Мораль. Сплоченность. Власть - читать онлайн бесплатно, автор Александр Бенционович Гофман, ЛитПортал
Мораль. Сплоченность. Власть
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Александр Бенционович Гофман

Мораль. Сплоченность. Власть: Историко-социологические и теоретико-социологические очерки

© Гофман А.Б., 2026


Рецензенты:

доктор социологических наук, член-корреспондент РАН М. Ф. Черныш;

кандидат социологических наук, доцент О.А. Симонова

Предисловие

В этой книге я собрал некоторые свои статьи, главы в коллективных монографиях, воспоминания и интервью, опубликованные с 2013 по 2025 год. Конечно, они несут на себе печать своего времени, пусть и недавнего, но динамичного, напряженного и драматичного. Возможно, если бы я писал их теперь, они были бы несколько иными. Тем не менее я не посчитал нужным их «модернизировать», а внесенные все же в них некоторые редакторские изменения незначительны. Тексты расположены в хронологическом порядке, в том, в котором они создавались и публиковались. Объединяет их, несомненно, то, что по своему жанру они относятся к истории и теории социологии, то есть к тому жанру, которым я занимаюсь всю свою профессиональную жизнь.

Но, может быть, история и теория социологии – это не один, а два разных жанра? Думаю, так оно и есть. Но при этом следует уточнить: если это и так, то, во-первых, они друг без друга не существуют и существовать в принципе не могут; во-вторых, трудно, если не невозможно, сказать, где кончается один из них и начинается другой; в-третьих, нередко они полностью совпадают. Некоторые мои коллеги считают, что историки социологии, с одной стороны, и теоретики – с другой, отличаются друг от друга тем, что первые изучают и излагают чужие, уже готовые теории, а последние создают свои теории сами. На мой взгляд, они ошибаются, и здесь все не так просто.

Конечно, любой, даже совершенно невежественный, автор может сочинять какие-то свои, доморощенные теории, не ведая о других, и называть их социологическими. Но могут ли они считаться действительно теориями и социологическими? Ведь и то и другое задается, определяется тем, как до сих пор понималась социология, соответствуют ли они тому представлению, которое к настоящему времени сформировалось о том, какое знание трактовать как социологическое и теоретическое. А это значит, что наше представление о том, что есть социологическая теория, в значительной мере обусловлено тем, как мы понимаем ее историю. В противном случае мы бы не считали ее ни социологической, ни теорией и просто называли бы этот познавательный продукт как-то иначе.

Разумеется, изучение истории социологической мысли необходимо не для того, чтобы повторять уже известные истины. Наоборот, историко-социологическое невежество нередко как раз приводит к тому, что социолог их повторяет, думая, что создает нечто новое в познавательном процессе, превращаясь в невольного плагиатора или рождая своего рода бессознательные трюизмы. Или же он заблуждается, не подозревая о том, что эти заблуждения уже имели место в прошлом и осознаны в этом качестве. Тезис Германа Эббингауза о том, что «в психологии то, что верно, увы, не ново, а то, что ново, неверно», как мне кажется, довольно актуален для современной теоретической социологии.

Актуальность эта, на мой взгляд, во многом вызвана тем, что в настоящее время в мировой социологии, включая российскую, мы, к сожалению, наблюдаем пренебрежительное отношение к ее истории. Оно проявляется и в исследованиях, и в образовании, в их масштабе и значении, придаваемом историко-социологическому знанию. В этом я вижу одну из причин снижения профессионального уровня и общественного авторитета социологии как науки. Замечу, что недооценка истории своей дисциплины наблюдается не во всех социальных и гуманитарных науках; мы не видим ее, например, в психологии или в экономической науке. Между тем не случайно многие, если не все, классические творцы теоретической социологии были одновременно, в той или иной степени, ее историками, будь то Максим Ковалевский или Питирим Сорокин, Толкотт Парсонс или Роберт Мертон и многие другие. Возможно, современные социологи нередко игнорируют историю социологии потому, что опасаются сравнения с ее прошлыми достижениями, с классикой: ведь подобное сравнение может оказаться не в их пользу[1].

Пренебрежение историей социологии, с моей точки зрения, во многом вызвано тем, что социологи оказались в плену того самого культа настоящего, характерного для нашего времени, того наивного «презентизма», присущего модному сознанию, о котором мне приходилось писать ранее и о котором речь идет также и в этой книге. Кроме того, здесь, вероятно, сказывается также и специфическая «детская болезнь утилитаризма» в социологии, наивное представление о том, что чем меньше в науке истории и теории, тем она полезней.

История социологии – это основа ее коллективной профессиональной памяти. Амнезия, утрата памяти – серьезное заболевание, а профессиональную амнезию можно рассматривать как своего рода коллективное профессиональное заболевание. В науке, особенно социальной и гуманитарной, оно означает утрату ее достижений и необходимость заново пройти уже пройденный ею путь.

Социология, как и любая другая наука, невозможна без преемственности в своем развитии. Какие бы «разрывы» ни происходили в истории социальной науки, каким бы новатором и революционером в этой науке ни ощущал себя теоретик, он всегда, преднамеренно или нет, имеет дело с тем знанием, которое сформировалось до него. Им необходимо владеть не только для того, чтобы на него опираться, его развивать, но даже для того, чтобы его отвергать. В конце концов, история социологии необходима хотя бы для того, чтобы уметь отличить новое знание от старого, а это у современных социологов, плохо представляющих себе историю своей науки, получается далеко не всегда.

На мой взгляд, всемерное развитие истории социологии, как и неотделимой от нее социологической теории, сегодня чрезвычайно необходимо и в России, и во всем мире. Цель настоящей книги очевидным образом состоит в том, чтобы способствовать этому развитию. Ну а цель настоящего предисловия, и это также достаточно очевидно, – в том, чтобы содействовать достижению названной цели.

А для чего вообще пишутся предисловия к книгам? Думаю, их можно рассматривать как продолжения заголовков. Пишут их, по-видимому, для того, чтобы представить книгу, прояснить в ней, обосновать, истолковать, прокомментировать, рассказать читателю то, что по тем или иным причинам не вошло в основной текст книги. Иногда это делает сам автор (авторское предисловие), иногда кто-нибудь другой, кто имеет какое-то отношение либо к автору книги, либо к ее содержанию, либо к тому и другому.

В общем, смысл и предназначение такого жанра, как предисловие, более или менее ясны. И настоящий раздел безусловно представляет собой авторское предисловие. А что означает жанр «вместо предисловия» (или же близкие к нему «вместо введения» или «вместо вступления»)? Лично для меня этот жанр всегда был и остается несколько загадочным. Представим себе, например, что в какой-нибудь книге мы столкнемся с разделом, озаглавленным не «Глава седьмая», а «Вместо главы седьмой»: что бы это могло значить?

Уместно вспомнить в этой связи следующий эпизод из истории социологической мысли. Почти полтора столетия назад выдающийся российский социолог Петр Лаврович Лавров опубликовал рецензию на книгу другого российского социолога Евгения Валентиновича Де-Роберти, озаглавленную «Социология» (1880), кстати, первую книгу в мире с таким заголовком[2]. Рецензия была резко критической, и критика эта была, на мой взгляд, вполне справедливой[3]. Первый и последний разделы книги были названы автором соответственно «Вместо вступления» и «Вместо заключения». В связи с этим и учитывая, что книга, по мнению Лаврова, отличается пустословием и бессодержательностью, он иронически заметил, что уместней было бы озаглавить ее «Вместо социологии»[4].

Сегодня выражение «Вместо предисловия», так же, например, как и «Вместо послесловия», остается, по-видимому, столь же неясным, как и во времена Лаврова и Де-Роберти. Тем не менее я решился все же его использовать в этой моей книге применительно к двум ее разделам, которые следуют сразу за настоящим предисловием: в данном случае это мне кажется как раз уместным. Разделы эти я отнес к жанру «Вместо предисловия», поскольку речь в них идет о предметах, непосредственно не касающихся содержания настоящей книги, но в то же время имеющих к ней определенное отношение. Хотя они носят автобиографический и мемуарный характер, история и теория социологии в них так или иначе присутствуют. В разделе «Вместо второго предисловия» я рассказываю о своих замечательных учителях, а в разделе «Вместо третьего предисловия» речь идет о некоторых памятных для меня местах и временах, связанных главным образом с моими профессиональными, научно-познавательными интересами.

Эти два «вместо-предисловия», родившиеся когда-то из моих интервью, так же как и два собственно интервью, опубликованных в 2025 году, я решился включить в настоящий сборник текстов, поскольку его издание приурочено к моему юбилею. За содействие в подготовке этого издания я выражаю здесь глубокую благодарность Издательскому дому Высшей школы экономики.

Александр Гофман,

доктор социологических наук, ординарный профессор Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики», главный научный сотрудник Института социологии ФНИСЦ РАН.

Москва, декабрь 2025 г.

Вместо второго предисловия. О моих учителях[5]

Я всегда говорил своим друзьям и знакомым, что в жизни мне очень повезло с учителями. И, может быть, это одно из самых крупных везений в моей жизни: ведь учителей, как и родителей, мы чаще всего не выбираем. Этим, как и многим другим в жизни, распоряжается судьба. Учителя, как мне кажется, это не только те, кто непосредственно преподает определенную дисциплину, но и те, кто способствует формированию мышления и, шире, сознания, включая моральное сознание. В этом смысле в качестве учителя может выступить преподаватель любой дисциплины, да и вообще кто угодно, в зависимости от жизненных обстоятельств.

Во времена моего детства (1950-е годы) не было проблемы выбора школы. Тем более в Кишиневе – городе, где я рос. Я пошел в ближайшую школу, где учились мои товарищи и соседи, где училась и моя старшая сестра. Жил я в районе трущоб (впрочем, после войны весь город представлял собой трущобу). Водопровод находился на улице, довольно далеко от дома, а канализации не было вообще: после войны город был практически разрушен, и такое состояние этого района сохранялось очень долго (возможно, оно примерно такое же и поныне).

Теперь, ретроспективно оценивая то образование, которое я получил в этой кишиневской школе № 7, я вижу, насколько оно было качественным. Трехэтажное здание, в котором находилась эта моя первая школа, было совсем маленьким. Электричество в нем было, но оно часто выходило из строя, и тогда приходилось пользоваться свечами и керосиновыми лампами. Отопление в нем было печным. Школьный двор, который в детстве мне казался очень большим, оказался маленьким двориком, когда спустя годы я заглянул туда.

Тем не менее, несмотря на все бытовое убожество, на скуднейшую по теперешним, да и тогдашним меркам инфраструктуру, образование, которое я получил в этой бедной школе, было великолепным. Это относится, разумеется, не только ко мне, но и ко всем, кто в ней учился и хотел учиться. Индикатор этого качества прост и очевиден: многие ее выпускники поступали в вузы, в том числе в весьма престижные вузы Москвы и Ленинграда. Причина этого высокого качества тоже вполне проста и очевидна: там работали хорошие преподаватели (не все, конечно, но многие), которые серьезно относились к своему делу. На мой взгляд, они были на уровне преподавателей тогдашних вузов.

Так обстояло дело с преподаванием и естественных наук, и гуманитарных. Достаточно сказать, что моя учительница французского языка, Анна Сауловна Мундер, окончила Сорбонну; при этом я, по-видимому, был ее любимым учеником или, во всяком случае, одним из любимых. В последующие годы я, бывало, подолгу не имел дела с французским, и казалось, что мои знания в этой области улетучились навсегда. Но на самом деле они оказались настолько хорошо усвоенными, что при необходимости опять быстро актуализировались и начинали работать. Язык как бы засыпал внутри меня, а затем снова просыпался и всплывал на поверхность. Как выпускница Сорбонны оказалась в моей школе? Территория, на которой мы жили, до 1940 года, как известно, принадлежала Румынии. Анна Сауловна училась в Бухарестском университете, и ее как одну из лучших студенток послали на три года стажироваться в Парижский университет. После войны она некоторое время преподавала в университете, но потом – из-за печально известного «пятого пункта» – ей пришлось отправиться в школу. Надо сказать, что не все ее любили, потому что она была «преподаватель-зануда», очень строгая. Сегодня у нас очень много «добрых» преподавателей, а это, как мне кажется, может быть одним из признаков низкого уровня образования.

А вот первым учителем в начальной школе у меня был мужчина, что, конечно, для нашего общества очень редкий случай. У нас страна людей, выращенных женщинами. А мой первый учитель, Федор Павлович Голубев, будучи в то время уже немолодым человеком, помимо уроков или на уроках физкультуры часто ходил с нами, младшими школьниками, на какую-нибудь поляну или пустырь (а их в послевоенное время было много), бросал нам мяч, и мы с удовольствием играли в футбол. Я расспрашивал об этом многих друзей и знакомых: ни у кого из них преподавателя-мужчины в начальной школе не было.

Моя школьная карьера была довольно сложной. В общей сложности я учился в четырех школах: в двух дневных, в одной вечерней и в одной «вахтовой», или, иначе, «сменной школе рабочей молодежи». В связи со школьной реформой 1960-х годов мою первую, любимую школу, которую я уже упомянул, сделали восьмилеткой, и весь мой класс перевели в другую, ставшую одиннадцатилеткой. Потом я начал работать и сначала учился в вечерней школе, но когда в сборочном цехе завода стиральных машин, где я работал, ввели две смены, мне пришлось перевестись в школу сменную. Но, конечно, базовой и родной я считаю свою первую школу, ту, которая превратилась из десятилетки в восьмилетку, – последующие значительно уступали ей по уровню.

Несмотря на то, что я всегда был хорошим учеником, а временами даже отличником, в какой-то период я просто рвался на производство, хотел стать «человеком труда» (меня всегда восхищало это сохранившееся у нас до сих пор выражение, так же как, скажем, «союз науки и труда»: ученый в этом союзе неявно выступает как лодырь и дармоед). На некоторое время я и оказался «человеком труда», даже членом «бригады коммунистического труда»: работал и на конвейере, но в основном был ответственным за один из узлов стиральной машины – бак центрифуги, в котором происходила сушка белья.

Между прочим, я даже воспитал двух слесарей-сборщиков. Можно сказать, что я сам стал учителем в шестнадцать лет. Причем один из моих учеников был уже после армии, а другой еще моложе меня. Этот последний был довольно ленив, и мне приходилось заставлять его работать, потому что он все время отвлекался на болтовню с девушками, работницами нашего сборочного цеха. Я был строгим учителем и некоторые свои наставления формулировал в стихотворно-песенном виде. Сейчас это назвали бы рэпом. В частности, на мотив популярной тогда латиноамериканской песенки Mama, yo quiero я сочинял для него базовые принципы и технические приемы нашей деятельности, а он должен был это усваивать и повторять за мной много раз. Кроме того, он должен был следить, когда на горизонте появится начальник, и заранее предупреждать меня об этом специальными словесными сигналами, чтобы можно было вовремя мобилизоваться и продемонстрировать постоянно высокий уровень трудовой самоотдачи. Так, сигнальное сообщение «Сам!» означало появление мастера цеха, «Сам самого!» – начальника цеха, а «Сам самого самого!» – самого директора завода. Дисциплина-то какая тогда была? Все делалось по звонку. Звонок – перекур, 10 минут прошло, звонок – обратно на рабочее место! Плюс я был ответственным за проведение физзарядки. Я тогда был довольно спортивным парнем, поэтому мне было поручено проводить в цехе производственную гимнастику (разумеется, тоже по звонку). Зарядка под моим руководством была довольно интенсивной, я на ней так гонял членов нашей бригады коммунистического труда, что один рабочий в шутку говорил: «После твоей зарядки мне надо основательно отдыхать».

Вот так проходила моя производственная юность. Я думал, что навсегда останусь «человеком труда» в отмеченном специфическом смысле, но потом явственно почувствовал, что тупею. Мой романтизм, стремление быть производственником через некоторое время стали угасать, и я все чаще стал подумывать о том, что хорошо бы все-таки пойти учиться. Еще когда я стремился стать рабочим, мне многие говорили: «Ты что ж такой глупый?! С твоей головой надо учиться. Ты же хороший ученик, и тебе нужно получить высшее образование. Почему ты к этому не стремишься?»

Вероятно, это на меня пропаганда советская так подействовала. Я много читал газеты, всерьез верил в коммунизм как неизбежное и светлое будущее всего человечества, принимал всю эту мифологию за чистую монету. Точно так же в детстве я очень долго верил в Деда Мороза, даже тогда, когда все мои друзья давно уже знали, что это персонаж сказочный. Видимо, под влиянием тогдашней пропаганды я верил, что сначала надо идти на производство, а образование – ну, это, может быть, потом как-нибудь, набравшись опыта… Или, может, вообще без него обойтись.

Родители мои были людьми простыми; не имевшие никакого образования, они не считали высшее образование очень уж необходимым для своих детей, хотя и не препятствовали такому стремлению. Легко себе представить, что в довоенной Румынии не было обязательного образования, не только среднего, но и начального. Один мой дед был садовником и пастухом, другой – столяром. Отец мой вполне серьезно утверждал, что мне хорошо было бы стать жестянщиком, так как они хорошо зарабатывают (на всякий случай уточняю: речь не об автомобильных жестянщиках, которых тогда, конечно, не было, а об изготовителях баков, тазов, противней и т. д.), а для этой специальности высшего образования очевидным образом не требовалось. К позиции отца в вопросе выбора профессии я относился скептически и иронически: становиться жестянщиком мне категорически не хотелось. Тем не менее я стремился познать «жизнь» – в моем тогдашнем, юношеском понимании. Специальности слесаря или токаря в этом понимании выглядели вполне притягательно.

Еще в школе у нас началась производственная практика на обувной фабрике, в механическом цехе. Мне нравилось там, я ходил весь чумазый, и в моих глазах это было очень романтично. Мой мастер играл в шахматы, а я выпиливал гайки на токарном станке. Кстати, впоследствии я с трудом устроился на работу на упомянутый выше завод стиральных машин: тогда в Кишиневе был дефицит рабочих мест. Меня, можно сказать, по знакомству взяли рабочим – там даже конкуренция была в этой сфере, и малолеток (мне тогда было шестнадцать) брали на работу не очень охотно.

Но вот к окончанию средней школы я решил все-таки поступать в вуз, причем ленинградский. Почему я выбрал Питер (в те годы это неформальное наименование города сохранялось и использовалось наряду с официальным наименованием Ленинграда)? Дело в том, что туда уже была проложена дорога предыдущими выпускниками кишиневских школ. Существовала легенда, что в Питере легче поступить в вуз. А со мной в цехе некоторое время работал некий парень, который учился в «Военмехе» – Ленинградском механическом институте. Мальчик был изгнан из этого института за то, что ударил мастера, когда они на заводе проходили производственную практику. Его в виде наказания исключили условно и отправили к нам на перевоспитание, с тем чтобы он, исправившись, был принят обратно. И он мне говорил: «Поезжай в Питер, ты непременно поступишь».

Этот парень вселил в меня оптимизм, которого мне, конечно, недоставало, несмотря на то, что я окончил «вахтовую» школу рабочей молодежи с серебряной медалью. Тем более что среди друзей и знакомых, которые почти все стремились стать инженерами, я был белой вороной из-за своей гуманитарной, точнее гуманитарно-социально-научной ориентации, которая обнаружилась у меня еще в школе. Уже тогда меня стали интересовать общественные науки. В тот год, когда я учился в выпускном классе (это был 1962/63 учебный год), в школах впервые ввели предмет «обществоведение». В последнем классе я заинтересовался философией, законами диалектики, и моя голова начала работать в этом направлении.

Я решил поступать на философский факультет питерского университета. Отправил туда запрос – можно ли мне приехать – и получил в качестве ответа многотиражку Ленинградского университета, где подробно рассказывалось о правилах поступления в этот вуз. Я ошибочно принял это за приглашение отправлять документы и приезжать, хотя конкретного вызова приехать сдавать экзамены не получил. Я наивно решил, что тот номер газеты и есть приглашение, и поехал туда, где меня, мягко выражаясь, не ждали. Документы не приняли, потому что мне не хватило пяти месяцев рабочего стажа (на философский факультет принимали только с двухлетним стажем работы).

Когда я приехал в Ленинград и явился на философский факультет ЛГУ, выяснилось, что мои документы отправили обратно в Кишинев. Причем они выбросили конверт с моим домашним адресом и отправили их на завод. А на заводе эти документы вообще могли или потеряться, или болтаться там годами. К счастью, получилось так, что парторг моего цеха принес эти документы отцу на работу. А я в это время нахожусь в Питере – восемнадцатилетний парень, знакомых никого нет, я даже метро никогда раньше в жизни не видел; город огромный, и я в нем совсем одинокий и чужой для всех. Но возвращаться ни с чем мне очень не хотелось из-за уязвленного самолюбия. Короче говоря, я получил на почтамте эти документы от родителей буквально за день-два до окончания приема документов в вузы.

Надо сказать, что одновременно со мной в Питер поехала еще одна девушка из моего цеха, которая решила поступать в какой-то химический (или фармацевтический?) институт. (Помню, что, по ее рассказам, у нее был дядя, уехавший в 1930-е годы за границу и живший в Бразилии. К тому времени он стал главным архитектором города Сан-Паулу. И он прислал ей в подарок белое пианино. Это в советские-то времена, в 1960-е годы! И оно пришло в Кишинев! Она играла на белом пианино! Этот ее рассказ произвел на меня сильное впечатление. Сама картинка была, конечно, завораживающая.)

И она мне говорит: «Знаешь, а тут ведь можно поступить в Пединститут им. А.И. Герцена на исторический факультет». Придя на факультет, я обнаружил, что там есть специальность «преподаватель истории средней школы на французском языке». Я решил, что, вероятно, мне это подойдет, и социальной философией я смогу впоследствии заняться (я не собирался отказываться от изучения того, что тогда называли «путями развития человечества»). Я подал туда документы практически в последний момент. И… меня не приняли, хотя я сдал экзамены лучше всех, набрав 19 баллов из 20 возможных.

Как я сразу догадался, меня не взяли из-за печально известного «пятого пункта». Мне сказали на зачислении: «Мы заинтересованы в хороших студентах, поэтому можем зачислить вас просто на истфак. Но на специальность „история на французском языке“ вам нельзя, потому что наши выпускники должны ехать в Африку „сеять разумное, доброе, вечное“ и пропагандировать коммунизм в молодых африканских государствах. А у вас плохое зрение, поэтому там вы не сможете работать». Я спрашиваю: «Почему? В очках же я вижу почти нормально». – «Ну, мало ли. Вдруг вы там потеряете очки». – «А я куплю запасные», – ответил я.

Ответ мой, однако, не произвел никакого впечатления, и мне твердо сказали «нет». Трудно описать то чувство обиды и несправедливости, которое я тогда испытал. Я хотел сначала отказаться от сделанного мне предложения (очевидно, что в данном случае дело было не в конкретных людях, а в неявной линии «партии и правительства»), но все же принял его. Так что сначала я поступил просто на истфак, а через полгода меня обменяли на учившегося во французской группе студента, которому этот французский был до лампочки, он его совсем не знал и знать не хотел (в отличие от меня, его просто уговорили поступать на эту специализацию), и я все же оказался в желанной группе преподавания истории на иностранном языке.

Уже во время I семестра я увидел на институтской стене объявление о том, что при кафедре философии открывается философский кружок. Я подумал, что надо бы в него записаться – мне же это интересно. На первое заседание кружка я немного опоздал, но все же решился войти в кафедральную комнату, весь трепеща от волнения. Помню, как будто это было вчера, как молодой преподаватель, увидев меня на пороге кафедры философии, спросил весьма благожелательно: «Вы на заседание кружка? Заходите». Это был руководитель кружка Эльмар Владимирович Соколов, которому тогда был 31 год, – в то время он был старшим преподавателем кафедры философии.

На страницу:
1 из 4