– Вот теперь – все ясно! – поднялся со скамьи красноармеец-богатырь, откинул противогаз за левый бок, взял винтовку на ремень и вступил в командование надо мною. «В колонну по одному – стано-ви-ись!.. Ша-а-гом марш!» – не обернувшись в мою сторону, резко выбросил он вперед левую ногу с оттянутым носком огромного начищенного сапога сорок пятого размера.
Я последовал за красноармейцем, стараясь попасть в ногу своими облупленными и белоносыми от футбола детдомовскими ботинками тридцать второго размера. Не ведая, что уставом строго запрещен разговор в строю, я тяготился молчанием. Затем меня донимал вопрос – куда это мы шагаем в «колонну по одному»? Неужели в техникум? Это было бы, конечно, очень здорово! В могуществе правофлангового красноармейца я, разумеется, ни чуточки не сомневался. Винтовка на ремне, противогаз на боку – все это было достаточной порукой победы. Солнечный зайчик играл на шарике рукоятки затвора. Я опасался, как бы ненароком что-нибудь не помешало б «моему красноармейцу» добраться до техникума. Лишь бы он не свернул!.. А там…
– Вас чему-нибудь да учат в детдоме и в школе? – перестраивая колонну по одному в шеренгу по одному, покосился на меня красноармеец.
Я, видно, лишком медленно соображал, чтобы мог означать этот вопрос, и мой спутник опять заговорил.
– Скажи-ка ты мне вот что: кто ты такой есть на свете?
Ну и вопросы! Кто я есть на свете? Сирота я, мать умерла, отец меня бросил, никому я не нужен… Вот я и мыкаюсь в детдоме… Разве и так неясно. Другим, вроде Сашки Бородину или Сеньки Кабацюре – тем в детдоме лафа. Как воровали и жиганили, так и продолжают свое. На них и рукой махнули. А вот мне, детдом – во где торчит. Сыт по горло.
– Я понимаю, – видя смущенье мое, заговорил красноармеец. – Давай по порядку. Во-первых, ты советский школьник, и, значит, – пионер. Правильно? Но, в главном, в главном – кто ты? Во-о, об этом ты не подумал! Карла Маркса знаешь? Знаешь, конечно. Вон даже улица в городе такая есть. Или ты против всемирной революции и освобождения трудящихся из-под ига капитала? (Я решительно повертел головой в знак того, что не противник, а даже наоборот). Значит, главная суть в тебе та, что ты есть самый настоящий борец, революционер, одним словом – марксист! А сколь скоро – марксист и борец за счастье мирового пролетариата, как-же-ты-смеешь-плакать?
Последнюю фразу красноармеец проговорил даже нечленораздельно, даже не по слогам. Каждую букву я не то, что услышал – я увидел ее отчетливой, большой, как на боевых праздничных транспарантах, белым на красном, как знамя, полотнище. Полотнище билось, взвивалось ветром эпохи. Затем – какой силлогизм! Какие посылки, какая потрясающая аргументация! Какой мощный логический мост между простым пионером, каким я себя считал, и революционером, и марксистом, каковым я, оказывается, являюсь на самом деле! Сам профессор Асмус, автор книг по логике, в модусы которых я спустя два десятилетия буду вгрызаться, как в самый твердый гранит науки, вряд ли смог бы более ловко и с большей очевидностью подвести меня к столь важной в моей жизни истине!..
Между тем наставник мой свернул на улицу Белинского: мы приближались к цели. Он шел твердым шагом, так гулко стуча подковами сапог по мостовой и тротуару, будто это была не просто булыжная мостовая, не просто квадратные каменные плитки тротуара, а сам попираемый мировой капитал. Казалось красноармейцу моему ничего не стоит вот таким же четким походным шагом, стуча уверенно подковами каблуков, с винтовкой на ремне, прошагать весь круглый, как глобус, земной шар и свершить мировую революцию, о которой мы в детдоме не только мечтали, а ждали каждый день с нетерпением…
Надо полагать, что красноармеец мой и впрямь был отличником боевой и политической подготовки. Он несомненно – сверх положенных политзанятий – брал у ротного замполита брошюрки и досконально их штудировал. Обширной политической эрудиции, революционно-романтической устремленности ее было тесно в соседстве с будничными и обязательными сведениями по самоокапыванию и штыковому бою, пробивной силе ружейной пули и тактике стрелкового отделения в наступательном бою… Я являлся неким пустым сосудом, в который представилась возможность переместить хоть часть этого солнечного интеллектуального груза, раскалявшего красноармейскую голову.
– И даже уже взяв курс прямо на техникум, наставник мой не терял времени даром. Он развивал свои логические построения, популярно иллюстрировал их житейскими примерами, раскручивал вширь и ввысь диалектические спирали своей мысли. И мне с каждым шагом все ясней становилось, что я – марксист, революционер, освободитель всех трудящихся мира, изнывающих под игом капитала… Как же и впрямь я – мог – плакать! И вместе с тем я чувствовал себя крайне слабым для своей огромной миссии, позорно слабым и малодушным. Разве мне по плечу такая задача?
– Ведь Маркс и Энгельс – они на что замахнулись? Ты только представь себе это: два человека, а решили сразиться с мировым капиталом! Во-о какие это были бойцы! Маркса спросили – в чем он понимает смысл жизни, и что ж ты думаешь он ответил? Умнейшая голова, а ответил одним словом: «борьба!». Вот за что я его уважаю! И вот скажи мне – легко ему и другу его, Фридриху Энгельсу было? Плакались они, слезки лили хоть один раз? На страх врагам не плакали! Дрались, добивались своего до последнего вздоха!.. Вот и подумай об этом и ты. Потому, что ты пионер, а, значит, и молодой марксист. И пусть это будут последние слезы в твоей жизни!
У меня, «молодого марксиста», голова шла кругом. Техникум, лист бумаги на белой двери канцелярии, на котором нет моей фамилии, директор техникума, который против меня и Карл Маркс, и Фридрих Энгельс в поединке с мировым капиталом. Я, который на память, случалось рисовал их бородатые профили для детдомовской стенгазеты, оказывается совершенно не знал их. По невежеству своему я очень нажимал на бороды, а теперь они моему мальчишескому воображению рисовались еще как могучие цирковые атлеты – мускулы, как две крупные дыни-качанки, с кулаками – в добрый четырехлапый якорь каждый. Еще бы – ведь именно этими кулаками и собирались они сокрушить мировой капитал!..
…Я опомнился лишь у белой двери с медными ручками. Не постучавшись, красноармеец открыл эту дверь, с табличкой «канцелярия», решительным жестом пропустил меня вперед себя; затем, ни малейшего внимания не обратив на перепуганную при виде человека с ружьем блондинистую и обмахивавшуюся папкой вместо веера секретаршу, громыхая коваными сапогами, зашагал к двери с табличкой «Директор».
Директор стоял между письменным столом и висевшим на стене телефонным аппаратом. Это был большой, размером с настенные часы, глухой, гробоподобный дубовый ящик с двумя никелированными чашечками звонка сверху и ручкой сбоку. Директор крутил эту ручку и кричал в телефонную трубку: «Станция! Станция!».
Завидев красноармейца с винтовкой, директору стало не до телефона: «Я вас слушаю…, товарищ красноармеец…» – глотнув воздух, сказал он.
Расставив ноги на ширину ступни, поместив между ног приклад винтовки и опершись об зажатый кулаками штык – излюбленная, хотя не совсем уставная поза часового, – красноармеец сказал коротко:
– Этого мальчонку, товарищ директор, надо принять в технику…
Все еще не вполне понимая в чем дело, директор забегал глазами по мне и красноармейцу. У него было явно просительное выражение лица. Ради бога, мол, объясните, что это все значит?
– Это… ваш братишка? – спросил директор.
– Нет… То есть… вообще-то…
– Как это понять – «вообще-то»? – директор воспользовался заминкой, чтоб вернуть себе утраченную было инициативу; он даже попытался улыбнуться, но тут же красноармеец снова заговорил, твердо выговаривая каждое слово, исправляя секундное замешательство насчет родственных отношений. Он в упор смотрел на директора и говорил как на инспекторской проверке:
– Был бы я братом – я бы не пришел к вам. Здесь иное дело. И я вас лично прошу…
Видимо, красноармеец не хотел при мне, только что посвященном в молодые марксисты, произносить жалкие слова вроде «сирота» или «детдомовец». Нет, в его наступательной тактике жалость не могла явиться составляющим компонентом! Слегка приподняв винтовку за зажатый кулаками штык, он внушительно пристукнул прикладом о пол, как бы ставя точку: больше он не намерен и слова произнести.
– Да знаю, знаю я этого… мальчонку. За него уже приходили просить товарищи, – морщась как от зубной боли, заговорил директор, тоном человека, которому приходится уступить в том, в чем не хочется. – Ну что мне с ним делать?..
Минутная пауза, тишина в кабинете, украшенном портретом Постышева, большим старинным медным барометром и тускло поблескивающими сизо-голубыми кронциркулями, угольниками и тисочками в плоском и застекленном ящичке на той же стене чуть пониже портрета – все не просто было внушительным, а полно значения и сосредоточенного раздумья: достоин ли я стать студентом техникума, быть причастным к этих кронциркулям и угольникам?
Я чувствовал, что именно над этим «быть или не быть» трудилась сейчас седая голова директора и такие же седые усы его, круглая, согбенная годами спина и даже его темно-коричневый вельветовый пиджак.
«Быть! Как же иначе!» – излучали полные молодого оптимизма серые, по-бойцовски насмешливые глаза человека с ружьем, устремленные на пожилого рабочего, облаченного на старость лет хлопотливой административной властью директора.
Видно, решив явиться достойным этой минуты («жизнь – это борьба», сказал Маркс) я кулаком пытался радикально уничтожить следы слез на глазах. Директор на миг остановил задумчивый взгляд на моей руке. На его лице состарившегося рабочего мелькнула слабая надежда.
– Ну посмотрите, посмотрите на него, – взмолился он, – он ведь не достанет тисков… Посмотрите на ручку его. Сможет эта ручка держать полуторафунтовый молоток, рубить зубилом, работать пилой?..
– Сможет! – упредив удлинение директорского вопросника, громко отозвался красноармеец. У него был зычный голос, привыкший громко и четко повторять командирские приказания, выкриком «Я!», как выстрелом из пушки, оглашать казарму во время вечерних проверок. И в этом «Я!» было не только сообщение, что, мол, да, я здесь, в строю; «Я!» – означало и сознание своего прочного места в жизни, гордость гражданина молодой советской республики, марксиста-бойца и, значит, хозяина жизни.
– Ну да ладно уж… Благодари своего заступника! – рассмеялся директор. Выходя из-за письменного стола, он опирался руками о его края. Казалось его пошатывало как боксера, потерпевшего поражение в восьмом раунде.
Лицо моего заступника меньше всего выражало ликование. Скорей всего на нем мелькнула мимолетная досада по поводу того, что в очередном вопросе, на который должно было последовать несомненное «быть», потребовалось его вмешательство. А может, он в душе посетовал на потерянное время, которое мог бы употребить с большей пользой, штудируя политические брошюрки.
Между тем, прозвучавшее только-то директорское обращение ко мне, чтоб я благодарил своего заступника, поставило меня в затруднительное положение. Я был сыном своего времени. Пусть красноармеец с винтовкой помог мне только-то осознать себя марксистом – это была чисто формальная акция. Мировоззренчески, в морально-эстетическом плане я давно уже был и марксистом, и бойцом. Плакал я не столько может от неудачи, сколько именно от понимания моей бойцовской неполноценности. И если я не умел требовать, отстаивать, добиваться, если вместо этого втихомолку размазывал слезы по впалым и землистым мальчишеским щекам, то рассыпаться в благодарностях, выражать чувства признательности этого я и вовсе не умел, считал недостойным. Аскетически-суровые нравы нашего детдома исключали возможность подобного.
Я мучился раздвоенностью душевной. Как не говори, – сердце испытывало потребность в признательности. А язык мой не умел выражать его в словах. Я уже успел полюбить этого красноармейца, полюбить как можно только любить отца, брата и лучшего друга одновременно; мне хотелось прижаться лицом к его ворсистой, грубой и прекрасной шинели, но вместо этого лишь до мрачности хмурился, глядя исподлобья на стенд с кронциркулями и угольниками.
И снова мой заступник, едва приметно подмигнув мне, поспешил мне на выручку. Пожав протянутую директорскую руку, – это было рукопожатие равных, где победивший не кичился победой, а побежденный признавал справедливым свое поражение, – заступник мой тоном старшего брата сделал мне наказ:
– Учись хорошо, студент. Смотри, – приду, проверю! И взяв винтовку за середину, слегка приподняв над полом приклад и свершив безукоризненный уставной поворот через правое плечо, человек с ружьем вышел из директорского кабинета. Воздух, кремовые шторы окна, устремились вслед ему. Даже портрет Постышева бодро хрустнул мелованной бумагой, но удерживаемый четырьмя кнопками, вынужден был остаться на месте. Нехотя медленно вернулась на свое место и кремовая штора.
И, видно, чтоб дать мне возможность переварить наказ, человек с ружьем, прежде чем обращать на меня административную лавину, уже собственных директорских наказов, этот седоголовый человек с лицом старого рабочего только и сказал:
– Итак, ты студент! Экзамены, думаю, сдашь. Ступай к секретарю, получай талоны в столовку и жетон на койку в общежитии. Понял?
* * *
Я все, разумеется, хорошо понял и мне больше не о чем было спрашивать. Я бросился опрометью в канцелярию – будто спешил не к секретарю, флегматичной и рыхлотелой блондинке с пучком на голове, а на курьерский поезд, который вот-вот без меня умчится от перрона моей мечты.
Разморенная духотой и собственной тучностью, секретарша лениво подняла на меня глаза.
– Все же уломал директора, – улыбнулась она и вздохнула. Эта добрая женщина больше всего боялась, чтобы мы, студенты как-нибудь не догадались о ее доброте.
* * *
В коридоре, на гулкой чугунной лестнице меня ждали детдомовские кореша. Успокоенные насчет человека с ружьем, который – вопреки их предположению – не только не «заарестовал меня», а еще помог поступить в техникум, они грянули дружное «Ура!». Они даже попытались меня подкинуть в воздух, «качать», как это называлось в то время. После этой, торжественно-официальной части, они в рабочем порядке опрокинули на меня целый короб новостей; что «шамовка в техникумовской столовке – на большой с присыпкой»; что «у химички излюбленный вопрос – как получается фосфорная кислота»; наконец, что «если я и завалю какой предмет, все равно – примут».
…Примут, примут, примут!
И, конечно, приняли. Потому, что в те годы главным были не знания, а рабоче-крестьянское происхождение. Я же тем более – был детдомовец. Приняли, несмотря на то, что, как ни бился, так и не разложил квадратный трехчлен математик, отечески улыбнувшись, утешил меня, что «это ничего», что мы «еще к этому вернемся», а в «фосфорной кислоте» барахтался так долго пока мне не начало казаться, что ощутил ее привкус во рту «ну ладно, зачет я вам поставлю, а формулу постарайтесь запомнить», – сказала химичка и, постукивая мелом, одним махом получила на доске требовавшуюся «кислоту».
* * *
Учеба в техникуме – это уже совсем особая история, которую тоже когда-нибудь расскажу читателям, если достанет времени и сил. Здесь я только хочу вспомнить о своем заступнике, моем человеке с ружьем. Я много раз корил себя за ненаходчивость – ведь что мне стоило узнать его фамилию? Встречая красноармейцев на улице, я внимательнейшим образом изучал их лица – «не мой ли?..». Увы, больше я ни разу «своего» не повстречал. Это было очень обидно. Ребята меня утешали: может перевели в другую часть, может демобилизовался? Кого-то осенила блестящая идея – выйти в праздник первомая на площадь Свободы, где сорок пятый полк проходил парадом.
Я с нетерпением принялся ждать праздника. И вот я в парикмахерской подстриженный и набрызганный одеколоном на целый двугривенный, наутюженный и обряженный в чужие резиновые тапочки и галстук с чужой шеи (чуть ли ни все общежитие снаряжало меня на парад) поверх белой рубашки, задолго до начала парада заявился на площади Свободы. Группа студентов, из бывших моих детдомовских корешей, главным образом эскортировала меня, точно я был послом во время важной дипломатической церемонии. Да я и сам испытывал нечто подобное. Во всяком случае, я чувствовал себя столь нарядно одетым, столь торжественным был настрой души, что я ничуть не удивился бы, если бы меня пригласили занять место не в толпе, а на деревянной трибуне посреди площади, рядом с самим, скажем, орденоносным председателем горсовета!