– Зря, совершенно зря, обидели молодого специалиста. Нам, – при этом «Реглан» поискал в толпе начальника станции, – нам надлежит извиниться. Заверяю вас, автоматика работает превосходно. А вся эта свистопляска, то что станция завывает, что регуляторы пляшут, говорит как раз в их пользу. Им навязан какой-то дикий режим, а они все же пытаются работать. Где-то происходит резкое и частое изменение сечения потока. Может, что-то попало в трубу, может оборвался клинкет в какой-нибудь задвижке у нас, или у кировцев. Я даже прикинул в уме, – сечение меняется до семидесяти процентов. Извините меня, но никакая автоматика не справится тут…
Я был молод и дерзок. Словно не замечая никого из «шляпных представителей», подошел к «Реглану», и пожал ему руку: «Вы настоящий инженер – и за это большое спасибо Вам. Ваш расчет абсолютно точен. На Кировской пытаются регулировать задвижками. Станция у них также завывает, картограммы в тех же ежах…».
– Вы звонили? – не выпуская мою руку, осведомился «Реглан». – И едва я кивнул головой, как он негромко проговорил кому-то в толпе: «машину!» (видно, никогда он не повышал голоса. Да и судя по тому, как быстро шагнул к выходу шофер, – подчиненные понимали его с полуслова).
* * *
Уставшие, посеревшие от бессонной ночи, мы возвращались из регуляторной Кировского газгольдерного парка. Лямин звал к себе ночевать – т.е. отсыпаться после того, как я всю ночь провозился с автоматикой, но мне не хотелось расставаться с «Регланом». У нас уже были те особые приязненные отношения, которые быстро возникают из взаимопонимания и уважения специалистов, делающих общее дело. Нас разделяли и возраст, и жизненный опыт, и служебное положение. И несмотря на это, сидя сейчас на заднем сидении «Победы» («Реглан» сел рядом со мной, и место возле шофера пустовало), мы говорили именно как добрые друзья. О чем мы только не говорили! О стихах Волошина и Цветаевой, и о новой книге по автоматике инженера Лосиевского, об итальянском фильме «Два гроша надежды», и о романе «Зависть» Юрия Олеши, – обо всем «Реглан» судил небанально. Однако, Цветаева и Олеша – это еще можно было понять. Откуда он, главный инженер сварочно-монтажного треста, может знать теорию автоматического регулирования?
Наконец я не вытерпел и спросил его об этом.
– Почему же Вы находите это странным? – улыбнулся «Реглан». – Газопровод, грубо говоря, – это труба плюс автоматика. Вот вы мне комплимент сделали, а я замечаю, что отстаю. Электроника так широко хлынула в промышленность, что едва успеваю следить. А вот вы – специалист, и вам отстать – смерти подобно. Вы особо займитесь электроникой! Иначе и не заметите, как дисквалифицируетесь. Гидравлика, пневматика, электрические схемы, телемеханика – это уже вчерашний день. – Об этом же я говорю на курсах своим слушателям, – улыбнулся я тому, что еще в одном вопросе мы с «Регланом» мыслили одинаково.
* * *
Как ни досадна была неувязка в начале пробной газоподачи, пробу все сочли удачной. Презрительное выражение в уголках губ у «главной шляпы» – это был, как впоследствии узнал я, «уполномоченный» Ленсовета – начисто исчезло. Также, как, впрочем, исчез румянец на его чистом и полном лице – из тех, которые всегда затрудняют определить возраст. «Главная шляпа» вместе с нами не спала ночей, во все бесшумно и исподволь вникала, и по редким вопросам, чувствовалось, что круглая и большая голова под шляпой не лишена была способности к отбору и аккумулированию информации. Изредка, но не реже одного раза в сутки, он садился в кресло начальника станции, расслаблял узел галстука, снимал телефонную трубку и докладывал обстановку своему начальству. Делал он это так озабоченно, неспешно и обстоятельно, – так морщился от дымящей в левый глаз папиросы, словно он был тут один единственный работник и ему приходилось очень туго. Шляпа при этом снималась с круглой головы, и, возложенная на середину стола, перед чернильным прибором наподобие кремлевских башен, превращалась как бы в главного советника. На нее смотрел все время представитель, сквозь дымок папиросы, утомленным голосом, роняя робкие, но полные значения, слова в трубку. Говорил уполномоченный представитель как-то очень иносказательно, а, главное, так лаконично и тихо, что даже начальнику станции становилось неинтересным слушать, и он покидал свой кабинет.
В приемной две машинистки, пулеметной дробью, то и дело обгоняя друг друга, уже отстукивали большой акт о пробной газоподаче. Его должно было украсить множество представительных подписей. Толпа «представительных шляп» только-только начала редеть, только поубавился номенклатурный шлейф автомашин за оградой – от «ЗИС-100» до «Бобиков» (доживавших свой век американских «Доджей») – шлейф очень четко вырисовывавший ставшую смутноватой в диспетчерской «шляпную субординацию» – как нагрянула новая весть. Она взволновала всех, и шлейф автомашин за оградой газораспределительной станции снова завертелся, распрямился и вырос чуть ли не вдвое…
В связи с приближением Октябрьских праздников, регулярную газоподачу решено было начать не позже 5 ноября. Решили «на верхах» – а нам надлежало обеспечить выполнение…
В большом зале станции, на втором этаже ее, где недавно резались в биллиард шоферы, в зале, который не был окрещен проект актом и все еще имел неясное предназначение (одни говорили, что здесь будет лаборатория, другие – красный уголок, третьи – бухгалтерия), собралось большое совещание. Высказывались все – строители, монтажники, эксплуатационники. Два раза говорил и начальник станции. Этот человек умел как следует вибрировать голосовыми связками. Говорил уверенно, с внушительными паузами, с разнообразным набором интонаций – в общем, владел всем «антуражем» штатного по сути – говоруна на собраниях. А говорилось совершенно пустое: «ответственная задача», «коллективу нужно отмобилизоваться», «каждый должен быть на своем посту» – и прочее. Сколько у нас развелось таких мастеров пустопорожних речей! Меня всегда удивляет и ненужное терпение собрания, и бесцеремонность подобных ораторов, которых ни разу, видать, не смущает мысль, что у людей душа томится и уши вянут от их филиппиков.
Председательствовала же «Главная шляпа», а ей терпенья было не занимать. Главный представитель, казалось, готов был слушать сколько угодно и о чем угодно, лишь бы не прервать оратора. Может он просто забыл, что в отличие от других совещаний, здесь все не кончается речами и протоколом, а ждет еще настоящее дело, производство.
…Казалось все наболевшие вопросы за весь период строительства люди собрались решить на этом совещании! Говорили о качестве электродов и нехватке людей, о незаконченных переходах через реки и овраги и неопрессованных участках, о рентгеноскопии сварочных швов и участках без связи.
У бедняги «Главной шляпы», вероятно, голова шла кругом. Он почти каждому, под занавес, задавал вопрос: «Так вы готовы будете к газоподаче 5 ноября?». И каждый раз следовали замысловатые длинные ответы, из которых вытекало, что не от него, мол, зависит дело, что он не менее подготовлен, чем соседи, по… Иван кивал на Петра, Петр под шумиху требовал людей, а Иван механизмы. Тут были доля перестраховки и желание не обнаружить свои огрехи, стремление показать всю сложность руководства вверенным участком и попытки сорвать под горячую руку недостающее; было щегольство терминологией, демонстрация знания дела и инстинктное противление вмешательству «некомпетентных шляп». Одним словом, были все страсти человеческие, а не было лишь ясности, которую так жаждала «Главная шляпа».
Представителю Ленсовета и впрямь нелегко было с наскоку разобраться во всех инженерно-строительных перипетиях, отсеять второстепенное, выделить главное, насущное для: «задействования газопровода». А между тем сланцегазовый завод, главный газопоставщик уже наступал на пятки, бил во все колокола, рапортовал о своей готовности, о технологии, которая уже «запущена» и прерывать – «гибели подобно»… Все это было сущей правдой, и, сидя в президиуме в середине стола с красной скатертью, «Главная шляпа» взялась за голову руками. Он, может, минуту другую хотел передохнуть от ораторов. Но вдруг, лицо его осветилось надеждой. Он порывисто привстал, кого-то поискал глазами в зале.
На подоконнике, забившись в дальний угол, сидел «Реглан». (Мне все еще недосуг был узнать его имя, отчество, фамилию). Как ни в чем не бывало, он жевал свой сухой батон и одновременно просматривал скомканную газету, в которой завернут был батон.
– А как ваше мнение? – обратившись к «Реглану» и не обращая внимания на оратора, спросила «Главная шляпа».
Не спеша завернув недогрызенный батон обратно в газету и запихнув сверток в карман, «Реглан» вытащил из другого кармана свой блокнот.
– Здесь у меня двенадцать пунктов. Самое необходимое, что надо срочно сделать и газоподачу городу можно будет начать. Скажу только о главном. Неиспытанный участок, поскольку он головной и короткий, можно будет испытать одновременно с работой газопровода. В случае разрыва трубы на испытываемом участке, емкости газопровода хватит на двадцать восемь – тридцать часов газоподачи городу. За это время аварийные бригады три раза смогут поспеть с ликвидацией разрыва. Что касается недостающих участков связи – я тоже подсчитал. Нужно у воинской части одолжить десять катушек полевого кабеля и столько же аппаратов. О прочих подробностях я могу составить докладную записку пусковой комиссии.
«Главная шляпа» удовлетворенно кивала головой, точно учитель во время блестящего ответа на экзамене любимого ученика. Он, видно, не зря был здесь «Главной шляпой», если нашелся, и тут же обратился к собранию.
– Предлагаю (последовало имя, отчество) включить в пусковую комиссию. На правах моего референта, или даже заместителя.
Раздались возгласы «Правильно!», «Давно пора бы!» и даже – «Как можно было вначале не включить!».
А «Реглан» уже сидел на подоконнике и дожевывал свой батон.
* * *
Недавно, читая газету, я задержался на сообщении о присвоении звания Героя социалистического труда заместителя Министра Газовой промышленности СССР. «Ба, жив курилка!» – подумал я, обратив внимание на фамилию, имя-отчество моего старого знакомого «Реглана». Чтоб убедиться окончательно, я позвонил Слугину. Он теперь жил и работал в Москве. «Да, он, конечно! И как вы еще могли усомниться? Помните, много лет назад, когда вы спросили о нем – что он делает на строительной площадке? Я вам еще тогда ответил – «голова, хозяин». А что, – разве не так? Мы ему сейчас как раз приветственный адрес сочиняем; может, заедете, подпишитесь? А, впрочем, я заскочу к Вам на своей машине!..
Слугин сделал чувствительный нажим на слове «своей». Хотя ему по рангу полагалась теперь ведомственная, «персональная» машина, он предпочитал ездить на своей, личной: «самому себе быть шофером». Слугин, помнится, даже теоретизировал на этот счет, подводил некое психологическое обоснование. И как окончательный резон обычно добавлял: «В Америке нет ни персональных машин, ни персональных шоферов! Все деловые люди сами рулят на своих собственных машинах».
Я с нетерпением ждал приезда Слугина с приветственным адресом заместителю министра.
Мой человек с ружьем
В пустынном городском парке, перед знаменитым на весь город трехсотлетним дубом, я сидел и горько рыдал. Финал моего многолетнего детдомовского существования был печальным и безысходным. Все мои кореша-детдомовцы подали документы в техникум, были включены в список допущенных к экзаменам и вскоре должны были стать студентами, только я – из-за какого-то глупо записанного года рождения – лишился этой давно лелеемой радости.
Ощущение, что со мной случилась непоправимая беда, не оставляло меня с той минуты, когда блондинистая, рыхлотелая секретарша сообщила мне об этом и коротким ленивым взглядом откровенно осудила мою бледность и низкорослость, застиранную сатиновую – когда-то синего цвета – косоворотку и протертые коленями, вдрызг пропылившиеся, и в пятнах брюки из «чертовой кожи». Они, брюки эти, запечатлели на себе длинные летние месяцы моей голкиперской страды. Не щадя ни их, ни собственное тело, я на площади Свободы самоотверженно грохался на землю, чтоб брать мячи противника, подобно снарядам, летевшим в ворота нашей детдомовской футбольной команды. Брюки были единственными у меня, как и тело мое, но беречь мне надлежало не их, а честь родной футбольной команды, а честь, как известно, требует жертв. Но секретарша не желала проникать в глубину явлений, не утомляла свое воображение, удерживая его на их поверхности. Она видела замусоленные брюки, а не героя футбольных баталий.
– Иди, иди, мальчик. Не путайся под ногами, – сердито говорила секретарша, будто застиранная косоворотка и грязноватые брюки, а главное, недостающий мне год, начисто обесценили всю мою тринадцатилетнюю человеческую жизнь. «Мальчик» – секретарша слышала от директора – я уже несколько раз был в кабинете и этого неумолимого бюрократа – и как рьяный подчиненный тут же взяла на вооружение убийственное для меня слово. «Мальчик» – означало многое, а, главное, все еще предъявлявшее на меня права многогрешное детство с босыми ногами в цыпках, купаньем целыми днями в затоне и опустошением садов в Олешках, на той стороне Днепра, синяками под глазами от пылкой мечтательности и жесткими вихрями, перед которыми бессильны были даже роговые немагазинные, а базарные расчески. А пуще того слово «мальчик» обозначало – абсолютную несовместимость мою с солидным званием «студент».
Воздух парка был напоен душистым и приторно-сладковатым ароматом цветущих акаций, ситцевых флоксов и шмелеподобных бархоток. На клумбах горделиво красовались под солнцем мохнатые шапки астр и пионов, георгин и королевских кудрей, как противни с печеньем, пеклись на солнце замысловатые геометрические газоны, засаженные всякими мелкими, синими, розовыми и серо-белесыми, похожими на молодую полынь, цветочками. Взгляд мой безучастно скользил по красотам парка – по акациям и каштанам, липам и дубкам, по ровно подстриженным прямоугольным хребтам самшитовых и туевых кустов, окаймлявших аллеи. Радужно-зыбким и солнечно-грустным предстал мир в заплаканных глазах моих. Мысль о том, что я разлучаюсь с друзьями, что я только через год смогу поступить в техникум, когда они будут на недосягаемом для меня втором курсе, лежала камнем на детском сердце моем.
Сквозь эти же слезы я, когда-то дядькой Михайлой приведенный в детдом, впервые увидел двухэтажное кирпичное здание на Ройговардовской улице, увидел расшатанное каменное крыльцо под жестяным навесом и прощался с памятью о родном доме, об умершей матери, о живом отце, оставившем меня ради мифических заработков на далеком Донбассе… Теперь я прощался с детдомовским отрочеством. Слезы в прошлом, слезы в настоящем. Что же мне ждать от будущего?..
Так в тревожной детской душе внедряется недоверие к судьбе, первое подозрение в ее беспощадной злокозненности. Цепочка фактов, тенденциозным чувством обиды выхваченных из собственной биографии, кажется мощной логической цепью, подобной той железной якорной цепи в Херсонском порту, которая с грохотом и скрежетом низвергается с палубы в водяную глубь, чтоб лишить корабль подвижности. Обречь его на отрешенно-тоскливое прозябание у ржавого причала.
…Казалось бы, чего стоило б мне попросить заведующего детдомом сходить в Народное образование, в горсовет, «организовать звонок», как ныне говорят – и беды моей как не бывало. Но лично мой детдомовский опыт был особого рода. Я считал, что взрослые, тем более начальство, если сделают что-нибудь хорошее для нашего брата-пацана, как говорят на юге, они свою акцию сдабривают, сдабривают таким непомерным числом казенных филиппиков, приперчивают столькими нудными назиданиями, что просить их о чем-нибудь для меня означало понести неоправданно большой моральный убыток. Это был рефлекс, автоматизированная реакция моего вечного нетерпения, и уязвленной души, – одним словом, зудливый рефлекс на «долбеж в одну клетку», в котором изощрялись изо дня в день мои воспитатели.
Воспитывать у них означало – говорить. Говорить со всеми, и в отдельности, в интернатской комнате, и в полутемном уединенном углу коридора, после завтрака и перед отходом ко сну, доверительно тихо, со зловещим шепотом, и громоподобным разносистым голосом. Тут был оголенный лексикон торговок с Привоза, большого херсонского рынка и вкрадчиво-жеманная мещанская воркотня с закатыванием глазок и всплескиванием ручек, соленое боцманское стружкоснимание и книжно-литературное с дореволюционной фразеологией внушение. На поприще воспитателей наших подвизалось очень пестрое сборище людей самых разных доблестей и характеров, анкет и биографий, сословий и судеб. Тут б ли дамы в пенсне и их бывшие горничные, утратившие надежду выйти замуж, белошвейки и загнанные фининспектором неудачницы-лоточницы, бывшие петлюровцы, перекрасившиеся в красных партизан, дореволюционный акцизный и куплетист, была дочь попа, которая каждый плевок мимо раковины ревниво измеряла уроном мировой революции, и робкий застенчивый пьяница, уволенный за «зеленого змия» из надзирателей местной тюрьмы. Когда он был трезв, что, впрочем, редко случалось, он мучил нас своими морализаторскими проповедями, составленными из воровских притч и разбавленными украинской транскрипцией. Эти проповеди были хуже зубной боли, мы пытались испариться, но бывший надзиратель держал крепко за «чуприну» юного питомца и то и дело напоминал: «Не трепыхайся, цуценя паршивая! Чуй, колы тебя вразумляють!». На нас, детдомовцах, лежала печать «отверженный», нас опасались, как арестантов, (довольно часто не без оснований), и в воспитатели шли только отчаянные или отчаявшиеся, кому терять было нечего.
Не хочу сказать, что все мои воспитатели были плохи. Но есть случаи в жизни, когда плохое бывает на столько определяющим, что объективность, сбалансированное и усредненное качество, становится невозможным. (Разбавленное вполовину вино, вероятно, никто не назовет «вином пятидесятипроцентного состава», а по справедливости сочтет возмутительной бурдой…).
Нет, я не решился бы пойти ни к заведующему детдомом, ни в горсовет, который находился в пятнадцати минутах ходьбы от парка, и в котором находились и Народное образование, и все прочие городские учреждения. Не решился бы, несмотря на некое личное знакомство с самим председателем горсовета!
Это был очень видный мужчина в белом морском кителе с благообразным седоватым бобриком на крепкой круглой голове. Но главным было – большой орден боевого Красного Знамени над левым кармашком кителя. Председатель горсовета являлся единственным орденоносцем в городе, и не удивительно, что именно орден на кителе, а вовсе не пост и деятельность хозяина города были причиной его популярности. Я точно помню, что, как и все мальчишки знал его фамилию и даже имя, отчество. Знал, но забыл! Прихотлива память наша. Помню, например, и первого голкипера городской футбольной команды, прославленного Лосика, и последнюю мадарку привозного рынка, вечно преследуемую милицией торговку керосином тетю Пашу, а вот имя хозяина города, председателя горсовета – начисто забыл!.. А ведь даже за Лосиком мы куда меньше бегали, чем за председателем горсовета. Лосику мы подавали мяч из-за ворот, бегали ему за папиросами, хотя он и поругивал нас, отмахивался от нашей влюбленности, как от назойливых мух. Забыл имя орденоносца, едва завидев которого мы, мальчишки проделывали умопомрачительные маневры, огибали кварталы и пересекали переулки – лишь бы очутиться как бы навстречу идущими и подольше рассматривать этот, почти круглый, красно-белый, эмалевый орден.
Обладатель ордена, не в пример Лосику, терпел наши набеги, снисходительно-понимающе улыбался мальчишескому ненасытному любопытству, хотя и ни разу не сделал попытку заговорить с нами, остановиться, чтоб дать нам лучше рассмотреть в подробностях свой орден. Это было точно угаданное «фокусное расстояние», та разумная дистанция демократизма, сокращение которой наверняка означало бы превратить нашу детскую почтительность в мальчишескую бестактность. Я, пожалуй, проделывал маневр с пересечением переулков чаще других, и орденоносец это отлично знал, улыбался и терпел. Может он догадался как далеко уносила меня моя мечтательность, рисовавшая и мне орденоносное будущее, облаченное в ладный морской китель с кармашками и наделенное столь твердой, неторопливо-уверенной походкой…
Но как бы там ни было, стоило мне сейчас, сидя перед трехсотлетним дубом, прикрыть веками заплаканные глаза, и я отчетливо увидел бы, что улыбка председателя горсовета добрая, взгляд понимающий и доброжелательный. И все же я опасался – во-первых, упомянутого выше морализаторства, во-вторых, что и он, орденоносный председатель горсовета, выступит наподобие директору, нудным законником и по странной математической логике взрослых, предпочтет один еще непрожитый год моим тринадцати свершившимся годам. Попросту говоря, это был защитный инстинкт: не разочароваться в божестве…
Тем не менее – я ждал чуда. Недоверчивый к своей фортуне, я твердо верил в справедливость самой жизни. Что-то должно было произойти, кто-то должен был заступиться за меня, после чего в техникуме, на высоких белых дверях канцелярии с двумя медными ручками, в списке фамилий, допущенных к экзаменам, появится и моя фамилия.
Я знал этот белый лист бумаги, приколотый к двери кнопками, знал каждую завитушку красивого почерка секретарши, знал, что моей фамилии нет в списке – и все же по нескольку раз на день приходил в техникум, перечитывал снова список и сердце мое сжималось от тоски. К трехсотлетнему дубу, патриарху херсонского парка, я уже несколько дней ходил, чтобы излить свою бессловесную обиду на этот большой белый лист бумаги, в котором не нашлось места для моей фамилии…
– Чего мокроту разводишь? – услышал я и поднял глаза.
В городе стоял сорок пятый стрелковый полк и увидеть красноармейца было мне не в диковинку. Но этот, в длинной добротной шинели с разрезом до хлястика, с красивыми угластыми отворотами на рукавах, в аккуратном краснозвездном шлеме, высокий и статный, имел очень внушительный вид. Настоящий богатырь, а не красноармеец! С прямыми светлыми бровями, крепким раздвоенным подбородком, он, казалось, только-то сошел с агитплаката, чтоб предстать передо мной, плачущим детдомовцем. Нечто подобное происходило в кинофильмах тех лет. Фильмы были очень похожи на жизнь, и верить в чудеса было очень легко.
Я не отводил взгляда от красноармейца. Что там шинель и шлем – на плече его была настоящая боевая винтовка, через другое плечо – противогаз! Слегка перекрученная защитная лямка противогаза, да еще обозначившиеся темными черточками на брезентной сумке ребра противогаза – единственное, что свидетельствовало против агитплаката в пользу земного и вполне реального видения. Скорей всего, что красноармеец возвращался в казарму из караула, отстояв свое положенное время где-то на посту, у складов за городскими валами.
Я не знал, что ответить по поводу разводимой мною мокроты и с любопытством рассматривал пышущее здоровьем румяное и веснушчатое лицо красноармейца-богатыря.
– Ну валяй, докладывай, если старший по команде тебя спрашивает – продолжал красноармеец, видимо полагая, что язык уставов самый универсальный и, значит, наиболее подходящий случаю.
Наконец вздохнув и как бы в сердцах посетовав на мою штатскую нешколенность, красноармеец опустился рядом со мной на скамейку. Возложив коробку противогаза на левое колено, четко опустив приклад между уставно развернутыми носками сапог, улыбнулся дубу и лишь затем повернулся ко мне – приготовился слушать. Наводящие вопросы его были меткими, как попадания на стрельбище у отличника боевой и политической подготовки.