художник перед ней, а Бояркин в это время всерьез размышлял над тем, нельзя ли научиться
летать просто так, без всего, даже без крыльев. Дома пробовал тренироваться. Много раз
прыгал с табуретки, напрягая волю, чтобы хоть чуть-чуть задержаться в воздухе, и настырно
думал: "Все равно научусь". Земля не понимала его, и всякий раз притягивала к себе с
неизменной силой, но вера в возможность свободного парения осталась у Бояркина такой
сильной, словно ему по ошибке откуда-то из глубин эволюции достался птичий инстинкт, с
которым человеческое здравомыслие не могло сладить.
К этому времени мысль о смерти была уже постигнута, и однажды, снова
прислушавшись к страшным часам внутри себя, Николай перевел свою мечту в другую
плоскость. Ведь существует же теория Эйнштейна, которая обещает жизнь подольше, если
лететь в ракете со скоростью света. Правда, скорость эта была пока недостижимой, но не
достигнут ли ее к тому времени, когда он закончит школу, поступит в летное училище, а
потом в отряд космонавтов?
Но разочароваться пришлось очень скоро. Достаточно было вообразить прощание с
родителями, с друзьями, с Наташей, хоть та и не замечает его. Они смотрят на тебя уже как
на покойника, потому что твой полет будет длиннее их жизней. И ты их сразу всех увидишь в
последний раз. Вернешься – и не увидишь ни одного знакомого лица. От дома твоего и следа
не осталось, на вещи своего времени можешь взглянуть лишь в музее – они потрескавшиеся,
поблекшие, как в музее декабристов, куда всем классом ездили на экскурсию за победу по
металлолому. Как же быть там одному? Как без матери, без отца, без сестренки? Взять бы их
с собой. А еще бы взять Игорька, Наташу и всех остальных. Но бывают ли такие ракеты? Нет
уж, ладно – лучше на Земле, да со всеми вместе.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Девятиклассник Николай Бояркин опаздывал на первый урок. Под ботинками
приглушенно хрустели матовые ледяные пузырьки, лежащие рядами в промерзшей
тракторной колее. Николай не замечал их и не слышал хруста. Он не обращал внимания на
то, какая стояла погода, и не знал, многим ли сегодняшнее утро отличалось от вчерашнего.
Ему было наплевать и на то, произошло ли что-нибудь в мире, пока он спал, или все осталось
по-прежнему.
А между тем еще с вечера сгрудились над Елкино студеные плотные тучи. Небо, как
грязную, мутную воду, какой было полно и на весенней земле, кружило резким, порывистым
ветром. И ночью, в разгар этого столпотворения, на берегу Шунды раздалось два коротких
тупых выстрела. Свирепый ветер ударил звуки о галечник, и, разбившись, они растворились
в утробном земном гуле. После этого возмущение стало затихать, и тучи успели расползтись,
пока до рассвета прошло восемь обыкновенных холодных часов. Воздух отстоялся до сини, и
собаки, осмелевшие только с рассветом, начали перелаиваться по всем улицам. Бояркин не
ощущал тревоги. Неладное он почувствовал лишь в школьном вестибюле. Дверь за его
спиной, придернутая пружиной, хлопнула непривычно гулко. Николай остановился и
впервые за всю школьную жизнь услышал тиканье больших маятниковых часов в коридоре.
На табуретке не оказалось технички тети Дуси. Вешалки стояли пустые, с трубчатыми
стойками и крючковатыми хребтами. Многие двери были распахнуты. Лишь в кабинете
физики сидела плачущая Наташа Красильникова. Бояркин осторожно тронул ее за локоть.
Наташа отпрянула и взглянула красными глазами.
– Генку убили… Генку Сомова… На берегу, у нового моста, – едва выговорила она, не
стыдясь мокрого носа.
– Что?! Как это – убили? – машинально переспросил Бояркин, неприятно поражаясь
некрасивости девушки, которую любил.
Генку Николай видел накануне под вечер, когда помогал отцу закатывать в ограду
мотоцикл. Генка поздоровался с отцом. Он был в темно-синей куртке, в офицерских сапогах,
начищенных до блеска, с сеткой, где болталась пустая трехлитровая банка. Шел он, конечно,