Улица, которую назвал Андрюшка, одним концом упиралась в забор громадного пригородного огорода, а другим – в последний пункт остановки одноконного вагона.
Тут была убогая мелочная лавчонка, булочная, в которой на стекле были налеплены бумажные ножницы, будка для кондукторов и штук пять деревянных домиков.
Тут в самые горячие часы петербургского дня слабо звучал последний аккорд замирающих звуков его шумного центра.
Андрюшка велел остановиться на углу и пошел пешком около забора, по грязным дырявым мосткам.
Он шел уверенно, очевидно хорошо знакомый с местом.
На дьявольски красивом лице его лежала серьезная решимость; он, по-видимому, обдумал что-то новое, очень смелое и решился выполнить его наудачу, наперекор обстоятельствам.
Пройдя длинный забор, он остановился около крошечной лачуги, окна которой совершенно ввалились в землю и давали беспрестанный повод собакам обнюхивать их грязно-радужные стекла.
Луч яркого летнего солнца ударял в них как в непроницаемую плоскость и отражался гораздо ярче в ближайшей грязной луже.
Войдя в калитку, молодой подмастерье стукнул два раза в левую дверь.
За утлыми досками ее послышался шорох, затем чей-то кашель и наконец тяжело шлепающие старческие шаги.
На пороге показалась толстая обрюзглая старуха, с лицом когда-то интеллигентным, а в эту минуту представляющим бесформенную массу морщин и отеков.
– А-а! Андрей Иванович!.. Пожалуйте, входите, батюшка! – засуетилась она. – А Алеша еще спит… вчера пришел поздно, да вы разбудите, если нужно что! Вам он всегда рад…
Боже мой, что это было за существо эта старуха!
Видали вы когда-нибудь старую всклокоченную собаку с отрубленным хвостом, бегущую посреди панели, неизвестно куда и зачем. Она смиренно движется вперед навстречу своей участи, тряся лохмами и пугаясь на пути всего, не исключая собственной тени.
Когда-то она была добрым, породистым псом; она и теперь добра, но уже боится ласки, точно так же как и метлы дворника.
Старуха, отворившая дверь Андрюшке, и фигурой, и выражением напоминала эту забитую взлохмаченную собаку. Это была мать Алешки, существо, какой-то рабской любовью сцепленное с своим детищем, много раз судившимся за кражу, сидевшим в тюрьме и продолжающим красть поныне. Впрочем, последнее время проделки эти были менее выгодны и удачны, чем прежде, а потому и герой их обретался в бедности. Ей, этой старухе, когда-то набожной и честной, теперь уже начинало казаться, что кража есть промысел, и она несколько раз мысленно желала детищу своему украсть поудачнее.
Авторитет сына, как это часто бывает, всецело подавил ее, и чем более она обезличивалась как существо, чувствующее и мыслящее, тем фанатичнее загоралась любовь в ее старом сердце к своему единственному детищу.
Чем и как она жила с ним, что терпела от него, трудно передать.
В настоящую минуту к сыну ее пришел товарищ – сын почтенного Ивана Ивановича Курицына, которого она стороной знала, и это льстило ее самолюбию. Правда, она слышала, что этот «сын» украл что-то и сидел в исправительном доме, но тут воспоминания ее и тенденции путались, и она переставала рассуждать, обдумывая только, насколько этот визит может быть полезен ее Алешеньке, который, проснувшись, будет непременно требовать у нее денег на похмелье. А где она возьмет? Может быть, вместо того, чтобы начать требовать у нее и оттаскать в заключение даже за ее жиденькую седую косу, он как-нибудь сойдется на этот счет с посетителем и сегодня она отдохнет.
– Пожалуйте! Андрей Иванович! Пожалуйте вот сюда! – суетилась она, отворяя входную дверь в комнату из темных, смрадных сеней.
Домишко только и состоял из сеней да из этой комнаты.
Войдя в нее, даже Андрюшка был поражен самым отвратительным хаосом, среди которого в особенности выделялся кухонный стол, покрытый объедками вчерашней трапезы с бутылкой из-под водки, да кровать, мягкая часть которой состояла из накиданного тряпья, а корпус из четырех чурбанов с приколоченными досками. Она была настолько широка, что на ней можно было спать и вдоль и поперек.
В углу, на двух табуретах, лепилась одна узкая доска с примятыми на ней несколькими юбками и каким-то невыразимо грязным узлом, заменяющим, вероятно, подушку. Это была постель старухи.
С широкого одра раздавался сиплый храп, виднелись босые грязные ноги и отвратительно всклокоченная голова.
– Вы уж разбудите его сами! – обратилась старуха к Андрюшке. – А то он на меня рассердится…
Андрюшка приблизился и сапогом ткнул в голую пятку приятеля:
– Алексей! Вставай!.. Вставай скорей, есть дело!
Сухощавая, испитая личность поднялась и спустила ноги.
– Кто? Где? Я, ей-ей, нет… Это Турбин все наврал, на его показания нельзя положиться… – И вдруг он прочухался: – А-а, Андрей, это ты… Вот так ловко, рад… очень… ну, садись. Что? Как?.. Да садись, вот хоть сюда на край…
Алешка казался чуть не вдвое старше Андрюшки. Его испитое лицо, желтое и уже в морщинах, однако, носило печать некоторой интеллигентности, давая понять, что перед созерцателем предстоит субъект петербургского омута, давно уже прошедший все, что в совокупности дает своим исчадиям темная столичная жизнь.
Рядом с кроватью валялись модные, но рваные ботинки, такой же костюм лежал в ногах; помятый цилиндр стоял на подоконнике.
На табуретке лежало в папиросной коробке несколько окурков, коробка спичек и черепаховое пенсне.
Алексей являл прямую противоположность своему гостю. Насколько черты лица второго были полны энергией и блеском, настолько черты лица первого были некрасивы, вялы и расплывчаты, а широкий рот с выдающимися зубами придавал его лицу сходство с каким-то хищным животным.
– Дело есть у меня, Алексей! – сказал задумчиво Андрюшка. Глаза его зловеще блеснули. – Большое дело!..
– Что такое?
– А вот что… Надобно мне сбыть вот эти вещи.
Андрюшка развернул тряпицу и вынул оттуда несколько золотых вещей.
Алексей так и подпрыгнул:
– Черт побери! Откуда это у тебя?..
– Откуда надо, – мрачно и деловито ответил Андрюшка. – Дело, брат, не в этом, а в том, что ты, как человек бывалый в Петербурге, знаешь, где всего лучше купить самое что ни на есть модное платье, сапоги и все прочее. Дело, видишь ли, такого сорта, что ты мне очень нужен и мы будем его вместе делать… Хочешь?.. Со мной, брат, не пропадешь, будь в этом уверен, а денег у меня и теперь есть: вон сколько! – Андрюшка вытащил из кармана несколько пачек.
Алексей с разинутым ртом перебегал глазами с них на физиономию Андрюшки и обратно.
– Ну, что выпялился-то?.. Одевайся, идем! По дороге я тебе кое-что еще скажу. Ну, живо вставай! Внакладе не останемся!
Насколько Алексей Колечкин в прежние годы оказывал на него влияние, настолько теперь он ему казался смешным. Но он был нужен сыну чиновника Курицына, нужен, как действительно человек, знающий Петербург в совершенстве и одно время вращавшийся даже в «обществе», с которым у него теперь порвалась связь благодаря только плохим делам. Но если его дела поправить, тогда он возобновит все знакомства и поделится лучшими из них с ним, Андрюшкой, которому это теперь являлось необходимым для его дальнейших действий.
Зная многое за Колечкиным, он держал его в руках своим молчанием и поэтому теперь, не стесняясь, поверил ему все, что произошло с ним в последнее время, не исключая факта убийства Померанцева – лица, известного также и Алексею.
Выслушав все это и сообразив, насколько он нужен приятелю, Колечкин принял важный вид и потребовал, чтобы Андрюшка сейчас же отправился с ним в знакомый трактир и там в отдельном кабинете продолжал свою беседу.
– Теперь я чертовски голоден, брат, – заключил он, – а ты ведь знаешь поговорку: «Голодное брюхо к ученью глухо». Я прекрасно понимаю, что ты затеял нечто очень большое, я, впрочем, всегда и думал, что ты парень ходовой, но, ей-богу, голова трещит со вчерашнего хмеля, и я без доброй рюмки водки как-то плохо слышу даже.
– Пойдем! – сухо сказал Андрюшка. – Но долго я там сидеть не буду; мы поедем с тобой покупать платье…
– Надеюсь, и я не останусь в этих лохмотьях?..
– Конечно, я и тебе куплю.
– Вот это дело!.. А Померанцев-то, Померанцев! Бумаги-то его, значит, все у тебя?!