Нет ему бы встать бы с той,
разговор бы был простой,
верёвочкою б вился.
* * *
Когда, случалось, Дед Етой
вставал по правильному – с той,
толчковой, правой, пятипалой,
мохнатой, стреляной, бывалой,
надёжной, крепкою, кривой,
сносившей милльон носков,
в болотах вязшей, знавшей жалость
травы весенней луговой,
сапог последних обветшалость,
то в нём сомненье пробуждалось
и в рассужденье выражалось:
«На свете столько есть вещей,
что нас доводят до смущенья, –
яйцо, где смерть хранил Кощей,
заготовленье овощей
и мысли в слово превращенье…»
На этом ум его темнел,
и сам он словно каменел,
как угль в нетопленом камине
или минёр, приникший к мине,
с которой сладить не сумел.
* * *
Дед Етой в бега пустился,
Свят-Николе покрестился,
выпил рюмку – чтоб не в грех…
Зимний карандашный бег
голых веток по просторам,
разлинованным узором
деревенек, горок, рек, –
по полям, одетым в снег.
Вдоль чернильного излома
в стылых комьях чернозёма
с ледяным бугром холма –
муравьиная тюрьма.
Думы к дому убегают,
бесы бесятся, пугают,
змей змеится подо льдом,
подожди весны – взломает
лёд могучим он хребтом…
Дед Етой в бега пустился,
третьи дни не ел, постился,
думы думал, к дому ник,
вёл дневник.
В нём записано на чётной
на странице самой чёткой
под чертой: