– Далеко, не дойду… – слабо возражала Зина, но глаза у нее так и вспыхивали.
– Куда бежать? Бегают непутевые, как ты, да кому жрать нечего, – возражала Матрена, – а Зинушка – княжна Радунская.
– Какая я княжна! – вырвалось у Зины. – Из подворотни. Дура малограмотная. Меня княжною-то и не зовет никто.
– Ну все же, барышня, – смутилась Матрена.
– Много я от этого радости вижу!
– А ты не блажи и не ропщи! Не все несчастные деньки, когда-нибудь и солнышко взойдет!
– До тех пор роса очи выест.
– Все-таки от родимого гнезда на чужую сторону не уйдешь.
– Да разве оно мое – гнездо-то это? Я здесь последняя спица в колеснице. Ведь последняя поломойка живет радостнее и краше меня. Дворовым девкам приходится завидовать. Девка князю приглянется, в случай попадет, князь ее наверх возьмет, – хоть кусок сладкой жизни девка ухватит. А нам – век-тюрьма! И пока папаша жив, так оно и будет. Я для него хуже змеи, хуже жабы, червя земляного. Да что – пока жив! Он и по смерти будет гнать меня. Разве в Волкояре есть у меня часть? Он Муфтеля нарочно в Питер посылал, чтобы Волкояр сделать родовым и все бы брату досталось… Чтоб ему, этому мальчишке…
– Тише ты, безумная, – робко озираясь, прервала Матрена, – неравно кто услышит, доведет до князя… и не размотать тогда беды!
Княжна умолкла, стиснув зубы, но в выразительных глазах ее засверкал огонек такой мрачной, глубоко продуманной, сосредоточенной злобы, что Матрена только головой покачала, а Конста, пристально глядя в побледневшее от гнева лицо Зины, мотал ее слова себе на ус, хотя последнего у него почти что не было.
Наконец Матрена послушалась сына: кликнула старого Антипа и заставила его разговориться о его похождениях в Одессе и у молдован. Зина и Конста слушали медленную, спотыкливую речь старика, как очарованные, поминутно меняясь восторженными взглядами:
«Что? видите? не врал я вам – правду говорил!» – без слов указывал один.
«Ах как хорошо, как привольно!» – безмолвно отвечала другая.
Даже Матрена увлеклась. А старик лукаво посматривал на возбужденные лица своих слушателей, и холодно-насмешливое выражение, которое всегда появлялось на его лице при виде кого-либо из Радунских, как будто согрелось новою улыбкою – улыбкою торжества.
– Не язык – гусли! – заключила беседу Матрена. – Однако и спать время. Вались, дедушка, в свою берлогу. Врешь хорошо, а когда скажешь правду, будет еще лучше. Пойдем домой, Зинаида.
– Правду? – засмеялся Антип. – А довольно у тебя совести, чтобы принять мою правду?
– Как совести не быть, – чай, крещеная.
– А коли совесть есть, что же ты, совестливая, сыну в ответ на вольные слова, о кормах кудахчешь, пашпортами пугаешь, безденежьем застращиваешь? Известно: на воле жить – не жирну ходить. Кто кормы больше совести почитает, тому не бечь, а в курятнике на лукошке сидеть, индюшкою яйца парить.
– Уж и больше совести! – смутилась Матрена.
– Что воля, что совесть, – едино оно. Воли нет – совести нет. Воля – цветок, а совесть – ягодка. В вольном человеке она вызревает, а рабу – зачем совесть? Эх тетка! Даром, что соколеною смотришь, – индюшка ты. И как это, и откуда ты такого орла-сына высидела?
Проводив Зину и Матрену, Конста и Антип долго сидели вдвоем, молча. У Консты голова шла кругом: так и тянуло вдаль. Антип, кряхтя, приподнялся, взглянув на Консту раз, другой… рассмеялся дробным и хриплым старческим смехом и заковылял к своей бане…
– Чего ты? – крикнул ему вслед озадаченный Конста, но старик не отвечал и, продолжая смеяться, исчез за поворотом аллеи.
Назавтра, когда Конста зашел в баню, дед по обыкновению сидел на крыльце. На лице у старика заиграл вчерашний смех. Консте почему-то эта улыбка не понравилась, он покраснел.
– Черт его знает! – злился он про себя, выбирая из кучи хлама крепкий заступ, – ишь, строит из себя полоумного! смеется, как кикимора! Или и впрямь старик выживает из ума, и на него порою находит одурь?
Он выбрал вещь, какую хотел, и повернулся уйти.
– Константин! – окликнул его Антип.
– Я, дедушка.
– Что же, парень? – серьезно заговорил старик, уже без улыбки, – только и будет твоей удали, что на тары-бары, бабьи растобары, или в самом деле побежишь?
– Побегу, дедушка.
Конста молодецки тряхнул головою.
– Беги, парень, беги, – Антип одобрительно закивал головою, – ты малый золотой; я, брат, до дурней неохоч, а тебя полюбил, человека в тебе вижу, добра тебе желаю. Что киснуть в этом погребе? Лес да болото, да тиранство – и люди-то все стали, как зверюги. В сраме и подлости рабской задохлись. Только и радости, что издеваться друг над другом. Сильный слабого пяткою давит. Слабый сильному пятку лижет, а сам змеей извивается, норовит укусить. Твари! Гнуснецы! А там, брат, степнина… море… орлы в поднебесье… ветер-то по степи жжж… жжж!.. Народ вольный, ласковый, удалой. Ни господ, ни рабов. Все равные, всяк сам себе владыка. Таким, как ты, там рады. Были бы голова да руки, – и золото в карманах забрякает…
– Побегу, дедушка! – с увлечением прервал его Конста.
Антип пожевал губами и устремил на молодого человека испытующий взгляд:
– С барышней-то давно слюбился? – сказал он. Конста вспыхнул и растерялся.
– Бог с тобою, дедушка! откуда ты взял такое?..
– О?! – не без удивления отозвался Антип, продолжая держать его под своим проницательным взглядом. – А ведь я, грешным делом, глядючи на ваши веселые шутки, думал, что вы в любви состоите…
– Как можно, дедушка? что ты?
– А отчего же нельзя, дурашка?
Старик ждал, что ответит Конста. Но Конста молчал и смотрел на него широко открытыми глазами, как человек, пораженный тем, что невзначай наткнулся на решение трудной-трудной задачи, до тех пор для него совсем темной.
Слова Антипа гвоздем засели в голове Консты. И когда он, впервые после этого разговора, встретил Зину, она показалась ему совсем новою, невиданною. Раньше он чувствовал себя настолько удаленным от Зины, что ему и в голову не приходило рассматривать ее как женщину. Но лукавый вопрос Антипа открыл ему глаза, как открылись они у Адама и Евы, когда, по совету змия, они отведали рокового яблока. Княжна Зинаида Радунская отошла вдаль, затуманилась, потускнела, а далеко впереди ее явилась в воображении Консты и всю ее заслонила просто Зина – красивая молодая девушка, – и стала она люба Консте, и отуманила его голову страстным порывом – до неизбежного выбора: или – и она пусть любит, или – пропадай голова, хоть на свете не жить!
Все это было так, пока Конста оставался наедине с самим собою. Но, чуть зарождалась в нем решимость открыть Зине свою страсть, княжна Радунская снова выплывала из туманной дали, заслоняла Зину, и малый падал духом:
– Скажешь ей, – а она насмеется или рассердится, надругается, нажалуется, велит прогнать вон со двора, – думал он.
За неделю таких колебаний Конста совсем истомился. Зину он стал избегать, потому что почти не владел собою в ее присутствии, злился, грубил матери, так что та изрекла приговор:
– Слава Богу, пожаловал милостью! До сих пор одна бешеная была на руках, а теперь – вся честная парочка…
Об Антипе Конста не мог вспомнить без бешенства.
– Словно дьявола в меня посадил, – колдун он, что ли? – волновался он в бессонные весенние ночи, ворочаясь на жесткой постели.
Однажды он нашел Зину одну в глухой глубине сада. Лежа на скамье под цветущею яблонью, она рыдала на голос, рыдала так, что все ее грузное тело колыхалось.
– Что с вами, барышня? Господи спаси! кто вас изобидел? – торопливо заговорил Конста, подходя к Зине.
Зина подняла заплаканное лицо.