пальцах четко проступила тонкая узорчатость кожи, и Бояркин почему-то вспомнил, что
узоры каждого человека неповторимы. Все три дня про Генку говорили: "Ему бы жить да
жить". Николай не вдумывался в эти слова, но у гроба вдруг понял, как это глубоко и
страшно – еще бы жить да жить, но на самом деле уже никогда не жить.
На кладбище, когда гроб стоял на двух ломах, брошенных поперек могилы, зависнув
перед входом в землю и в забвение, Генка был неузнаваем до того, что даже мать, прощаясь,
поцеловала его как чужого, с брезгливым ужасом на лице.
Потом, когда обыденно и просто застучали молотки, Николай пошел блуждать среди
могил по сухой цепкой траве, скрылся от глаз и дал волю слезам. Пронзительная мысль о
смерти была притуплена этими свободными слезами. Выплакав все и успокоясь, Бояркин
перелез через штакетник и пошел домой.
Через неделю после этого Николай вместе с товарищами стоял на клубном крыльце и
ждал начала фильма. Навалившись на перила, все щелкали семечки и поплевывали вниз.
Уже вечерело. От автобусной остановки расходились люди, ездившие в центр. Кто-то
в темной куртке и в сапогах, свернув за палисадник, замелькал в голых черемуховых кустах.
"Генка куда-то ездил", – отметил Николай и замер от своей ошибки… Так что же, выходит, это
действительно было так, что Генку Сомова убили, что он действительно лежал на берегу, а
потом в этом самом клубе с чем-то белеющим в голове, с дырочками от свинцовых дробин?
Да, все это было не в кино, а было увидено собственными глазами, и, значит, теперь, когда ты
можешь стоять на крыльце и дышать этим холодным, но уже с привкусом весеннего тепла
воздухом, значит, теперь среди всей этой прекрасной обыденности Генки все-таки уже не
существует. В это почему-то никак не верилось…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мечтания свои Николай доверял дружку-соседу Грине Кореневу. Гриня был на год
старше, но Бояркина слушал с любопытством, потому что сам он жил совсем другим – в
основном все дни пропадал на конном дворе; зимой помогал отцу чистить навоз, гонять
лошадей на прорубь, а летом пасти на лугу. Ему очень рано доверили опасное взрослое дело
– объезжать молодых коней. Для Николая Гриня всегда был готовым, взрослым человеком.
Разговаривая, они обычно сидели на лиственничных бревнах в ограде Бояркиных и
щелкали семечки.
– Как-то у тебя все несерьезно, – сказал однажды Гриня, выслушав новые мечтания о
летном училище, – все как в сказке.
– Почему это несерьезно? – обиженно спросил Бояркин.
– Не знаю. Мне не объяснить.
– А ты попробуй.
– Ладно, как-нибудь попробую, – посулил Гриня.
И однажды он попробовал.
…Было лето. Жара в тот день началась почти с самого восхода, и полдень был таким
ярким, словно само солнце яичным желтком вытекло на бедную землю. Жарой, кажется,
были ошеломлены не только люди и животные, но и все неживое: потрескавшиеся доски
крыш и заборов, хрусткие плетни, бревна, истекающие чистой, невысыхающей смолой.
Стояло такое ленивое спокойствие, что даже дорожной пыли – горячей и мелкой, как
мельничный бус, не хотелось взлетать из-под сандалий. Вода в Шунде была теплее парного
молока. Николай сидел в речке до тех пор, пока в голове не стало муторно, как после качелей,
но пока шел до дому, загорелая кожа покрылась беловатым налетом, и захотелось снова
залезть в воду.
Мать с самого утра закрыла ставни, и в избе было прохладно. Николай слазил в
подполье, напился молока прямо из мокрой трехлитровой банки, отдув сливки в сторону, и
улегся потом горевшей спиной на прохладный пол. Сквозь ставни проникал острый
солнечный лучик, в котором висели редкие светящиеся пылинки, но даже их свечения