Алёша не хотел спать. Посасывая пустышку и поблескивая глазёнками, улыбался отцу. От этой улыбки Валентину Ивановичу перехватило горло: прости, сынок, если что, прости своего отца…
А Лена нахваливала уху, мол, ничего вкуснее в жизни не ела, – это был тот самый случай, когда люди нахваливают кушанья из вежливости.
– Если хочешь, наливай ещё, грейся, – не оборачиваясь к ней, сказал он.
– А тебе? Ведь ты сегодня ничего не ел!
– Мне нельзя.
– Почему?
– До первой звезды есть нельзя.
– А мне, выходит, можно?
– Ты не в счёт, ты больная.
– А звезда первая, наверное, уже появилась…
– Я сказал: ешь, – рассердился он, и малыш сложил в обиженный бантик губки, скривил личико, приготовился вот-вот зареветь. – Нет, нет, Алёшенька, это я не тебе, это я маме говорю. Я на речке зарок дал: сегодня рыбу не есть. Вот когда ты вырастешь, мы с тобой будем во-о-от таких рыбищ ловить, и варить, и жарить, и вялить будем. Правда, будем? Конечно, будем, хороший ты мой…
Голос у него дрожал, казалось, что зыбка – это вовсе не зыбка, а маятник, покачивания которого отсчитывают время новой жизни не того Валентина Ивановича, который был ещё час тому назад, а совсем другого, неведомого ещё никому, непонятного даже ему самому.
Почувствовав неладное, подошла Лена, заглянула ему в глаза.
– Что с тобой?
– Ничего, – ответил он, но отвернулся.
– Первая звезда уже давно на небе, – ведь темно уже, поешь, – попросила она.
– Нет, моя звезда взойдёт около десяти, – он взглянул на ходики, – через полтора часа…
– Но ты же ничего сегодня не ел! – воскликнула она.
– Я сказал, – угрожающе напомнил он.
И Алёша всё-таки заплакал – тоже почувствовал, что творится с отцом. В конце концов Лена его убаюкала, легла в постель и больше не сказала Валентину Ивановичу ни слова. Вроде бы они как поссорились – нет худа без добра, не надо в этом случае объясняться, подумал он, выключил свет и подошёл к окну. Небо заволокло тучами, и когда зажглась его первая звезда, он этого, разумеется, не видел. Стараясь не потревожить жену и сына, он оделся, снял с гвоздя вещмешок и вышел из дома.
– Так значит «минус 200 т за ниуважение к хазяивам плюс пива»? – произнёс он на улице и заскрипел зубами. – Уважать себя заставляете, подонки вонючие? Что вам, жлобью, мои несчастные двести тысяч? Это для меня они сегодня целое состояние, а для вас, которые мясные торты для собак покупает? А мне они бы помогли поднять на ноги Лену, не подохнуть до восемнадцатого…
Его снова стало трясти. Зачерпнув ладонью снег, он растёр им лицо, прислонился спиной к сосне, закрыл глаза… С приступом надо было справиться или же возвращаться назад. В глазах вращались кроваво-красные круги, в ушах гремело, потом круги погасли и наступила тишина – только задумчиво шумели вершины сосен. Ни руки, ни ноги больше не дрожали, и он продолжил путь к намеченной цели.
Пошёл густой крупный снег. Это хорошо, отметил он, следы заметёт. А потом стала грызть совесть: «То, что ты задумал, совершенно невозможно для тебя, ведь ты – учитель!» Он возражал: «Я возьму своё, заработанное». – «Ты – вор», – перешла она на оскорбления. «Да какой же я вор? Вот они – да, ворюги!» А совесть гнула свою линию: «Никто не утверждает, что они – не воры. Более того, кое-кто из них вор в законе. Но ты, сеятель разумного, доброго, вечного, не имеешь права опускаться до их жлобского уровня, до уровня одноклеточной амёбы или инфузории-туфельки. Тебя сразу же поймают, поскольку они умеют воровать, а ты? Если не искалечат, не убьют, то представят так, что ты покушался на их священную частную собственность. Их фазенду наверняка какой-нибудь поп освятил, как же нынче без этого». – «Пусть лучше убьют, чем жить так, как мы живём», – ответил он. «А Лена, а Алёша? А Алексей Алексеевич, что с ним будет, когда он узнает, что ты вор?» – она била наповал, в самое больное место.
– Замолчи! – закричал Валентин Иванович, закрыл руками лицо, а потом побежал вперёд, побежал, чтобы не вернуться назад.
XVII
В посёлке коттеджей стояла тишина. В доме «кабана» не светилось ни одно окно, к нему не вёл ни один след. Валентин Иванович перемахнул через забор, приблизился к углу дома, разгрёб по-звериному, не руками, а как бы лапами, снег там, где находилось узкое окно в погреб хозяйки. Ещё летом он заметил, что на окне нет решётки, что щит держится на честном слове, хотел было предложить все недоработки устранить, но не успел. И предложил бы, если бы они с ним так не обошлись.
Теперь щит подался, даже не примёрз. Валентин Иванович провёл рукой в проёме, нет ли решётки. Её не было. Тогда он лёг вдоль проёма, спустился ногами в подвал и, только почувствовав под ногами твёрдый пол, включил фонарик. Все полки были заставлены картонными коробками с консервами.
– Ага, вот и сгущёнка, – сказал он вслух, а не шёпотом. – Возьмём десять банок. Не по себестоимости, а по рыночной, как нынче и положено, будем брать. В магазине она у нас по четыре тысячи, итого сорок тысяч. Какао с молоком… Эти, наверное, по пять тысяч. Берём пять, значит, уже шестьдесят пять. Тушёнка, «Алеет Восток» или «Великая китайская стена», – тысяч по восемь сойдёмся, не больше. Берём десять банок, получается уже сто сорок пять тысяч. «Плюс пива» – не в счёт, это угощение, если это можно так назвать, «кабана». «Сок манго»? Что такое манго? Может, Алёше понравится? А сколько оно стоит? Пусть по пять, возьмём на десять тысяч. Итого – сто пятьдесят пять. Ещё десять банок сгущёнки и одна какао – вот и в расчёте я с вами, господа «хазяива».
Он завязал вещмешок, вытолкнул его в проём окна, выбрался сам. Поставил щит на место, забросал снегом и только наклонился к вещмешку, как страшный удар обрушился на него сверху. Он упал ничком в снег. Остервенело рыча, огромная овчарка грызла его предплечье, и кто-то пинал его ногами, страшно матерясь и торжествующе крича:
– Наконец-то попался, сволочь. Попался, домушник, теперь ты за всё ответишь, падла!
– Убери собаку! – кричал в снег Валентин Иванович. – Я не ворюга, я взял то, что они летом мне недоплатили!
– А-а, так ты не ворюга?! Дик, фу, – и когда собака отошла, его стали бить ногами по бокам, по голове, пока он не потерял сознание.
Пришёл в себя оттого, что ему в рот лили водку. Он поперхнулся, водка обжигала разбитый рот. Ему светили фонариком в лицо. Валентин Иванович заслонился рукой, а потом вскочил на ноги, но что-то больно врезалось ему в шею и зазвенело – его посадили на цепь! Схватился за шею – там металлический ошейник, от него цепь к столбу, тому самому к которому «кабан» привязывал летом козлят. Он был почему-то абсолютно голым, но холода никакого не чувствовал – должно быть, это сон…
– Не трепыхайся, учитель, – услышал он знакомый голос. – Ты меня заставил на столбе поторчать, пока закладывал ментяре. Теперь твоя очередь, – Петька-афганец захохотал. – Теперь я банкую. Если заложу теперь тебя ментяре, – посидишь на цепи полдня, а если нет, то будешь охранять имение, пока хозяева не приедут. Хорошо, если они появятся сегодня, на Рождество Христово, а если на Пасху?
Валентин Иванович дотянулся рукой до Петьки-афганца, схватил его за воротник полушубка, чтобы проверить, спит ли он или же всё это происходит наяву, и тут же получил удар в лицо.
– Не тяни лапы, падла!
Нет, всё происходило наяву: после такого удара и мёртвый проснётся, а когда он сплюнул – на снегу зачернел комок.
– Начинай колоться, фраер. Скажи тихонько, на ушко мне, кто твой напарник, и получишь одежду. Иначе околеешь. С кем ты шуруешь дачи? Обнаглели совсем: тут электроникой всё напичкано, ты только через забор перемахнул, а у меня на пульте лампочки замигали, сирена врубилась.
Валентин Иванович молчал. Его охватило полное безразличие ко всему происходящему. Он не чувствовал по-прежнему ни холода, ни боли. Ему хотелось спать. Он так устал, так измотался, изнервничался, что теперь хотел только спать. В его сознании, конечно, существовали Лена и Алёша, но из его эмоций они как бы выпали, как, впрочем, и Алексей Алексеевич, и мать-кукушка, которая оставила его в роддоме. Ему хотелось только спать…
– Петька, тебя мать родила или волчица? – чужим ртом и чужим голосом спросил он.
– О, это уже теплее, мы начинаем говорить! – засмеялся тот.
– Так вот, я повторяю: они мне недоплатили двести тысяч летом за работу, я пришёл и взял банок на эти двести тысяч.
– Не заливай! Поймаю твоего дружка, – тоже ошейник получит, в руках у него зазвенела ещё одна цепь. – Так что, если хочешь спасти свою шкуру, – колись и закладывай. Тем более, что тебе не привыкать.
– Если бы я тебя заложил, ты давно бы сидел.
– Слушай, а это резонно. А кто Ритку замочил?
– …Нет, тебя не мать человеческая родила… – Валентин Иванович попытался покачать головой, и цепь зазвенела.
– Пока я здесь с тобой травлю, твой напарник коттеджи чистит! Вот тебе пузырь, он распечатан, всё-таки праздник! Прихлебывай и вспоминай дружка. И не вздумай в генерала Карбышева сыграть, – зарою как собаку.
Когда Петька-афганец вместе с овчаркой ушёл, Валентин Иванович с облегчением закрыл глаза. И его сразу окутала дрёма. Он летел. Летел долго и приятно, его сознание готово было угаснуть, но напоследок высветлило картину: к ним в гости приехал Алексей Алексеевич, держит он на руках Алёшу, а тот радуется, раскрыл беззубый ротишко, даже пустышку уронил, а глазёнки так и блестят…
Как током ударило Валентина Ивановича. Он пришёл в себя. В руках у него была бутылка, он плеснул водки на грудь и принялся растирать тело. И чем дольше он себя растирал, тем больше становилось холоднее. Тем явственнее и отчётливее доходил до его сознания весь ужас случившегося с ним. Спасти его могло только движение, и он, положив руки на колени, стал, гремя цепью, вприсядку прыгать. И тут же заболела и закружилась голова, круги в глазах, толчки крови в ушах, и опять проклятая дрожь во всем теле, жуткий озноб.
Ему казалось, что он окончательно замерзает, тогда как в действительности согревался, и не сознание, а подсознание заставляло упираться ногами в столб и пытаться разорвать цепь. Ошейник был завинчен на болт и гайку, а цепь вокруг столба была замкнута замком. Не помня себя и не отдавая никакого отчёта в своих действиях, он схватил цепь и принялся её перепиливать на ребре бетонного столба, стирая кожу на пальцах до костяшек и не чувствуя никакой боли. Цепь была стальной и прочной, она не поддавалась, и когда Валентин Иванович осознал, что растаяла последняя надежда на освобождение, что он скорее окоченеет, чем перепилит звено, то упал на четвереньки и, как зверь, завыл на весь белый свет. И как ни странно, сознание в этот момент подсунуло фразу какого-то француза из далекого XVII века: «Сколько держав даже не подозревают о моём существовании!»