто не соглашавшегося «с секретарём и другими относительно многих дел, за которые секретарём были получены взятки и которые он намеревался решить несправедливо».[319 - Там же. Секретарём консистории был в то время Т. Н. Григоревский (род. в 1811). В 1830 г. он служил копиистом в Воронежской духовной консистории, в 1832–1842 гг. – помощником секретаря в канцелярии синода. 25 ноября перемещён в пензенскую, а 31 декабря в саратовскую консистории. 17 апреля 1844 г. вновь определён на службу в канцелярию синода (Сар. еп. вед. 1878. № 32. С. 507).] «История изумительная, – писал впоследствии Чернышевский об удалении отца от должности члена консистории, – хорошо, если можно будет рассказать её» (I, 702).
Н. Г. Чернышевский нигде ни разу не коснулся подробностей дела, и биографы различно, порою произвольно толковали их. В 1909 г. А. Лебедев пытался убедить читателей журнала «Исторический вестник», будто Гаврила Иванович сделал донос на епископа Иакова в Синод, когда тот примкнул к «обществу благочестивых», носившему, как в ту пору думали, сектантский характер.[320 - Лебедев А. К биографии Н. Г. Чернышевского // Исторический вестник. 1909. № 12. С. 1000–1001.] Это мнение должно быть опровергнуто. Писать доносы на кого-либо было совсем не в характере Гаврилы Ивановича. Кроме того, с опубликованием воспоминаний А. Ф. Раева стали известны высказывания самого Г. И. Чернышевского о случившемся и те последствия, которые отразились на судьбе его сына.
В одном из писем к Раеву Гаврила Иванович просил навести соответствующие справки в Синоде и, получив совет обратиться за помощью к Иакову, написал в ответ: «Его Преосвященство настаивать не будет, а я просить не отважусь: для меня довольно уже награды с его стороны: он плакал обо мне, зная мою невинность». Эти слова характеризуют епископа, ничего не предпринявшего в защиту лучшего своего помощника, и снимают с Гаврилы Ивановича обвинение в закулисных интригах. 7 января 1844 г. Евгения Егоровна писала Раеву о муже и сыне: «Я бедная, много, много, очень много скорблю тем более, что часто вижу его задумчивым, невесёлым; в течение сего неприятного времени поседел. <…> Николай учится прилежно по-прежнему, по-немецки на вакацию брал уроки, по-французски тоже занимается. Моё желание было и есть – его оставить в духовном звании, но согрешила, настоящие неприятности поколебали мою твёрдость; всякий бедный священник работай, трудись, терпи бедность, а вот награда самому лучшему из них. Господь да простит им несправедливость». Менее чем через месяц, 3 февраля, Раев получил письмо от Николая Чернышевского с описанием «семинарских дрязг» и перечнем вопросов о характере и содержании вступительных экзаменов в Петербургском университете. «Если, однако, вы спросите меня только о моём желании, то я поехал бы с величайшей радостью и именно на восточный факультет», – прибавлял он по-немецки в этом письме (XIV, 6). Таким образом, уже в январе – феврале 1844 г. в семье Чернышевских вопрос об университете решился окончательно. А. Ф. Раев свидетельствовал об этом времени, когда зародилась у родителей Николая Чернышевского «мысль, которая вскоре заслонила все интересы семьи Чернышевских: это была мысль об университете, о грядущей научной карьере, может быть о славе». Волновала лишь формальная сторона дела: «Из какого класса семинарии поступать в университет, можно ли из философского, или только из богословского? Если можно из философского, то по окончании ли курса, или пробывши только год?» (XIV, 6). Спустя год Чернышевские возобновили с Раевым разговор об университете, и Гаврила Иванович в письме от 2 января запросил правила приёма (очень важно, что запрос шёл от самого Гаврилы Ивановича): может ли сын поступать в университет до окончания курса семинарских наук и даже не окончив среднего отделения. В апреле того же года протоиерей Чернышевский писал Раеву: «Ваша заботливость о моём Николае столь приятна моему сердцу, что я не в состоянии вполне возблагодарить Вас. Николай ныне для университета ещё молод, ибо ему ещё 17-й год. Я предполагал, ежели Бог благоволит и благословит моё предположение, отправить его на будущий год, между тем он несколько подкрепится телом и получше приготовится к принятию лекций университетских. О намерении моём перевести Николая в университет никто не знает, кроме Вас; впрочем при разговорах со светскими учителями, когда завязывалась речь о моём сыне, куда я его готовлю, были советы поместить его в Казанский университет, где якобы метода учения идёт лучше, но те же самые люди говорили, что для службы будущей лучше Ваш университет. При свидании, которым Вы обещаете подарить нас в июле месяце, лучше о сем побеседуем».[321 - Воспоминания (1982). С. 127; Ляцкий Евг. Н. Г. Чернышевский в годы учения и на пути в университет // Современный мир. 1908. № 6. С. 43, 44, 45.]
В ту пору по распоряжениям высшей духовной власти разрешали увольняться из семинарии только в Медико-хирургическую академию. Поэтому А. Ф. Раев не совсем точен, когда сообщает, что он был «первым из учеников Саратовской семинарии, который сделался студентом С.-Петербургского университета». По архивным данным, Раев вышел из семинарии в 1842 г. для поступления в Медико-хирургическую академию,[322 - Приведём текст его прошения, датированного 26 июля 1842 г.: «Санкт-Петербургская медико-хирургическая академия требует учеников семинарии среднего отделения Григория Свинцова и Стефана Молчанова, но как сей последний не желает вступить в оную, посему я, объявляя моё желание, прошу семинарское правление уволить меня вместо Молчанова». Не выдержав предварительного экзамена, проводившегося учителями гимназии (у Раева оценки: закон божий – достаточные, русская словесность и логика – достаточные, латинский язык – средственные, география и история – посредственные, арифметика – средственные, алгебра и геометрия – слабые, начальные основы немецкого языка – средственные), Раев и Свинцов подали новое прошение уволить их в академию «на собственном коште для держания экзамена». Просьбу удовлетворили, и в декабре 1842 г. саратовская консистория извещала семинарское правление, что оба «приняты в число казённых студентов». (См.: ГАСО. Ф. Оп. 1. Д. 1471. Л. 3, 8, 15, 19).] а студентом университета стал через год. Случаев увольнения из Саратовской семинарии в университет в архиве мы не обнаружили ни одного.
Между тем 5 мая 1845 г. было издано новое постановление, решившее все сомнения Чернышевских относительно правил увольнения из духовных семинарий. В Саратове текст документа получен 25 мая. По новым правилам определено: «1. Увольнять учеников семинарий и низших училищ в известные сроки два раза в год, т. е. в декабре после внутренних испытаний и в июле после публичных; 2. увольнять тех учеников только, которые будут сами просить о том по болезням и по другим каким-либо уважительным причинам; 3. увольнять тогда, когда родители учеников или опекуны изъявят на то свое согласие; 4. выдавать уволенным ученикам свидетельства об успехах и поведении с прописанием причин, по коим уволены и сообщать о том в епархиальные консистории».[323 - ГАСО. Ф. Оп. 1. Д. 1855. Л. 139.]
29 декабря 1845 г., сразу же по окончании декабрьских испытаний, Николай Чернышевский подал прошение об увольнении, проучившись в семинарии три с половиной года. В настоящее время подлинник прошения утерян. Первая печатная ссылка на него сделана в 1908 г. Е. Ляцким, который привёл лишь первую начальную фразу Н. Чернышевского о желании поступить в один из университетов с согласия родителей.[324 - Ляцкий Евг. Н. Г. Чернышевский в годы учения. С. 45.] В «Журнале протоколов заседания членов саратовского семинарского правления за 1845 год» удалось обнаружить более полное переложение текста прошения, который считаем нужным привести целиком (запись в журнале от 31 декабря по статье 44): «Ученик среднего семинарии отделения 2 класса Николай Чернышевский в прошении своём, поданном в правление, прописал, что с согласия и позволения родителя его протоиерея Саратовской Нерукотворно-Спасской церкви Гавриила Чернышевского имеет желание продолжать учение в одном из Императорских российских Университетов, просит правление, на основании определения Св. Синода, изъяснённого в отношении Духовно-Учебного Управления при Св. Синоде в правление от 5 мая сего года № 4510, уволить его по вышеописанной причине из Епархиального училищного ведомства для слушания, согласно желанию его, университетских лекций и выдать ему надлежащее свидетельство о успехах его по семинарии и поведении. На каковое увольнение представил на сем же прошении согласие родителя своего протоиерея Чернышевского. На основании существующего положения уволить ученика Чернышевского в Епархиальное ведомство с выдачею надлежащего Свидетельства, на что предварительно испросить согласие Его Преосвященства». Следуют подписи Спиридона, Тихона, Иловайского. Во входящей книге прошение Чернышевского зарегистрировано 29 декабря 1845 г. за № 1040.[325 - ГАСО. Ф. Оп. 1. Д. 1855, л. 331 об.; Д. 1937. Л. 74.]
Как указывает Е. А. Ляцкий, 26 января 1846 г. Чернышевский был уволен из семинарии, а увольнительное свидетельство с показанием успехов выдано 18 февраля.[326 - Ляцкий Евг. Н. Г. Чернышевский в годы учения. С. 45–46.] Эти скупые данные дополнены в 1951 г. новонайденными материалами из фонда консистории.[327 - Малинин Г. Ценные находки // Литературный Саратов. 1951. Кн. 14. С. 233–234.] Речь идет о «Деле о увольнении в университет ученика семинарии Николая Чернышевского и выдаче ему метрического свидетельства. Началось 1846 года января 24. Окончено 26 января 1846. На 5 листах».[328 - ГАСО. Ф. 135. оп 1. Д. 1925.] В «Деле» пять документов. Первый (на гербовой бумаге) – прошение на имя Иакова, в котором Николай Чернышевский, ссылаясь на увольнение в декабре 1845 г. в епархиальное ведомство, выражал желание получить увольнительный вид и метрическое свидетельство. На документе сверху резолюция епископа: «1846 года. Генваря 23 д<ня>. Представить с мнением». Внизу дата получения документа в канцелярии епископа: 24 января. Следующие документы – черновая выписка из метрической книги (текст приведён в первой главе), запись в журнале консистории от 26 января о распоряжении Иакова выдать просимые документы и отметки о вручении их владельцу 18 февраля с распиской Г. И. Чернышевского в получении (за сына) подлинников. В копии свидетельства об увольнении говорится о Казанском университете. Сведений об успехах Чернышевского рассматриваемое «Дело» не содержит. Они приведены Е. А. Ляцким: «По философии, словесности, гражданской, церковно-библейской и российской истории – отлично хорошо; по православному исповеданию, Священному Писанию, математике, латинскому, греческому и татарскому языкам – очень хорошо, при способностях отличных, прилежании неутомимом и поведении очень хорошем».
Оформление увольнительных бумаг из консистории прошло без задержек, и 18 февраля Николай располагал всей необходимой документацией. Сложнее получилось с приобретением справки о материальном положении семьи Чернышевских, которую Гаврила Иванович должен был отправить с сыном в университет. Эти интереснейшие документы составили «Дело о учинении дознания о несостоятельности протоиерея Чернышевского и выдаче ему на сие свидетельства. Началось 1846 года апреля 25. Кончено 1848 января 26. На 25 листах».[329 - Там же. Д. 1930. Частично опубликовано Г. Малининым.] Всё началось с прошения Г. И. Чернышевского от 24 апреля на имя Иакова об исхлопотании требуемого свидетельства, освобождавшего от ежегодной платы в 40 рублей серебром за слушание лекций в Петербургском университете, «а как я, кроме дома, в котором сам живу, никакого другого имущества не имею, то и вносить сказанной суммы не в состоянии». Иаков постановил «представить с мнением по надлежащем расследовании об имуществе просителя». «Расследование» поручили провести помощнику благочинного протоиерею А. Росницкому, который 6 мая 1846 г. представил рапорт с приложением свидетельских показаний «благородных лиц». «Гавриил Иванов Чернышевский, – говорилось здесь, – кроме дома, в котором сам он, протоиерей Чернышевский, с семейством своим жительствует, в городе Саратове ни за собою, ни за женою его Евгениею Егоровой никакого другого имущества не имеет и по недостаточному своему состоянию вносить за слушание сыном его Николаем Гавриловичем Чернышевским университетских лекций установленной законом суммы не может». А. Росницкий заключал: «Протоиерей Чернышевский никаких окладов от казны не получает, кроме дохода за исправление христианских треб в приходской церкви». Под свидетельским показанием – 12 подписей, и поскольку эти люди составляли ближайший круг знакомых Чернышевских, имеет смысл привести здесь эти имена: «Саратовской Сретенской церкви протоиерей Иоанн Сергеев Крылов,[330 - И. С. Крыловым 11-летнему Чернышевскому подарена книга на французском языке «Жизнеописания великих полководцев» Корнелия Непота 1818 г. издания. В настоящее время книга хранится в Саратовском музее Н. Г. Чернышевского.] надворный советник и кавалер Дмитрий Яковлев сын Чесноков, коллежский советник Гавриил Михайлов Шапошников, надворный советник и кавалер Олег Игнатьев сын Балинский, Саратовской Нерукотворённо-Спасской церкви священник магистр Алексей Петровский, коллежский асессор Алексей Петров сын Леонтьев, Саратовского Крестовоздвиженского второклассного девичьего монастыря священник Николай Иванов Кудряшов, коллежский асессор и кавалер Петр Иванов сын Соколовский, саратовский купец и городской голова Дмитрий Вакуров, коллежский асессор и кавалер Алексей Григорий сын Кошелев, коллежский асессор Афанасий Осипов сын Александровский, 9 класса чиновник Василий Николаевич Григорьев». 15 мая Г. И. Чернышевский получил требуемое свидетельство. На копии документа его расписка в получении подлинника.
Однако этим дело не закончилось. Спустя полтора года (17 ноября 1847 г.) Гаврила Иванович обратился с прошением выдать ему новое свидетельство, так как в прежнем говорилось лишь об имущественном его положении, а пункт о ежегодных взносах, которых он делать не в состоянии, отсутствовал. Университетское начальство, объяснял протоиерей, на первый раз приняло в уважение прежнее свидетельство, а теперь потребовало замены его другим с указанием, «что ни я, протоиерей Чернышевский, ни сын мой, ныне студент того университета, Николай Чернышевский, никакого недвижимого имущества не имеет, а потому положенной за слушание университетских лекций платы сорока рублей серебром в год вносить не может». Новое свидетельство может быть выдано, указывал Гаврила Иванович, на основании имеющихся в «Деле» сведений. Однако новый епископ Афанасий приказал помощнику благочинного И. Крылову все же «учинить разведывание». Не иначе как делом рук врагов Гаврилы Ивановича в консистории было «разведывание» это, затянувшее выдачу документа до января следующего года. И. Крылов писал в рапорте от 28 ноября: «Судя по весьма ограниченным доходам, какое получает вообще саратовское духовенство от церквей и в частности по доходам Нерукотворённо-Спасской церкви, при которой служит протоиерей Чернышевский, считаю верным, что он от доходов своих, при содержании семейства, остатков денежных иметь не может». 4 декабря консистория постановила выдать свидетельство. Но такой оборот дела меньше всего устраивал подлинного инициатора епископской резолюции об учинении «разведывания», и он вынужден был раскрыться. Им оказался секретарь консистории Константин Черепанов, сменивший в 1845 г. Т. Н. Григоревского, принесшего немало вреда Гавриле Ивановичу. К. Н. Черепанов – выпускник Вятской семинарии, в 1835–1845 гг. служил мелким канцелярским чиновником в сенате. В Саратове приступил к должности 9 февраля 1845 г., в 1849 г. перемещён секретарем в Смоленскую духовную консисторию.[331 - Сар. еп. вед. 1878. № 32. С. 508.] По-видимому, именно К. Черепанова имел в виду мемуарист, когда писал о секретаре консистории, любившем затевать различные следствия во времена Иакова (или Афанасия). «У него имелось несколько агентов из бездолжностных пропившихся и запрещённых попов и дьяконов, которые шлялись по губернии и выведывали о проступках священников, в особенности богатых <…>. Этот секретарь нажил в Саратове большой каменный дом и две деревни, дворов по 50-ти в обеих крестьян».[332 - Записки сельского священника // Русская старина. 1879. Ноябрь. С. 456–457. Даже если автор воспоминаний имел в виду не Черепанова, а Григоревского, суть дела оставалась неизменной, и приведённая характеристика вполне оправдывала сложившуюся в духовной среде поговорку на семинарско-латинском языке: «consistorium est oblupatio et obdiratio poporum, diaconorum, ponomarorumque (консистория есть облупация и обдирация попов, дьяконов, дьячков и пономарей)». (См.: В. К. Около бурсы. Воспоминания о духовной школе 60-х годов, в связи с очерком быта тогдашнего сельского духовенства // Русская старина. 1910. Октябрь. С. 57.)Об отношении консисторских чиновников к Г. И. Чернышевскому вспоминал современник: «Всем поперёк горла стал. Попов, секретарь консистории, взятку, бывало, возьмёт да и просит Г. И. подписать бумагу. Г. И. и говорит: „Это не так, другое не так, третье не эдак”. Тот, бывало сказывали консисторские-то, подожмёт хвост и уйдет, не солоно хлебавши, и сердится на Г. И. „Мешает, – говорит, – дело делать”. А какое дело? Взятку взял, а Г. И. и видит это (от него не укроешься), да и велит решить дело по совести да по справедливости. Не верили, чтобы он приношения не брал, иезуитом-то называли его, и хитрым, и тихоней-то» (Черновые материалы Ф. В. Духовникова к статье «Николай Гаврилович Чернышевский, его жизнь в Саратове» – ГАСО. Ф. 407. Оп. 1. Д. 2110. Л. 151 об.). Алексей Федорович Попов, служивший секретарём консистории в 1828–1843 гг., был владельцем имения в 127 душ (Сар. еп. вед. 1878. № 32. С. 507).]
5 декабря Черепанов подал епископу особый рапорт, в котором писал, что семья протоиерея Чернышевского состоит всего из трёх человек, что от церкви он получает до трехсот рублей серебром в год и «частно дознано мною, – сообщал консисторский секретарь далее, – что протоиерей Чернышевский в своем доме жительствует сам, но сверх того при оном доме имеются и два флигеля, которые отдаются им внаём посторонним лицам и получается от них доход, который при малочисленности семейства его, Чернышевского, легко может покрывать требуемый университетом за слушание сыном его лекций, взнос денег 40 руб. серебром в год». 9 декабря епископ поручил инспектору семинарии Тихону «сделать дознание, действительно ли у протоиерея Чернышевского есть флигеля, приносящие доход и сколько», а 28 декабря Гаврила Иванович представил «Сведение», которое приводим почти полностью, опустив лишь начальную часть текста с перечислением уже известных обстоятельств. «О имеющихся при доме моём флигелях объявляю, – писал Г. И. Чернышевский, – что один из сих флигелей имеет в длину и ширину по три сажени, а другой три в ширину и четыре в длину. Первый действительно мог бы, если бы занимаем был постоянно жильцами, приносить доход, как в настоящее время и приносит серебром пятьдесят семь рублей; но из этого количества необходимо следует исключить а) установленный по Высочайше утверждённому в 1838-м на городе Саратове положению, коим домы духовенства саратовского подвергнуты платежам в пользу городских доходов и на квартирную повинность, взнос по оценке дома моего в 1145 рублей серебром, по три копейки серебром с каждого оценочного рубля всего серебром 34 рубля 35 коп. и б) по ежегодным поправкам по самой малой мере 20 рублей серебром: следовательно, в пользу мою остаётся только серебром же 2 руб. 65 коп. Второй составляет к дому кухню и избу для житья прислуги. Сей флигель отдельно от дома отдаваем быть не может и в настоящее время отдается изба оного внаем, потому, во-первых, что прислуга у меня состоит только из работника и работницы, помещающихся в кухне, во-вторых, потому, что если топить одну кухню, то изба будет мокнуть и от того подвергаться преждевременному повреждению, посему в охранение от того имею и в сем флигеле за тридцать пять рублей серебром в год постояльцев, которые в кухне отапливаются моими дровами; за исключением из сей суммы на ежегодные поправки 12 рублей и на отопление для постояльцев 18 рублей серебром, остается в пользу мою серебром пять рублей. По таким-то пользам, весьма незначительным, от отдачи внаём флигелей, протоиерей Росницкий и священник Крылов, коим поручено было дознание по прошениям моим, не сочли, вероятно, даже нужным и сказать в донесениях своих что-либо о сих флигелях.
Причислив остаток от доходов с флигелей 7 руб. 65 коп. к доходам моим от церкви, могут составиться полные триста рублей серебром. Из сих трехсот рублей я отделяю в настоящее время на содержание сына моего каждомесячно двадцать рублей серебром, что составляет в год 240 рублей серебром. После сего о собственном моем содержании излишне было бы пересказывать начальству.
Объяснив всё по честной моей совести, покорнейше прошу Ваше Высокопреподобие представить и моё сведение в милостивое Архипастырское внимание и благоуважение Его Преосвященства».[333 - ГАСО. Ф. 135. Оп. 1. Д. 1930. Л. 23 об.–24 об.]
В рапорте инспектора семинарии Тихона данные Г. И. Чернышевского подтверждены. 19 января 1848 г. Афанасий приказал оформить свидетельство «с прописанием обстоятельств», и 26 января состоялось решение консистории о выдаче документа.
Приведённые факты – единственный источник сведений о материальном положении семьи в год определения Николая Чернышевского в университет. Ежегодный денежный доход Гаврилы Ивановича составлял 300 руб., плата за обучение 40 руб. да на содержание сына 240 руб. – совершенно непосильная для него задача. Материальная несостоятельность была настолько очевидной, что недоброжелателям Г. И. Чернышевского, всеми дозволенными и недозволенными способами препятствовавшим в получении справки о недостаточном имущественном положении, всё же не удалось убедить епархиального начальника в обратном.
Открытое выступление секретаря консистории, хотя и оказавшееся безуспешным, говорило о пошатнувшемся положении протоиерея после инцидента 1843 г. История со справкой должна была ещё раз подтвердить правильность принятого решения отдать сына в университет.
В городе многие не одобряли решение протоиерея. «Инспектор семинарии Тихон, – рассказывает мемуарист, – встретивши Евгению Егоровну у кого-то в гостях, спросил её: „Что вы вздумали взять вашего сына из семинарии? Разве вы не расположены к духовному званию?” На это мать Николая Гавриловича отвечала ему: „Сами знаете, как унижаемо духовное звание: мы с мужем и порешили отдать его в университет”. „Напрасно вы лишаете духовенство такого светила”, – сказал ей инспектор».[334 - Воспоминания (1982). С. 50.]
А. Н. Пыпин вспоминал, что перед отъездом в Петербург Николай Чернышевский «любил проводить время в долгих прогулках и долгих разговорах» со сверстниками. «Это были молодые люди из того помещичьего круга, с которым бывал знаком его отец, молодые люди с известным светским образованием, между прочим университетским. Большая разница лет делала для меня, – писал Пыпин, – чужим это товарищество, но, судя по более поздним воспоминаниям, в этих беседах затрагивались именно темы идеалистические и первые темы общественные».[335 - Воспоминания (1982). С. 112.] Из приведённых выше документов круг светских знакомых Чернышевских 1846 г. частично восстанавливается: Д. Я. Чесноков, Г. М. Шапошников, О. И. Балинский, А. П. Леонтьев, П. И. Соколовский, А. Г. Кошелев, А. О. Александровский, В. Н. Григорьев. С семьёй чиновника саратовской казенной палаты Д. Я. Чеснокова Н. Г. Чернышевский поддерживал постоянные отношения. С Василием Дмитриевичем Чесноковым, товарищем детских игр, он переписывался в 1846 г. (XIV, 40). О его брате Николае Дмитриевиче в 1850 г. отзывался как о «довольно порядочном человеке» (I, 359), с Фёдором Дмитриевичем вёл приятельство в 1851–1853 гг. (I, 548). В дневнике Чернышевского 1853 г. фигурируют два взрослых сына саратовского губернского казначея казённой палаты Г. М. Шапошникова Иван и Сергей. Врач (поляк и католик), «сосед по домам» О. И. Балинский был «самый главный приятель» Гаврилы Ивановича (I, 677). Установить имена других собеседников Чернышевского в 1845–1846 гг., тем более имевших университетское образование, как о том писал Пыпин, пока не удается. Возможно, приезжавший летом 1845 г. к Чернышевским А. Ф. Раев, студент Петербургского университета, и остался в памяти мемуариста как один из таких посетителей.[336 - «Почти каждодневно посещал я этот дом в дни пребывания моего в Саратове; много беседовали мы с Николаем Гавриловичем, учившимся в то время в духовной семинарии, и шутили с его двоюродным братом Ал. Н. Пыпиным» (Раев. С. 78).]
Указание Пыпина на «первые темы общественные», которые составляли содержание бесед Чернышевского со своими сверстниками, должно быть признано важным свидетельством. Мы не знаем, какие именно общественные дела могли занимать юношу в предуниверситетский период, но сам факт позволяет говорить о значительном расширении кругозора Чернышевского, о внимании к общественным проблемам в пору, когда среди тогдашней интеллигенции всё настойчивее и смелее обсуждались исторические судьбы русского государственного управления, основанного на крепостном праве. «С 1842 года главным занятием мыслящих русских было обдумывание способа раскрепощения крестьян. Все другие задачи зависели от этого», – писал А. И. Герцен.[337 - Герцен. Т. XII. С. 78.]
Спору нет, слова Герцена не могут быть в полной мере соотнесены с размышлениями Чернышевского, который, конечно же, в ранние юношеские годы ещё не достиг такой степени зрелости, чтобы осмыслить социальные корни крепостничества. По некоторым данным можно утверждать, что критика Чернышевским социального устройства могла осуществляться только в религиозно-нравственном плане, в духе христианской любви к ближнему, к обездоленному и страждущему. Так, из письма от 30 августа 1846 г., посланного Чернышевским Л. Н. Котляревской из Петербурга, видно, что в Саратове они вместе упоённо читали романы французского писателя Э. Сю «Парижские тайны», перевод которого публиковался в журнале «Репертуар русского и Пантеон всех европейских театров» за 1843 г. и вышел отдельным изданием в 1844 г., и «Вечный жид», ставший известным русскому читателю «Библиотеки для чтения» в 1844–1845 гг. В «Парижских тайнах» привлекала Чернышевского симпатия автора к бесправному народу, некоторые представители которого становятся злодеями и негодяями исключительно «от недостатка нравственного воспитания», «бедности» и влияния «дурного общества». Юному читателю импонировала мысль, что в этих несчастных людях ещё остался «голос совести и чести», «и как легко было бы правительству, – рассуждает Чернышевский вслед за французским автором, – если б оно захотело, или даже частным богатым людям предупредить порчу сердца и воли во всех почти тех, которые являются такими чудовищами, или даже исправить уже испортившихся» (XIV, 44). Осуждённые передовой русской критикой наивные идеи религиозно-нравственного перерождения общества, вылившиеся в «Вечном жиде» в «океан фразёрства в вымысле площадных эффектов, невыносимых натяжек, невыразимой пошлости»,[338 - Белинский. Т. IX. С. 395.] Чернышевский между тем воспринимает как «высокую священную любовь к человечеству». Легендарный образ Агасфера, который защищает народных героев от коварных иезуитов и утверждает принципы истинно христианского уважения к людям, позволяет Чернышевскому поставить «Вечного жида» «выше» «Парижских тайн» (XIV, 45).
Описания Эженом Сю бедствий французских трудящихся могли в сознании Чернышевского легко ассоциироваться с наблюдаемыми им картинами жизни русского закрепощённого и обездоленного народа, и рекомендуемые французским романистом способы борьбы со злом находили в религиозном юноше сочувственный отклик и поддержку. Так или иначе, социальные проблемы уже приковывали внимание Чернышевского, вызывали на глубокие размышления и поиски решений, которые должны принести людям материальное благополучие, нравственную устойчивость и основанную на христианской любви к ближнему крепость человеческого общежития.
Самостоятельностью суждений, известной независимостью и свободой мысли, выдающимися способностями и обширными познаниями Чернышевский заметно выделялся на фоне семинарских соучеников и саратовских сверстников. Широкий круг чтения, уже в эти годы включавший произведения русской и зарубежной литературы, книги по истории, современные отечественные журналы, наконец, неутомимые занятия восемью языками – всё это в значительной мере подготовило ум Чернышевского к восприятию передовых идей. Уход из семинарии обусловил возможность развития, которое приведёт в университетские годы к пересмотру некоторых из религиозных верований.
Глава третья. Университет
10. На пути в столицу. Первый год в Петербурге
По дороге в Петербург два события (две встречи, два пожелания) произвели глубокое впечатление на юношу. Незадолго до отъезда, 13 мая 1846 г., священник церкви при Саратовской Александровской больнице П. Н. Каракозов «первый, – записывал восторженный Чернышевский на листке для памяти, – пожелал мне именно того, желанием чего исполнена вся душа моя: говоря о поездке близкой моей в Петербург, он сказал: „Дай Бог нам с вами свидеться, приезжайте к нам оттуда профессором, великим мужем, а мы уже в то время поседеем”. Как душа моя вдруг тронулась этим! Как приятно видеть человека, который хоть и нечаянно, без намерения, может быть, но все-таки сказал то, что ты сам думаешь, пожелал тебе того, чего ты жаждешь и чего почти никто не желает ни себе, ни тебе, особенно в таких летах, как я, и положении». На десятом дне пути он записал ещё об одной встрече – с дьяконом села Баланды Саратовской губернии М. С. Протасовым, который после обычных напутствий сказал: «Желаю вам, чтобы вы были полезны для просвещения и России», и на замечание Евгении Егоровны, что-де «это уже слишком много, довольно, если и для отца и матери», твёрдо повторил: «Нет, это ещё очень мало; надобно им быть полезным и для всего отечества». «Вот второй человек! – писал Николай Чернышевский, преисполненный высоких чувств. – Мне теперь обязанность: быть им с Петром Никифоровичем вечно благодарным за их пожелание: верно эти люди могут понять, что такое значит стремление к славе и соделанию блага человечеству <…> Я вечно должен их помнить» (I, 562). Мечты о «соделании блага человечеству» сообщали мыслям о собственной славе мощный гуманистический заряд, предохраняющий от мелкого тщеславия, и это ещё раз свидетельствовало о зрелости и продуманности принятого решения посвятить жизнь науке.
Дата выезда из Саратова устанавливается по письму Г. И. Чернышевского к А. Ф. Раеву от 21 мая 1846 г. (оно приведено Раевым в составе его воспоминаний): «Мой Николай 18 сего мая в пять часов после обеда оставил Саратов, чтобы явиться к Вам в Петербург под предводительство и попечительство Ваше. Его сопровождает туда Евгения Егоровна с одною из наших постоялок Устиньей Васильевною Кошкиною. Прошу Вас покорнейше принять их под Ваше попечение. Они поехали через Воронеж и Москву на долгих до самого Петербурга, куда, полагаю, прибудут не позднее, как через месяц, а может быть и ранее. Николай вчера из Мариинской колонии написал к Сашеньке, что, судя по началу езды их, арифметически достигнут цели своей через 5 месяцев, 6 дней и 11 1/2 часов».[339 - Воспоминания (1982). С. 127. В письме Чернышевского к А. Н. Пыпину от 19 мая 1846 г. сообщается о пяти неделях и т. д. (XIV, 8).] Таким образом, родители не отважились отпустить сына одного или с кем-либо из попутчиков. Существенным оказалось, вероятно, и желание предоставить Николаю возможность без помех заниматься в дороге. И действительно, он, как это видно из писем, готовился к предстоящим вступительным экзаменам по истории, математике, немецкому языку. «Я думал, – писал он 23 мая, – что дорогою нельзя делать дела, а выходит напротив: очень и очень можно» (XIV, 11).
Письма с дороги, регулярно отсылавшиеся в течение всего месяца, и воспоминания У. В. Кошкиной, записанные Ф. В. Духовниковым, дают возможность представить в подробностях картину всего путешествия.
Для поездки была нанята повозка с двумя лошадьми (в Балашове взяли ещё одну лошадь) – крытая крестьянская телега без рессор. «Даже у меня грудь и тело болели от постоянной тряски и ушибов; что же сказать про маменьку?» – писал Николай отцу из Москвы 15 июня, где сменили повозку на дилижанс. К тому же извозчик только в начале пути казался «очень хорош», а потом начал грубить, «ни в чём не слушается, почти ругает маменьку; поэтому решились бросить его» (XIV, 17).[340 - См. также: Лебедев А. Николай Гаврилович Чернышевский // Русская старина. 1910. Декабрь. С. 509. Здесь опубликованы записи Ф. В. Духовникова после его смерти.] Семисотверстный путь до Москвы по «пресквернейшей дороге» с её постоялыми дворами, в которых «гадость, мерзость, пьянство», да ночевками в курных черных избах (здесь пришлось как-то провести три ночи[341 - Е. Е. Чернышевская писала мужу 1 июня из Воронежа: «Признаюсь, спали на голых досках в избах, где куры и люди, все равно как волоки, и дождь и холод» (РГАЛИ. Ф. 1. Оп. 1. Д. 416. Л. 13).]) проделали за 14 суток – по 50 ежедневных вёрст в среднем. На извозчика вышло 240 рублей, провизией Евгения Егоровна запаслась на месяц. В письмах к отцу Николай старался не говорить о неудобствах дороги, шутливые приписки к брату и сестрам Пыпиным придавали его корреспонденциям жизнерадостный, приподнятый тон, отражающий общее настроение ожидания радостных и многообещающих перемен. «Николай весел как нельзя более, – писала Евгения Егоровна мужу из Воронежа 1 июня; – исповедовался у монаха, который должно быть расспросил его, кто он. И когда он отошел от исповеди, то приметно, что плакал».[342 - Там же. Л. 13.]
В Москве остановились у священника Г. С. Клиентова, саратовца по рождению. Здесь произошло знакомство Николая Чернышевского с его дочерью Александрой Григорьевной, к которой впоследствии, вскоре после окончания университета он будет весьма неравнодушен, хотя и на короткое время. В 1846 г. Александра Клиентова уже была вдовой. Много лет спустя эта встреча с Чернышевским припомнилась ей с подробностями, иногда комическими, свидетельствующими о нежной любви Евгении Егоровны к сыну и о материальных затруднениях путешественников.[343 - По дороге Евгения Егоровна «то укрывала, то укутывала сына, беспокоясь, как бы его дорогою не обдуло». Остановившись на постоялом дворе Сергиевского посада на ночлег, Е. Е. Чернышевская взяла лишь одну комнату (две – дорого), хотя и понимала, что молодой вдове будет неловко в одной комнате с молодым человеком. Она «нашлась, как выйти из затруднительного положения, не делая никому никаких затрат. Когда пришло время ложиться спать, она сказала сыну: „А ты, Николя, полезай-ка под кровать, да там и усни. А мы обе на кровать ляжем. Нам так удобно будет и спать и раздеваться”. Николай Гаврилович ничуть не смутился неудобством положения, спокойно, без всяких возражений полез под кровать и там расположился на ночлег» (Некрасова Е. С. Наталья Александровна Герцен в переписке с Александрой Григорьевной Клиэнтовой // Русская старина. 1892. Март. С. 779).]
15 июня выехали из Москвы и 19-го в среду рано утром прибыли в столицу – на 33-й день пути. Вот что писала Евгения Егоровна 28 июня в Саратов: «Друг мой, благодарение Царю Царей мы в Петербурге – в 5 часов утра 19-го числа июня – ехали из Москвы в дилижансе и рада очень, что, хотя с убытком, но оставили извозчика; выехали в субботу и в среду уже здесь, и невероятно. В нынешнее утро исходили вёрст десять, были в университете, были у Прасковьи Алексеевны Колеровой, но писать много некогда и тороплюсь только уведомить о благополучном окончании пути».[344 - РГАЛИ. Ф. 1, оп. 1. Д. 416. Л. 20 (распознанию почерка в этом письме мы в своё время были обязаны М. И. Перпер). См. также: Ляцкий Евг. Н. Г. Чернышевский в годы учения и на пути в университет // Современный мир. 1908. № 6. С. 57.] Квартиру сняли с помощью А. Ф. Раева.[345 - Чернышевский писал отцу на этот счёт: «Мы, как город проснулся, отправились искать Александра Федоровича; нашли скоро его квартиру, но не застали его дома; но дождались и с его помощью нашли квартиру, где теперь живём» (XIV, 19). Из этих слов следует, что по приезде в Петербург Чернышевские и У. В. Кошкина жили не у Раева, как это принято считать (см. Летопись. С. 19; Рейсер С. А. Революционные демократы в Петербурге. Лениздат. 1957. С. 84, 163), а в квартире, снятой неподалеку от него. О том же рассказывала и У. В. Кошкина: «Александр Федорович Раев отыскал недалеко от Спаса, что на Сенной, именно на Гороховой улице, близ Екатерининского канала, квартиру, одну большую комнату» (Русская старина. 1910. Декабрь. С. 509).]
Характерно для Чернышевского, что в письме к отцу описание Петербурга он начал с восторженного известия о поразившем воображение количестве книжных магазинов на Невском проспекте: «Кажется, в каждом доме по книжному магазину; серьёзно: я не проходил и 3-й доли его, а видел, по крайней мере, 20 или 30 их; да сколько ещё пропустил мимо глаз!» Переполненный впечатлениями, он пишет: «Жить здесь и, особенно учиться, превосходно; только надобно немного осмотреться. Я до смерти рад и не знаю, как и сказать, как Вам благодарен, милый папенька, что я теперь здесь» (XIV, 19). Вскоре он обошёл лучшие книжные магазины Ольхина, Смирдина, Ратькова (публичная библиотека открывалась только после каникул), но его ждало разочарование. Книжная лавка Шмицдорфа «из немецких здесь, кажется, первая, но библиотека для чтения не стоит того, чтобы подписываться: одни повести, романы, путешествия и театральные пьесы; серьёзных книг очень немного в каталоге, который я нарочно просматривал с большим вниманием: ищешь той, другой серьёзной книги европейской славы: нет почти ни одной; нет даже ни Герена, ни Шеллинга, ни Гегеля, ни Нибура, ни Ранке, ни Раумера, нет ничего; о существовании их библиотека и не предчувствует. Только решительно и нашёл я из истории и философии, что несколько сочинений (а не полное собрание их) Гердера и автобиографию Стеффенса, отрывки из которой были в „Москвитянине”» (XIV, 25). Как видим, запросы провинциального семинариста широки и серьезны. И когда он писал с юмором двоюродным сёстрам в Саратов, что «из прелестных вещей (напр., для меня книг, для вас платьев и шляпок и проч.) купить почти ни одной не хватает денег» (XIV, 23), в словах о книгах содержалась не просто шутка: книга была для него абсолютно необходимым условием новой, разумно организованной жизни в столице.
Евгении Егоровне Петербург сначала не понравился. Особенно жаловалась на дороговизну, многолюдие. «Что это у вас в Петербурге, – говорила она Раеву, – все куда-то торопятся и бегут с вытаращенными глазами».[346 - Воспоминания (1982). С. 128.] Потом она как будто смирилась с новым местожительством её сына, «маменьке Петербург теперь нравится уже» (XIV, 36). Опасения за сына, остающегося в такой дали от дома, не покидали её, но она была готова «пожертвовать всем для Николеньки», и напоминания мужа о Казани, всё же обсуждавшейся ранее, не находили в ней отклика. Вот что писал ей Гаврила Иванович 1–2 июля 1846 г.: «Разве Казань – другой мир, разве в Казани не те же люди, какие в Спбурге и Саратове: ты мало ознакомилась с людьми, живя на печке у маминьки. И в Саратове разве не хлебала ты ухи с желчью. Там хорошо, где мы ещё не бывали. Честность, любовь ко всем (даже и ко врагам), возможные с нашей стороны послужения ближним сделают везде любезным человеком. Ты бы пожертвовала всем для Николеньки; что сделает такое твоё пожертвование, если Господь не благословит твоё самоотвержение? Во всём имей терпение, молитву и на Бога надежду».[347 - РГАЛИ. Ф. 1. Оп. 2. Д. 47. Л. 2.]
Прошение в университет на отделение общей словесности философского факультета Чернышевский подал в пятницу 12 июля, в свой день рождения – на этом дне настояла Евгения Егоровна (XIV, 29). Экзамены были объявлены на 2–14 августа (XIV, 31). Тревожась за судьбу сына, Е. Е. Чернышевская посчитала за необходимое исполнить совет Гаврилы Ивановича из его большого письма к ней от 1–2 июля 1846 года: «Прежде всякого начинания сходи к законоучителю университета; как духовная особа он посоветует тебе, что тебе или Николеньке начинать: ежели он окажется благоприветлив, обо всём, что тебе нужно по определению Николеньки, попроси его наставления».[348 - Там же. Л. 1 об.] Из писем Чернышевского в Саратов видно, что он неодобрительно отнёсся к идее отца. После визита к профессору богословия университета А. И. Райковскому он написал ему: «К профессорам, кажется, не должно итти <…> Как угодно, невольно заставишь смотреть на себя, как на умственно-нищего, идя рассказывать, как ехали 1500 вёрст мы при недостаточном состоянии и прочее. Как ни думай, а какое тут можно произвести впечатление, кроме худого. Да едва ль и выпросишь снисхождения к своим слабостям этим; ну, положим, хоть и убедишь христа-ради принять себя, да вопрос ещё, нужна ли будет эта милостыня? Ну, а если не нужна? Если дело могло б и без неё обойтись? А ведь как угодно, нужна ли она или нет, а, прося её, конечно, заставляешь думать, что нужна. Как так и пойдёшь на все 4 года с титулом: „Дурак, да 1500 верст ехал: нельзя же!” Так и останешься век дураком из-за тысячи пятисот вёрст. А вероятно, и не нужно ничего этого делать. Не должно – это уже известно» (XIV, 32). Не самоуверенностью вовсе, а гордостью разночинца веет от этих слов, и после отпора со стороны сына Евгения Егоровна на посещение профессоров уже не отваживалась.
19 июля особым распоряжением Попечителя Петербургского учебного округа М. Н. Мусина-Пушкина была образована экзаменационная комиссия, состоящая из трех подкомиссий. Председателем первой назначался профессор Ф. Б. Грефе, и ей вменялось в обязанность принимать экзамены по русской словесности (профессор П. А. Кулеш), латинскому языку (профессор Ф. К. Фрейтаг), греческому языку (адъюнкт И. Я. Соколов), немецкому языку (лектор К. Ф. Свенске) и французскому языку (лектор Аллье). Вторая под председательством профессора Н. Г. Устрялова экзаменовала по Закону Божьему (протоиерей А. И. Райковский), логике (профессор А. А. Фишер), всеобщей и русской истории (адъюнкт М. И. Касторский) и географии (профессор В. С. Порошин). Третьей подкомиссии, возглавляемой профессором Э.X. Ленцем, поручалось испытывать поступающих по физике (профессор Э.X. Ленц), арифметике и геометрии (адъюнкт И. И. Сомов), алгебре и аналитике (тригонометрии) (профессор В. А. Аннудович).[349 - ГИАЛО. Ф. 14. Оп. 1. Д. 4778. Л. 61.]
Чернышевский экзаменовался 2 августа по физике (оценка «5»), 3 августа по математике («4»), 7 августа латинскому («4»), немецкому («5») и французскому («3») языкам, 8 августа по греческому («2») и русскому («5»), 12 августа по Закону Божьему и церковной истории («5»), логике («4»), географии («4»), 13 августа по всеобщей истории («5») и русской истории («5») – всего по 12 предметам.[350 - Там же. Л. 212 об., 214 об., 216 об., 218 об., 220 об., 226 об., 228, 230 об., 232 об., 236 об., 246 об., 248 об. В письме к отцу Чернышевский называет другие оценки по логике («5») и географии («3») (XIV, 42). «После университетских экзаменов, – вспоминал А. Розанов, – он писал нам, что экзамены по всем предметам сдал он хорошо, но только забыл, как зовётся река в Тамбове, за что и получил балл, вместо 10, только 9» (Саратовский листок. 1889. № 234. 1 ноября. С. 2).] Низшим баллом считалась единица, но оценка «2» присоединялась к общему числу баллов.
По русской словесности Чернышевский писал на тему «Письмо из столицы». По-латыни его экзаменовали профессор Ф. К. Фрейтаг и Э. Е. Шлиттер, и Чернышевский только потому не получил высшего балла, что не догадался заговорить с экзаменаторами по-латыни, не вызвался сочинить текст, а взялся только переводить и не воспользовался хорошо известными ему сборниками Тацита или Горация (XIV, 37). Греческий ему пришлось сдавать не 8 августа (по расписанию), а на день раньше, когда подошедшему профессору Фрейтагу он прямо признался, что плохо знает по-гречески, однако перевёл предложенный ему текст с греческого на латинский, и И. Я. Соколов обещал подумать, ставить или не ставить «дурной балл». Впрочем, «предполагается, – писал Николай отцу, – что поступающий вовсе не знает греческого языка» (XIV, 37–38). Преподаватель всё же выставил два балла. «Нужно для поступления всего 33 балла и не иметь единицы. Всех баллов можно иметь (высшее число) 55» (XIV, 42). Греческий язык Чернышевский не учитывал. В архивных экзаменационных списках у него выставлен 51 балл (общий балл «4») – лучший результат среди поступавших на отделение общей словесности. У Николая Корелкина и Николая Тушева было по 42 балла и тоже оценка «4».[351 - ГИАЛО. Ф. 14. Оп. 1. Д. 4778. Л. 85.] 14 августа Чернышевский сообщил в Саратов: «Слава Богу, я принят в университет, и довольно хорошо» (XIV, 38). К этим строкам Евгения Егоровна приписала: «Слава Богу, я здорова, поздравляю, мой родной, с сыном студентом».[352 - Лит. наследие. Т. II. С. 35.] Тут же была заказана новая студенческая форма: сюртук, шинель, шляпа, шпага. На мундир денег пока не доставало и его Чернышевский справит только в декабре. 21 августа Е. Е. Чернышевская и У. В. Кошкина отправились в обратную дорогу. Жить Чернышевский перебрался к Раеву: у Каменного моста, в доме князя Вяземского, квартира № 47 (XIV, 39). В декабре адрес изменится: оба переселятся в двухкомнатную квартиру № 11 на Малой Садовой в доме Сутугина (XIV, 86).
22 августа состоялся молебен в университетской церкви, на котором ректор П. А. Плетнёв «сказал прекрасно род наставления, как должно вести и держать себя студентам университета, и объяснения тех отношений, в каких стоят они к начальству университета и к обществу. 23 (ныне) в пятницу начались лекции» (XIV, 42). «Вот мы и одни и, слава Богу, все идёт как нельзя лучше… В 8 ч. утра мы пьем чай и потом собираемся в университет. Надобно видеть наши сборы, чтобы понять всё. Я, как опытный в этом деле, осматриваю кругом его вооружения, а он смеётся, потому, что и шпага, и шляпа не так надеты. Наша форма к нему очень идёт», – писал 23 августа Раев отцу Чернышевского о его сыне (XIV, 775).
Все четыре года Чернышевский учился на 1-м отделении философского факультета по разряду общей словесности. Существовали также 1-е отделение того же факультета по разряду восточной словесности и 2-е отделение по разряду математических и – отдельно – естественных наук. Кроме философского, Петербургский университет имел юридический факультет по разряду юридических наук и разряду камеральных наук. Всего в 1846 г. на имя ректора поступило 229 заявлений, студентами стали 130 человек. К началу 1847 г. 592 человека посещали университет в звании студентов и 108 – в качестве приватных слушателей (вольнослушателей), так что в аудиториях университета находилось 700 слушателей. При университете действовал музей изящных искусств и древностей, ученическая и студенческая библиотеки, физический, ботанический и зоологический кабинеты, химическая лаборатория.[353 - Годичный акт в Императорском С.-Петербургском университете, бывший 8 февраля 1847 года. СПб., 1847. С. 48.]
Лекции начинались в 9 утра и длились по полтора часа до 3-х пополудни. Иногда занятия назначались в вечерние часы. В письмах в Саратов Чернышевский ежегодно сообщал подробные расписания занятий, которые дошли до нас в тщательно выполненных Гаврилой Ивановичем копиях.[354 - В первый год Чернышевский прослушал лекционные курсы русской литературы (адъюнкт А. В. Никитенко), славянских наречий (адъюнкт М. И. Касторский), всеобщей истории (проф. М. С. Куторга), римской словесности (преподаватель Э. Е. Шлиттер), опытной философии (проф. А. А. Фишер). Богословие вел законоучитель А. И. Райковский, латинский язык Э. Е. Шлиттер, греческий язык – адъюнкт И. Я. Соколов. Раз в неделю, по пятницам, велись занятия немецким языком. Пять лекций в неделю оставались свободными.На 2-м курсе (1847/1848 уч. год) преподавались следующие дисциплины: славянские древности (проф. И. И. Срезневский), теория изящного (адъюнкт А. В. Никитенко), всеобщая история (проф. М. С. Куторга), теория познания и метафизики (проф. А. А. Фишер), римская словесность и латинский язык (проф. Ф. К. Фрейтаг), древняя география (проф. М. И. Касторский), греческий язык (адъюнкт И. Я. Соколов), новые языки, свободных лекций в неделю было две.На 3-м курсе (1848/1849 уч. год): история славянских литератур (И. И. Срезневский), теория литературы и педагогические занятия (проф. А. В. Никитенко), русская история (проф. Н. Г. Устрялов), всеобщая история (М. С. Куторга), нравственная философия (А. А. Фишер), греческий язык (Ф. Б. Грефе), латинский язык (Ф. К. Фрейтаг), восемь лекций в неделю свободных.На 4-м курсе (1849/1850 уч. год): история русской литературы (академик П. А. Плетнев), история русской литературы с древнейшего периода (И. И. Срезневский), педагогические чтения или разбор сочинений ученических (А. В. Никитенко), новая русская история (Н. Г. Устрялов), новая всеобщая история (М. С. Куторга), греческие древности (проф. И. Б. Штейгман), история русского законодательства (проф. К. А. Неволин), греческий язык (Ф. Б. Грефе), латинский язык (Ф. К. Фрейтаг), восемь лекций свободных (РГАЛИ. Ф. 1. Оп. 1. Д. 510. Л. 1–6. См. также: XIV, 62, 155).] Свободное от лекций время Чернышевский на первом курсе обычно проводил в университетской библиотеке, «довольно бедной»: «по философии, например, экземпляр сочинений Гегеля не полон: трёх или четырёх томов из середки нет» (XIV, 56).
Наиболее полную картину учебной обстановки в университете того времени дал А. Н. Пыпин, учившийся здесь годом позже Чернышевского. «Вообще говоря, – писал он, – научный уровень не был особенно высок; но в тех условиях, в каких находилась русская наука, а также и литература, университет несомненно приносил свою пользу, т. е. расширял горизонт сведений и возбуждал собственную деятельность. Позднее я слушал тех же профессоров и помню сочувственные отзывы Николая Гавриловича о тех из них, которые и в моё время были наиболее полезны студентам своими лекциями».[355 - Воспоминания (1982). С. 115.] В письмах к отцу Чернышевский благожелательно отзывался о лекциях профессора истории Михаила Семеновича Куторги, который, по словам Пыпина, старался внушить своим слушателям «приёмы исторической критики», усвоенные им в Германии. «Мне он нравится несравненно более всех других профессоров, которые нам читают <…> Более, нежели фактами, занимается он самими действователями: и здесь он ревностный защитник всех оскорбляемых и унижаемых», – делился своими первыми впечатлениями Чернышевский с Г. С. Саблуковым в письме от 25 октября 1846 г. (XIV, 71–72). Разумеется, не всё в лекциях Куторги устраивало студентов. Ближайший товарищ Чернышевского по университету В. П. Лободовский писал в воспоминаниях: «Профессор истории страшно надоедал мелочными подробностями о военных столкновениях на море и суше греческих войск с персидскими, вдаваясь в ни к чему не ведущие для сего дела диалектические тонкости различения разных родов вооружения».[356 - Лободовский В. П. Бытовые очерки // Русская старина. 1905. Февраль. С. 370.]
Со второго курса лекции по славянским древностям стал читать И. И. Срезневский, умевший пробудить живую «любознательность к славянскому миру».[357 - Воспоминания (1982). С. 115.] Талантливый учёный, он заражал студентов энергией собственных научных разысканий и многих привлёк к практической работе над словарями русского языка. Под руководством И. И. Срезневского Чернышевский начал большую трудоёмкую работу над словарём к Ипатьевской летописи и продолжительное время связывал будущую карьеру учёного с кафедрой именно этого профессора. «И. И. Срезневский – один из лучших людей, которых я знаю», – писал Чернышевский Г. С. Саблукову в 1848 г. (XIV, 148). В воспоминаниях В. П. Лободовского Срезневский также предстаёт незаурядной личностью, внесшей «большое оживление в дело преподавания своего предмета». Он «дал дельное и полезное направление молодым силам, указав на разработку летописей и других памятников старины как на лучшее средство для серьёзного и основательного ознакомления с постепенным развитием отечественного языка».[358 - Русская старина. 1905. Февраль. С. 372.]
Сохранившиеся в архиве Петербургского университета экзаменационные ведомости показывают, что в своём отделении (в среднем 16 человек) Чернышевский неизменно шёл лучшим студентом. Переводные экзамены за 1846/1847 учебный год он сдал все на «5» (за ним по успеваемости следовали Николай Корелкин, Яков Славинский и Николай Тушев). В следующем учебном году он снова был первым, имея «4» только по латинскому языку.[359 - ГИАЛО. Ф. 14. Оп. 1. Д. 4807. Л. 41; Д. 4834. Л. 45.]
Чернышевский свободно владел латынью, читал и писал на этом языке без особых затруднений. В одном из сибирских писем к сыновьям он сообщал, имея в виду студенческие годы: «В старину я писал по-латине, как едва ли кто другой в России: нельзя было различить, какие отрывки написаны мною самим, какие отрывки переписаны мною из Цицерона, когда я, для шутки над педантами, писал латинскую статью, перемешивая своё собственное с выписками из Цицерона. Когда я был в первом курсе университета, я делывал это» (XV, 21). В ряд с этим сообщением может быть поставлен случай, рассказанный Чернышевским в одном из набросков к «Повести в повести» (1863). Однажды «для забавы себе одному» он взял из Цицерона несколько страниц текста и, заменив слова «Спарта и Афины» на «Новгород и Киев», отдал Фрейтагу на прочтение как «перевод русской проповеди XIII века». Профессор отметил множество плохих оборотов («у Цицерона-то!») и подписал: «Не более как порядочно». «Фрейтаг не был глубоким знатоком классических древностей, потому что был учёный старой школы, занимавшейся почти исключительно грамматическою и стилистическою стороною древних классиков. Но эту сторону он знал хорошо». При жизни профессора Чернышевский никому не показывал этого листа, не желая огорчать его, но после его смерти некоторые любовались «этим листком с аттестациею Фрейтага Цицерону» (XII, 138).
О том, как преподавались в университете древние языки, рассказывал впоследствии В. П. Лободовский. Например, «лектор греческого языка занимал первокурсников почти каждую лекцию разговорами о видах на Волге и об особенном полёте чаек над этой рекой до бури, во время бури и после неё». Лектор латинского языка «толстенький коротенький немец, хотя и усердно вёл свое дело», любил огорошивать студентов неожиданными вопросами, не имеющими к его предмету никакого отношения. Так, однажды он вдруг объяснил всем, что мысль быстрее электричества.[360 - Русская старина. 1905. Февраль. С. 371–372.] О преподавателе греческого языка И. Я. Соколове Чернышевский-первокурсник в письме в Саратов высказывался в том смысле, что это «такой человек, которого нельзя не любить как человека, но невозможно уважать или любить как профессора», «Соколов – самая ограниченнейшая голова, слабенькая-преслабенькая. Одним словом, пятилетнее дитя» (XIV, 91, 102).
Скептическое отношение Чернышевского к университетскому обучению появляется уже на первом курсе. В письмах к родным всё чаще начинают появляться такие фразы: «И из-за чего весь этот огромный расход? Из-за вздора! Выписавши на 100 р. сер. книг в Саратов, можно было бы приобрести гораздо более познаний» (XIV, 63), «в Университете, кроме вершков, ничего не нахватаешься. Столько предметов и так мало времени» (XIV, 123). Ближайшее знакомство с высшим учебным заведением лишь подтвердило выводы о превосходстве домашней системы обучения перед официальной школой, к которым он пришёл ещё в семинарии. Общее безотрадное впечатление от университетского преподавания скрашивал едва ли не один И. И. Срезневский, «который так и затягивает в возделыватели того поприща, которое сам он избрал» (XIV, 164).
Тем не менее, привыкший к дисциплине Чернышевский занятий не пропускал, лекции посещал «неопустительно, строго соблюдал посты, ходил в церковь, настольною книгою его была Библия. Так было во время пребывания Н. Г. Чернышевского в первом курсе университета, когда мы жили вместе», – это свидетельство А. Ф. Раева[361 - Воспоминания (1982). С. 128.] вполне согласуется с письмами Чернышевского, относящимися к первому году университетской жизни. «Хожу на лекции, постепенно знакомлюсь с товарищами (некоторые из них кажутся мне такими замечательными по познаниям и дарованиям, что я и не полагал иметь таких хороших; но только ещё кажутся, а знать ещё не знаю) и университетским порядком, и только», «начал учиться по-английски» (12 октября). Записался в Публичную библиотеку (25 октября). Настойчивые просьбы прислать «роспись по всем постам и постным дням нашей церкви» (19 октября и 8 ноября 1846 г.). «В театр я не хожу» («глупая прихоть», «терпеть не могу его»), «кроме нужного, денег не употребляю ни на что, потому что, от непривычки ли, или от характера, не хочется и употреблять их на пустое» (1 января 1847 г.). Лекции с 9 утра до 3 дня, университетская и Публичная библиотеки, книжные магазины, занятия английским языком (это сверх университетской программы), еженедельные письма-отчеты домой, узкий круг знакомых: археолог А. В. Терещенко, А. Ф. Раев, бывший саратовский чиновник О. Я. Рождественский, чиновник канцелярии Синода В. С. Колеров, несколько визитов к бывшему товарищу Г. И. Чернышевского по Пензенской семинарии преуспевающему К. Г. Репинскому, семья чиновника военного министерства И. Г. Железнова, служившего в 1830-е годы в Саратове, П. И. Промптов – брат товарища Чернышевского по Саратовской семинарии, чиновник Министерства внутренних дел, А. Я. Стобеус – бывший саратовский домовладелец, теперь петербургский чиновник,[362 - Адрес-календарь или общий штат Российской империи на 1847 год. СПб. Ч. I. С. 161.] – таково неторопливое внешнее течение его первого петербургского года. Чтение и ближайший круг университетских товарищей – единственное, что приоткрывает завесу во внутренний мир студента, а «жизнь внутренняя, душевная», как писал он в одном из писем к А. Н. Пыпину, «и есть истинная жизнь», «это главное, единственное, можно сказать» (XIV, 57, 58).
Основу убеждений Чернышевского-первокурсника составляла глубокая, неколебимая религиозность. Мысли о науке, литературные вкусы, отношения с товарищами – всё пропитывалось дорогими ему идеями христианского учения.
Гимном науке можно было бы назвать письмо Чернышевского к А. Н. Пыпину от 30 августа 1846 г. Здесь приведён отрывок из поэмы А. Майкова «Две судьбы», в котором его привлекла «жаркая, пламенная любовь к отечеству и науке». Развивая задушевные мысли о «любви к науке для науки, а не для аттестата», Чернышевский, вслед за поэтом, тревожится по поводу отсталости России от Запада. Его беспокоит положение, при котором наука для отечества – «кафтан чужой, печальное безличье обезьянства». Более половины членов Академии и профессоров университета, пишет Чернышевский, – иностранцы. Спасителями Европы стали русские, преградив путь монголам и разгромив наполеоновские полчища, «спасителями, примирителями должны мы явиться и в мире науки и веры. Нет, поклянёмся, или к чему клятва? Разве Богу нужны слова, а не воля? Решимся твёрдо, всею силою души содействовать тому, чтобы прекратилась эта эпоха, в которую наука была чуждою жизни духовной нашей, чтобы она перестала быть чужим кафтаном, печальным безличьем обезьянства для нас. Пусть и Россия внесёт то, что должна внести в жизнь духовную мира, как внесла и вносит в жизнь политическую, выступит мощно, самобытно и спасительно для человечества и на другом великом поприще жизни – науке, как сделала она это уже в одном – жизни государственной и политической. И да свершится чрез нас хоть частию это великое событие! И тогда не даром проживём мы на свете; можем спокойно взглянуть на земную жизнь свою и спокойно перейти в жизнь за гробом. Содействовать славе не преходящей, а вечной своего отечества и благу человечества – что может быть выше и вожделеннее этого? Попросим у Бога, чтобы он судил нам этот жребий» (XIV, 48).
Слова о загробной жизни, о спасителях и примирителях, прямые обращения к Богу, стиль письма – всё придаёт словам Чернышевского совершенно определённый религиозный оттенок. Молодой Чернышевский исходит из мысли о единстве «науки и веры». Под знаком этого единства, о котором трактовало официальное учёное богословие, возникает цепь излюбленных суждений о собственном высоком назначении.