…На второй день помочей вечером все, кто помогал, гуляли у Любаевых во дворе. Шурку посадили наровне со всеми за стол на лавку, вернее – на доску, положенную концами на табуретки. Мать суетилась с закуской.
Пили «Под синей юбочкой» – так называли денатурат за его цвет.
Его пили и женщины. Самогонки не было – боялись гнать. Остроухову принесли гармонь, а у Василия Любаева – балалайка. Они сели в торце длинного стола на виду у всех.
После того, как выпили, заиграли подгорную. Задвигали лавками-досками. Дошла очередь и до Аксюты Васяевой. Она выплыла в круг и неожиданно красивым, сильным голосом озорно пропела:
Повели меня на суд,
А я вся трясуся.
Присудили сто яиц,
А я не несуся!
– Вот баба, – сказал восхищенно захмелевший старый дед Проняй, – кого хочешь в косые лапти обует.
– Да ладно, она, по-моему, еще не перебабилась, – непонятно возразил его сосед.
Шурка невольно слышит весь разговор.
– Ловко она про яйца, – тянул свое Проняй, – моя тоже еще только двадцать штук сдала, молока тридцать литров еще надо сдать. А где брать-то? Дела…
– Где, где, – возражал сосед – дальний родственник Синегубого, – вон Шуркина мать выкручивается, Василий подшивает валенки, а она покупает масло, молоко и сдает. Шурка, тебе мать когда-нибудь масло мазала на хлеб?
– Нет, – сказал Шурка, – у нас масла не бывает, молоко съедаем.
– Вот видишь, откель масло брать, с моими глазами только валенки и подшивать, – не сдавался Проняй.
Шурка, глядя на пляшущих в кругу, думал: «И почему все люди делятся на русских, украинцев, поляков, турок и других? Нельзя ли так, чтобы все были одинаковой национальности? Все были бы равными. Все бы веселились как сейчас». Об этом он сказал дядьке Сереже.
– Ага, – подхватил Серега, – и все одного цвета бы: негры, цыгане, папуасы, англичане – все белые, нет, все черненькие, ага? И все на одно лицо. Мировая скукота.
– Да ну тебя, я серьезно.
Запели «Катюшу». Шурке подумалось, что эта песня про его мать.
Только в жизни все сложнее и тяжелее, чем в этой красивой песне. Для того и песня, чтобы легче жилось.
Шуркина мать, Катерина, когда пели эту песню, никогда не подпевала, всегда только слушала глядя кротко и ясно перед собой.
…На Шурку навалилась вялость. До этого начало звенеть в голове, хотя, разумеется, он не пил спиртного. Он встал и пошел спать к деду в мазанку. Мать только и успела сказать вслед:
– Шура, ночевать приходи домой.
– Ладно, мам.
А Аксюта все веселилась: «За мной мальчик не гонись – у меня есть другой», – слышался ее разудалый говорок.
…Шурка проснулся и сразу понял, что уже поздно: в маленьком оконце мазанки света не было. Он вспомнил, что обещал ночевать дома и заторопился. В избе деда – все уже спали. Со стороны клуба, который находился метрах в двухстах, доносилась музыка. «Раз танцы не кончились, значит двенадцати нет», – определил Шурка. Легонько стукнув калиткой, он пошел по задам – так короче, метров триста. Шурка не прошел и половину пути, ноги подкосились, как тогда, днем, после падения с дрожек.
Вначале он ничего не понял, сгоряча попытался вскочить, но вновь оказался на пыльной дорожке. Обожгла мысль: «Кто-нибудь поедет и задавит, как кутенка. Надо отползти в сторону». Отполз ближе к плетню, и тогда только ужаснулся: а если это навсегда? Мать умрет с горя, ей и с отцом нелегко: она его каждый день обувает и брюки помогает надевать – он сам не может. Правда, в последнее время брюки он научился надевать сам: бросает их на пол, бадиком подшвыривает штанину на прямую левую ногу, крючком за пояс подтягивает вверх, а уж потом становится на прямую левую, а правая у него действует как у всех.
«Карий, Карий, какой же ты дурак!» – с горечью подумал Шурка.
Под локтем оказалась какая-то кучка травы, он подмял ее под себя, стало удобнее. Боли почти не было, только жгло ушибленный локоть, где слезла кожа, и саднило в пояснице, но терпимо. Он повернулся на спину. Широко распахнувшись, на него смотрело небо. Звезды, крупные и мелкие, рассыпавшись во все стороны, светились ясно. Под этим бездонным взглядом он не почувствовал себя маленьким и убогим, а принял чистый теплый взгляд и удивился тому, как стало ему вдруг спокойно, а возросшая уверенность в себе уже толкала его что-то делать энергичное и нужное.
«Неужели там, над нами, действительно кто-то есть, раз так происходит все во мне, но о чем никому не расскажешь?..»
Шурка лежал под открытым небом. Большая Медведица, чудно наклонив свой ковш, висела как на большом гвозде.
Он почувствовал, как сильно всех любит: маму, бабушку, деда… обоих своих отцов, который есть и которого он никогда не видел, вообще все вокруг.
Замелькали летучие мыши. Пролетела, таинственно прошелестев крыльями, сова.
«Танцы кончатся, ребята направятся домой, может, кто пойдет задами и меня заметят».
В куче бревен, когда он заглянул за большой березовый комель, замерцало расплывчатое пятно. «Гнилушки светятся», – отметил про себя Шурка. Он знал, что как ни пробуй гнилушку на ладони, в кулаке, она светит, но не греет. Но сейчас ему казалось, что это светлое пятно из гнилушек, так же как и далекие звезды, гонит к нему теплый и ласковый поток. Шурка еще больше успокоился. Он вспомнил, как однажды бабушка Груня сказала ему: «Все мы под Богом ходим. За твоей спиной ангел большекрылый. Если ты будешь стараться делать добрые дела, он тебя не оставит в беде. Он твоя опора».
Шурка тогда не удивился словам бабушки. Он и вправду иногда очень сильно чувствовал огромную добрую силу, идущую издалека к нему. Чаще всего это случалось, когда он был один под открытым небом: в поле, в небольшом лесу, на Самарке у воды. Но это шло, как ему казалось, не от неба, это было земное. Сила шла, как он однажды подумал и удивился своей догадке, – от отца Станислава, из его далекого далека. Свет поддержки и надежды шел незримо, но властно и побеждающе. Он так себя заставил думать или это так оно и было – уже нельзя определить. Но это не был самообман. Может быть, это – врожденная жажда жизни? Ему сейчас показалось, что этот луч поддержки накрепко соединяет его с отцом. «Но ведь земля круглая, значит луч от Варшавы до Утевки, до меня, должен быть в виде дуги, – подумал он и спохватился. – Почему я думаю так, это же, наверное, бред у меня начался, и я теряю сознание. Так ведь не думают».
Музыка прекратилась. Через некоторое время послышались громкие голоса на улице, но все проходили мимо. По задам никто не шел. Кричать, звать о помощи Шурке было стыдно и он, перевалившись через левый бок на живот, пополз. Оставалось до дома метров тридцать, когда впереди замелькал слабый огонек. «Кто-то с фонариком идет», – догадался Шурка.
– Эй, – негромко позвал он.
Невысокого роста человек остановился.
– Кто там?
Перед Шуркой стоял Мишка Лашманкин, его давний неприятель.
– Коваль, что с тобой? Ты пьяный, что ли, – хохотнул было Мишка.
– С ногами что-то.
Лашманкин подошел ближе.
– Ты же весь в пыли, ты что?
– Говорю: ноги отнялись.
Мишка перевернул Шурку на спину, взял под мышки и подтянул к плетню.
– Ты как на задах в эту пору оказался? – спросил Шурка.
– Да это, лампочка увеличителя перегорела. Мы с братаном фотки печатаем, ну я бегал к дядьке, на обратном пути, дай думаю, срежу путь. Я попробую тебя понести. Вот шалыга какая!
Кое-как приподняв Шурку у плетня, он подлез под него и, взвалив на спину, покачиваясь понес.
– Меня давай в наш сарай.