Зато при спусках в крутые балки ему предстояли тягостные передвижения. Напрасно рассудительный кучер повторял: «Будьте покойны, мы подтормозим, и Василий впереди лошадей будет только осаживать дышла», Пульхерия Ивановна, не принимая никаких резонов, повторяла: «Пустите меня ради бога, я пешком пойду».
Крутые спуски к живой воде и мосту большею частью бывают вдоль деревень, а потому Афанасию Ивановичу поневоле приходилось вылезать из коляски на защиту Пульхерии Ивановны от собак, и затем начиналось ненавистное Афанасию Ивановичу размещение подушек, корзинок и т. д. Заглушая истому, Афанасий Иванович то и дело закуривал новую папироску, а иногда старался выразить дробным числом отношение пройденного пути к остающемуся.
Но вот коляска выбралась из последней балки и наконец взъехала на почтовый большак, по которому до города оставалось не более одиннадцати верст по совершенно ровной дороге. Коляска бежала, как по шоссе, и лошади до того сладились крупною рысью, что казалось, будто такт отбивают ноги одной. Однако через некоторое время в стройно отчетливый топот примешивался какой-то второстепенный разлад, и кучер Ефим, вытянув изо всех сил кнутом по спине правую пристяжную, тотчас же откидывался всем телом назад, сдерживая остальную заскакавшую тройку. Через несколько мгновений мерный топот восстанавливался, но затем – тот же беспорядочный дребезг, тот же резкий удар кнута по спине правой пристяжной и то же напряженное отклонение назад кучерской спины.
– Ефим! – восклицает Пульхерия Ивановна, – за что ты ее все бьешь?
– Ей, – внушительно отвечает Ефим, – по-настоящему здесь и работать-то не следует.
– Почему? – любопытствует Пульхерия Ивановна.
– Известно, – продолжает Ефим, – руцкая лошадь, где ж ей, примерно, сбежать с этими?
«Вот, – подумал Афанасий Иванович, – наглядное разрешение спора об искусственном и естественном подборе».
Солнце заметно стало спускаться к горизонту, когда, с едва ощутительного изволока, вдали засиял купол собора единственной церкви уездного городка. Несколько ниже, словно правильный кубический кусок сахара, белел острог.
– Только крошечку приподымись, – сказала Пульхерия Ивановна, поворачиваясь всем телом и с усилием запуская руки за спину Афанасия Ивановича, – опять твоя подушка сбилась на сторону.
– Ах, матушка! – воскликнул Афанасий Иванович, – оставь, пожалуйста! Ведь это наконец несносно! Недалеко осталось, и так доплетемся.
Но Пульхерия Ивановна, как бы не слыша ворчания Афанасия Ивановича, напряженно вытащила у него из-под спины подушку и привела ее в надлежащий порядок.
«Странно, – подумал Афанасий Иванович, – что люди точно нарочно отворачиваются от очевидной истины. Как же не видать, что всеми действиями руководит не разум, а невольная воля. Разве Ефим не понимает, что стоит ему уменьшить рысь, и руцкая пристяжная не будет отставать? Но ему хочется катить, и он требует невозможного. Разве Пульхерия Ивановна не видит, что она мне досаждает? Но ей хочется, чтобы мне было покойно сидеть, и она выносит раздражительные ответы, которые рассердили бы стороннюю женщину. Почему же она-то не сторонняя? Ведь мы некогда были не только чужие, но даже друг с другом незнакомые люди. И вдруг такие незнакомцы становятся гораздо ближе друг к другу, чем сиамские близнецы, и не вследствие каких-либо внешних мероприятий или учреждений, а прямо потому, что они муж и жена. Самый акт сочетания мгновенно перерезает всякую самую утонченную натянутость отношений; всякое вы мгновенно превращается в ты, один становится как бы продолжением другого, всякое возвращение к прежней натянутости только искусственно и лживо. То, что мнимая наука проповедует о свободе женщины, опять-таки подсказывается не разумом, а волею. Только поиски свободы там, где ее не отвела природа, посылают разум преднамеренно запутывать вопрос, разрешаемый ежедневно самою природою, у которой весь он сводится к тому, насколько новорожденные дети в состоянии кормиться тотчас по появлении на свет. Связь между полами тем слабее, чем способнее новорожденные к немедленному снискиванию себе пропитания. Так в куриной породе тетеревов самец забивается куда-нибудь в глушь менять перья, предоставляя тетерьке высиживать на земле цыплят, которые тотчас же, выбравшись из яйца, начинают клевать. Но у птиц, вьющих гнезда на деревьях, куда одна мать не успеет доставить птенцам достаточное количество пищи, дружелюбное отношение пар становится необходимым, и у некоторых доходит до высшей нежности. Так, например, соловей все время сидения самки на яйцах продолжает услаждать ее своим пением, которое, умолкнув при появлении детей, сменяется усиленною заботою их кормления. Явно, что хотя тут все навеки устроено согласно органическим условиям отдельного класса, но установлено не по расчету ума, а по неисповедимой воле, решающей сохранение данного рода. Следовательно, при вопросе о форме брачных отношений у людей надлежит только найти соответственную рубрику, т. е. спросить, во-первых, может ли новорожденный ребенок тотчас же сам добывать себе пищу и, во-вторых, может ли молодая мать, носящая свое бремя почти год, одна добывать пищу для себя и для десятка детей. Ответ на эти вопросы укажет на форму соответственных людских отношений».
Коляска, проехав мимо полуверстной ограды рысистых бегов, покатила по гладкой и пыльной улице, выставляющей по обе стороны вереницы самых разнообразных по наружному виду домов, большею частию под камышовыми и соломенными кровлями, между которыми попадались и исправные железные. Конечно, в целом городке нет и аршина мостовой, и при весеннем и осеннем проезде по главным улицам приходится тонуть в грязи. И тут кабинетная наука не оставляет бедных людей в покое и бьет на принудительную ассенизацию города, забывая, что самый город одолжен своим существованием возможности заваливать дворы всякого рода отбросками сподручных сырых материалов, обрабатываемых нищенскими ремеслами. Требовать от хозяина убогой полуразвалившейся лачуги неподсильных трат на оздоровление и без того здоровых людей – значит насильно разгонять их в землянки по полям, куда благодетельный прогресс до них не скоро доберется.
Прокатив мимо двухэтажного каменного дома земства, кидающегося в глаза громадною вывеской и неопрятным крыльцом, коляска по обширной и безлюдной площади обогнула собор и завернула по набережной небольшой реки, превращенной мельничного плотиною в широкий пруд. Еще несколько стройных тактов, отбитых ногами четверки, и коляска, повернув в переулок и проехав вывеску с надписью: «Гостиница Соколова», остановилась против ближайших, запертых ворот.
– Сбегай узнай-ка, есть ли комнаты, – проговорил Афанасий Иванович, и спрыгнувший с козел слуга торопливо прошел в калитку.
Через минуту послышалось шуршание засова, и в распахивающихся воротах показался не то дворник, не то жилец в синем затасканном халате. Коляска въехала по проулку во двор и остановилась в нем перед деревянным крылечком, на пороге которого стояла небольшая востроносая и черномазая женщина, слегка раскидывавшая руками и повторявшая: «пожалуйте». Она указала проезжим довольно просторную комнату с двумя окнами во двор и двумя в тесный переулок, отделявший самый дом от соседнего забора. Незатейливая меблировка состояла из крашеного столика между окнами во двор, нескольких стульев, кровати против окон в переулок и подозрительного дивана спиною к переулку. На подоконниках стояли тщательно содержимые горшки с растениями: геранью, миртами и даже кактусом.
– Нет ли тут клопов? – спросил Афанасий Иванович, ни к кому специально не обращаясь.
– Помилуйте! – воскликнула хозяйка, – у нас этого не бывает.
Началось ношение чемодана, корзинок, кулечков из коляски, и когда все было расстановлено и разложено в конце комнаты, Пульхерия Ивановна спросила хозяйку, есть ли сливки к чаю.
Лишь только чемодан был раскрыт и в комнате заслышался запах фиалки от мыла Ралле, слуга внес два белых кувшина с водою и поставил на стул грязный медный таз. Афанасий Иванович запер выходную дверь на крючок и начал умыванье. Пульхерии Ивановне следовало умываться первой, во-первых, потому, что ей предстояло еще много хлопот, а во вторых, и потому, что Афанасию Ивановичу, при взаимной помощи, легче было, чем ей, подымать полный кувшин с водою. Зато, когда очередь поливать дошла до Пульхерии Ивановны, она была неумолима: «еще, еще, – говорила она, – за левым-то ухом протри хорошенько. Я не понимаю, как тебе самому не противна эта грязь».
Наконец походный умывальник был удален, и Афанасий Иванович, к немалой отраде, облекся в легкий парусиновый халат. Стол покрылся свежею салфеткою, и на нем появился кипящий самовар, серебряные ножи и вилки и несколько аккуратно свернутых пакетов, в которых оказались: индейка, язык, ватрушки и пакетик с солью. Хотя Афанасий Иванович не имел привычки есть вечером, но Пульхерия Ивановна нарезала таких привлекательных кусков маслянистого языка, что он сделал ему небольшую честь. На дворе послышался топот лошадей, которых после проваживания по улице вел Ефим. Пульхерия Ивановна отложила из сахарницы четыре куска и сказала Василию:
– Я и на вашу долю положила чаю; убирай самовар и напой Ефима.
– Да не забудь ему сказать, – прибавил Афанасий Иванович, – чтобы завтра в половине шестого коляска была у крыльца. До пекучки надо добраться до дома.
– Как напьешься, – прибавила Пульхерия Ивановна, – приходи сюда накрыть постель. Афанасию Ивановичу на кровати, а мне – на диване.
Напрасно Афанасий Иванович протестовал против такого распоряжения. Но, заметив, что Пульхерия Ивановна стала не на шутку сердиться на вмешательство в ее дела, он замолк и присел к столу, на который
Пульхерия Ивановна положила двойную колоду карт для вечернего пасьянса Афанасия Ивановича. Это интересное дело никогда не совершалось без горячего сочувствия со стороны Пульхерии Ивановны.
– Ты вот не кладешь семерку на восьмерку и двойку-то не спасаешь, – оттого у тебя никогда и не выходит.
Заря давно погорела над крышею надворного сарая. Вошел слуга, и началось укрывание кровати и дивана свежими простынями и натягивание свежих наволочек на подушки.
– Поставь свечи на стол и ложись спать. Ты нам больше не нужен.
Заперев за ушедшим слугою дверь на крючок, Афанасий Иванович стал раскладывать новый пасьянс, а Пульхерия Ивановна из припасенных цельных газетных листов при помощи булавок устроила на низких окнах непроницаемые для взоров со двора занавеси, оставив открытыми только окна, обращенные к забору, откуда нельзя было ожидать нескромных глаз. Зажгли свечи, но, увидав по часам, что скоро десять, Афанасий Иванович заметил: «не пора ли на отдых? Ведь завтра рано вставать». Подойдя к кровати и сняв халат и туфли, он взобрался на жесткую, как доска, постель.
На стул у его изголовья Пульхерия Ивановна положила папиросницу, спичечницу и коробку с персидским порошком, а сама принялась за ночной туалет, окончания которого Афанасий Иванович не дождался. Он крепко заснул.
Солнце еще не всходило, когда Афанасий Иванович проснулся. Желая приблизительно определить время по цвету неба (часы Пульхерия Ивановна из предосторожности положила с вечера на стол), Афанасий Иванович взглянул в окно через близстоящий против него забор. На верхнем бруске последнего сидела рядом пара голубей: сизый с золотистым отливом более крупный самец и белая, как снежный комок, голубка. Оба они, распушившись, представляли два небольших шара на коралловых ножках. Но едва Афанасий Иванович успел их заметить, как самец, точно силою соскочившей пружины, высоко вскинул из своего шара красноносую головку с раскрытыми глазами, подобрал перья на всем теле и стал пушинка за пушинкой чистить и улаживать свое золотистое ожерелье. При этом сизая головка, перебиравшая перышки, все дальше и дальше совершала круг с такою свободою, как будто не состояла ни в какой органической связи с туловищем и так же свободно озирала и оправляла ожерелье на затылке, как и на груди. Несколько минут продолжался этот утренний туалет, но вдруг коралловый носик, повернувшись влево, сильно клюнул сидевшую рядом голубку. В то же мгновение ее белая головка подпрыгнула с раскрытыми глазами. Ее носик, в свою очередь, взялся за оттопыренные перышки ее ожерелья, но это было лишь мгновенное движение. Носик выронил пушинку, глаза закрылись белою плевою, и головка снова ушла и погрузилась в пушистый шар. Сизый голубь невозмутимо занялся туалетом, в то время как голубка продолжала нежиться сном. Но вот он вторично клюнул еще решительнее, и на этот раз голова голубки выскочила во всю длину шеи, и, подобрав, в свою очередь, перья, голубка занялась тщательным убором своего белоснежного ожерелья. Некоторое время оба настойчиво предавались этому занятию, и вдруг, в один и тот же момент, мелькнули четыре крыла, раздался мощный плеск с едва слышным подсвистыванием, и забор опустел.
Под влиянием заботы о приближающихся сборах к отъезду, Афанасий Иванович провел часа полтора в состоянии между сном и бдением. Сквозь дремоту он слышал, как под навесом лошади, хрустя, доедали овес, как Ефим, проскрипев воротами, водил их на водопой. Стало окончательно светло. Пульхерия Ивановна тихо спала как убитая, и Афанасию Ивановичу жаль было ее будить. Но делать было нечего – он окликнул ее.
– Ах, боже мой, – простонала Пульхерия Ивановна, – зачем ты меня будишь? Я так устала.
Афанасий Иванович подошел и слегка качнул ее за плечо, громко проговоривши:
– Вставай, пора!
Пульхерия Ивановна открыла глаза, приподнялась с подушки и затем быстро проговорила:
– Спасибо, что разбудил. А то бы я, пожалуй, опоздала.
Начались сборы в дорогу.
Кактус
Несмотря на ясный июльский день и сенной запах со скошенного луга, я, принимая хинин, боялся обедать в цветнике под елками, – и накрыли в столовой. Кроме трех человек небольшой семьи за столом сидел молодой мой приятель Иванов, страстный любитель цветов и растений, да очень молодая гостья.
Еще утром, проходя чрез биллиардную, я заметил, что единственный бутон белого кактуса (cactus grandiflora), цветущего раз в год, готовится к расцвету.
– Сегодня в шесть часов вечера, – сказал я домашним, – наш кактус начнет распускаться. Если мы хотим наблюдать за его расцветом, кончающимся увяданием пополуночи, то надо его снести в столовую.
При конце обеда часы стали звонко выбивать шесть, и, словно вторя дрожанию колокольчика, золотистые концы наружных лепестков бутона начали тоже вздрагивать, привлекая наше внимание.
– Как вы хорошо сделали, – умеряя свой голос, словно боясь запугать распускающийся цветок, сказал Иванов, – что послушались меня и убрали бедного индийца подальше от рук садовника. Он бы и его залил, как залил его старого отца. Он не может помириться с мыслию, чтобы растение могло жить без усердной поливки.
Пока пили кофе, золотистые лепестки настолько раздвинулись, что позволяли видеть посреди своего венца нижние края белоснежной туники, словно сотканной руками фей для своей царицы.
– Верно, он вполне распустится еще не скоро? – спросила молодая девушка, не обращаясь ни к кому особенно с вопросом.
– Да, пожалуй, не раньше как к семи часам, – ответил я.
– Значит, я успею еще побренчать на фортепьяно, – прибавила девушка и ушла в гостиную к роялю.