– Подлец я выхожу перед нею… Какая ни дура, все жена была… А я ее Ледами да Церерами заставлял позировать перед художниками… на позор людям тело ее выставлял… хвастался, что хороша!.. Подлец!.. Ох, Хлопонич! Какая жизнь! Темная, скверная моя жизнь… Смолоду и до седых волос – хоть бы день чистый и светлый!.. Мать варварка… Отец… Дьявол был у меня отец! Мучитель! Издевщик! Кровопийца! В кого мне было родиться человеком? Как мне Чертушкой не быть?
До того расстонался, что даже Хлопонича в дрожь вогнал. Заметил, спрашивает:
– Что ты трясешься?
– Я, ваше сиятельство, ничего.
– Хорошо – «ничего», когда рожа алебастровая!
– Простите, ваше сиятельство, – признался Хлопонич, – я этого равнодушно не могу.
– Чего ты не можешь?
– Вы лучше на меня ножками топайте… А, когда вы так откровенно… про родителя… и себя словами обзываете… не могу! Удручен и подавлен страхом ничтожества моего.
Улыбнулся князь.
– Боишься, что потом разгневаюсь, зачем я каялся пред тобою?
Видя, что князь милостив, захихикал и Хлопонич.
– И это, ваше сиятельство, и это! А главное, что я такой – про большое слышать не могу… сердце не вмещает… робкий.
Но князь уже опять успел омрачиться.
– Маленькая душонка видит обнаженное страдание большой души – и трепещет. А впрочем… Задумался – и потом, с горечью, серьезно:
– А, впрочем, кто это решил, что у меня большая душа? Может быть, у меня пар, как у Васьки-кота, а души-то и вовсе нет? Может быть, душа-то и вообще совсем не существует! Вот штука была бы?.. Хлопонич! Говори: есть душа или нет?
Хлопонич говорит:
– Как вашему сиятельству угодно.
– Холоп!.. Муфтель! Есть душа?
Муфтель вытянулся, говорит:
– Я свою душу за ваше сиятельство положить всегда согласен.
– Солдат!
Схватился за голову, стонет:
– Господи! И слова-то в тоске обменить не с кем.
Так протянулось полтора года; князь провел их, как улитка в раковине. На Россию двинулись союзники; в Крыму шла резня. Умер царь Николай. Все умы были прикованы к Севастополю… он боролся одиннадцать месяцев и пал, победоносный в своем падении. Князю ни до чего не было дела. Гудение жизни плыло мимо него. Он был – как утопленник в омуте. Остолбенела мысль, чувства облекла спячка удава объевшегося, кошмарный сон под гнетом однообразной страшной грезы. И одно твердо сознавал князь, что спячка эта – его последний живой фазис и недолго ему перейти из кошмарного сна прямо и непосредственно в сон смертный.
– Спрут во мне, – жаловался он Муфтелю. – Знаешь, что такое спрут? Ужас океана, склизкая морская гадина, студень поганый, живою кровью питается. Схватит душу, облепит всеми щупальцами и сосет изо дня в день, из часа в час…
– Ваше сиятельство, позвольте врачей пригласить: может быть, дадут средствице какое-нибудь?
– Нет средства на спрута, Муфтель. Ни лекарства, ни огонь, ни железо не излечат: излечит одна смерть!
Весьма редко выходил он из своей меланхолии. Хлопонич забирал при нем все большую и большую силу и то и дело ездил по делам князя, как поверенный, в Москву и Петербург.
Возвращаясь, он с удивлением рассказывал Александру Юрьевичу о первых днях царствования молодого императора Александра Николаевича, новых веяниях и начинаниях, о слухах об освобождении крестьян…
– Не узнал Петербурга. Истинное слово говорю вам, ваше сиятельство, не узнал. Дух иной-с! Другие люди! Все с войны пошло-с, после замирения. Говорят-с! Шепчут-с! Сочиняют-с! Что прожектов! Местов! Жалованьев! Так и гудит! Звания и ранги перемешались. Сегодня человек в ничтожестве небо коптил, а завтра написал прожект, попал в точку и – мало-мало не министр… Сынка предводителя нашего встретил. Только что из-за границы, с теплых вод, и – в бороде-с. Причесан, как мужик, и в бороде!.. И – ничего. Никто во внимание не ставит… Что же это-с? Помилуйте! Дворянское ли дело? При покойнике на барабане бороду-то обрили бы… через полкового цирюльника!.. Все понятия смешались. Даже и стишок такой ходит – о всеобщем изумлении по случаю новых времен. «На дрожках ездят писаря, в фуражках ходят офицеры».
Князь слушал равнодушно и вяло и только на бороду предводительского сына заметил:
– Дурак без бороды – баран, с бородою – козел.
– А что, – закинул Хлопонич, – если бы вам, ваше сиятельство, душу развеселить – в Питер проехать?
– Не видали меня там! В качестве дикого ирокеза себя показывать, что ли?
– Развлеклись бы? Бозия поет, господин Темберлик…
– Ты же знаешь, что мне воспрещен въезд в столицы.
– Это, ваше сиятельство, ничего. Я справлялся: коронацией все подобные дела покрыты. Даже не надо и просьбы особой подавать, а только напишите шефу жандармов письмо, что, мол, имея надобность по делам своим посетить резиденцию, прошу повергнуть на всемилостивейшее усмотрение к стопам…
– Неужто пустят?
Хлопонич зашептал:
– Да как же нет, ваше сиятельство? За вами политического дела не числится, только личное неудовольствие покойного государя. А ныне даже этих, которые по четырнадцатому-то числу, всех велено возвратить.
– Врешь? – оживился князь.
– Ей-Богу! Титулы им назад отдают, ордена. Едут из дальних сибирских стран в ближние города… Первые люди! Встречают их по городам, словно богов каких.
Князь встал с кресел своих и – чего во всю волкоярскую жизнь его никто за ним не видал – перекрестился.
– Благословен грядый во имя Господне! – глухо произнес он.
– Вот и повидались бы, ваше сиятельство, – подхватил Хлопонич, раздувая произведенное впечатление. – Поди, в числе их не одного старого приятеля найдете…
Ничего не сказал князь, но – всю ночь после этого разговора проходил по покоям своим, важный и строгий, и за долгий срок впервые, кажется, думал не о мертвых бредах своих, но о живом, далеком, хорошем, светлом. Но когда назавтра Хлопонич возобновил свои соблазны, Александр Юрьевич только улыбнулся с грустью:
– Нет, Пафнутьевич, утро вечера мудренее: не дитя я, чтобы благовать мечтами.
– Право, повидались бы, ваше сиятельство.
– Зачем? Чтобы себя стыдиться? Я и наедине, брат, сам с собою довольно стыжусь.
– Помилуйте-с! как можно? – смутился прихлебатель. Но князь твердил: