Оценить:
 Рейтинг: 0

Как служить Слову? Манифесты. Опыт реминисцентной прозы

<< 1 ... 8 9 10 11 12
– Анатолий Омельчук пишет свои книги километрами, как говорят о нем, – оживился Владимир Сергеевич. – И действительно, он много ездит по области, по стране и по миру. Так рождаются его книги.

– Немудрено, что у меня необычная проза. Время, век двадцать первый ее требует. Левая кнопочка привычны для меня в романе, по умолчанию. Компьютеризация жизни действует и в литературе. Курсивы мои тоже естественны. Я живу ж одновременно во всех временах. Так и пишу. От Августина воспринял такое мышление. Для человека это естественно. Сидим мы вот здесь с тобой, а я к нему взор обратил, в другие времена глянул. Вспомнилось что-то. Прошлое, настоящее и будущее одновременно живут в человеке. И совсем не случайно звучит у меня у меня в романе сказанное в минувшем веке, что России скоро понадобятся люди, которые умеют читать и писать. Потрясла меня «крупинка» Владимира Крупина: «Нам не писать в стране, которая читает прозу Пушкина?» Действительно, «даль свободного романа» открыл нам классик. Одно это многого стоит. Но – контекст «крупинки» славного вятича: «Но если мое писание отвратит глаза читателя от моих строк, пусть взор их обратится к Пушкину. И я великодушно буду забыт. А забвение не должно обижать: то, ради чего забывается, вмещает нас». Истинно, настоль велик Пушкин, что все мы как народ в его контексте.

– Как ни удивительно, Саша, но примерно об этом и говорила мне дочь Наталья в восемнадцать лет, когда поступала на филфак. Два красных диплома у нее, по русскому и иностранному языку.

– Наши дети идут дальше нас. Закон жизни это.

А ведь известно: «дурно пахнут мертвые слова». Номинализированные, нерасшифрованные, с захлопнутою душою словопонятия – черные значки на бумаге, они, по слову А. Н. Толстого, как некоторые навсегда закрытые письмена давно умерших народов. Сказано: вначале было Слово. И оно, стало быть, управляет человеком, его жизнью, выбором пути. Главных дорог-то две всегда, на одной со злом дружбу вести, на другой – с добром. И слова пластмассовые сбить с пути праведного могут, самого мудрого человека, извратить и запутать мышление. Живому слову только подвластна «тайна совести и звезд». Тайна высокой литературы в живом слове, у которого есть свой кровоток. А таковой он тогда, когда литература адекватна жизни. Кровоточит она болью, кровоточит и слово.

Вспоминаю стих первопроходца нашего Севера, подавшегося потом в поэты, моего Первоучителя во слове Ивана Лысцова. Тут не убавить, не прибавить:

Поуронили слово русское!
А то, которое в ходу,
Оно в плечах такое узкое,
Что не узнать и на виду.

Один монгольский писатель, с которым я побывал некогда у буровиков нефтяного Самотлора, рассказывал мне, что слова и буквы в книгах и газетах его неграмотная мама из рода скотоводов воспринимала какими-то червячками. Так вот червячится и современное слово, и червоточнее, значит, становится и жизнь наша. В литературе ж нынешней правит бал бескровная, пластмассовая лексика.

Слово оказывает, бывает, – холодильное воздействие на жизнь. Случаются такие моменты в ней, когда температура (человека, тела) остывает от слова, как выразился на этот счет однажды В. Розанов. И словно б закон открыл он, мысля тогда, что после «золотых эпох» в литературе наступает глубокое разложение жизни, апатия ею овладевает, вялость, становится бездарной она. В подобном холодном омуте чувствуешь себя в России на грани смены тысячелетий. И живет тоска по бриллиантной, как бунинская проза, литературе. Ощущение такое, будто ты – пытающаяся взлететь ощипанная курица, но старые перья безвозвратно потеряны, а новые еще не наросли. И можно лишь куры строить, любезничая с читателем. И любезничают, кому не лень, в основном «ниже пояса»: оно и понятно, лень ведь – это, когда ни одной мысли в голове, хоть шаром покати. Порнография такая – тупик: как заявлено было в одной из газет, это искусство со спущенными штанами… И куда там со стремлениями ищущего писателя пропустить слово это не рюмочку пропустить через реторту ясного русского ума! Популярничать – проще. А проще простого уж самого – греметь словами, политика – нива бескрайняя для этого. Вот шесть лишь слов из сонма, и смысла в каждом бездна. Свобода и равенство – прежде. А совесть? Справедливость? Честь? Законы? Все громкие слова. И у большого писателя нередка декламация лишь. Вот Л. Н. Толстой: «Свобода и равенство – все громкие слова, которые уже давно компрометировались…» Где свобода, там узы необходимости, где равенство – там тирания. И это уже мои собственные декламации, все требует развертки, для которой может не хватить и романа. Граф А. Толстой в «Дон-Жуане»»:

Все громкие слова,
Все той же лжи лишь разные названья!

И это так. И совесть, справедливость, честь и закон – из оперы декламаций. Все тот же граф:

Великое ты выговорил слово,
В чем воля-то?

Гром – призыв природы к жизни, к делу, действию: – греми! А то ж гром не грянет – мужик не вспрянет не перекрестится. Но помолясь усердно богу, засучивай рукава. Это крест наш людской и предназначение, радостное, между прочим, – трудиться, пахать, творить, созидать. Топором, мастерком, литовкой, мыслью.

Жирно отчеркнул я большой кусок текста, читая «Доктора Живаго». Честно если говорить, воспринимал я его как опыт писательской работы самого Бориса Леонидовича. Читателю ж подаю запись как бы Юрия Андреевича Живаго о его романных набросках:

«… просматривая эти пробы, он нашел, что им недостает содержательной завязки, которая сводила бы воедино распадающиеся строки. Постепенно перемарывая написанное, Юрий Андреевич стал в той же лирической манере излагать легенду о Егории Храбром. Он начал с широкого, представляющего большой простор, пятистопника. Независимое от содержания, самому размеру свойственное благозвучие раздражало его своей казенной фальшивою певучестью. Он бросил напыщенный размер с цезурою, стеснив строки до четырех стоп, как борются в прозе с многословием. Писать стало труднее и заманчивее. Работа пошла живее, но все же излишняя болтливость проникала в нее. Он заставил себя укоротить строчки еще больше. Словам стало тесно в трехстопнике, последние следы сонливости слетели с пишущего, он пробудился, загорелся, узость строчных промежутков сама подсказывала, чем их наполнить. Предметы, едва названные на словах, стали не шутя вырисовываться в раме упоминания. Он услышал ход лошади, ступающей по поверхности стихотворения (выделение здесь и ниже – А. М.), как слышно спотыкание конской иноходи в одной из баллад Шопена. Георгий Победоносец скакал на коне по необозримому пространству степи. Юрий Андреевич писал с лихорадочной торопливостью, едва успевая записывать слова и строчки, являвшиеся сплошь к месту и впопад».

Что ощущал я, постигая таинство работы над словом Бориса Пастернака? Что истинный поэт – посланник Бога в литературном своем деле, что дело его – алхимия. Довел его до степени такого каления, что изливаться стало подлинное золото, – считываешь ты будто строки свои свыше, рукою твоей водит Бог. Тако вот в писательстве. Вот что дало мне освоение опыта классика.

Что касается писательского дела вообще, то – литературу делают волы (Ронсар). Лошадная это работа. Туга, туга и еще раз туга – вот лозунг мой и солнца!

Лошадь животное ненужное, вредное; для нее обрабатывается много земли, она отучает человека от мышечной работы, часто бывает предметом роскоши; она разнеживает ч <елове> ка. В будущем – ни одной лошади!

    А. П. Чехов. Записная книжка.

Писатель, как высказано это близким по духу мне Виктором Петровичем Астафьевым, – «по праву руку – бумаги лист и сердце по леву руку». И труд, труд, труд Сизифа, закаливание сердца при искусственно поднятой температуре. В одной из телевизионных передач сибирский классик говорил, что в тяжкие минуты у него всегда рядом листок со стихами одного забытого провинциального поэта. И в кадре крупно показаны были переписанные рукой Астафьева строки Сергея Чухина те слова именно, что стали иконными для Виктора Петровича. А еще – о том, что легче писать вдвоем, если рядом с тобою незамутненная совесть.

В пургу и свист
Поделят поровну
Муку:
По праву руку —
Бумаги лист
И сердце —
По леву руку.

Скажу еще, что писатель – линза – собирающая в фокус свет всего мира. Обречен «письменник» на альтруизм. «Он поставлен в мире для того, чтобы обнажать свою душу перед теми, кто голоден духовно» (Блок). В современной, постсоветской России он, однако, изгой, человек, предоставленный самому себе, как волк в лесу. Особенно это касается положения его в провинции, когда пишешь книгу, верстаешь, издаешь, получаешь тираж, таскаешь дома к себе на этаж, в склад кабинет превращая и, набив рюкзак, едешь потом по весям реализовать свое Слово. И никому-никомушеньки ведь ты не нужен, поверьте, я испытал это на своей собственной шкуре. Доживет до некролога писатель – какое-то шевеление происходит, и это отрадно хоть… Но смею думать тем не менее, что литература позаботится сама о себе, как ответил некогда Пит, когда к нему обратились с просьбой оказать поддержку голодающему поэту Бернсу. «Да, – прибавил Саути, – литература позаботится сама о себе, и о вас так же, если вы не обратите на нее должного внимания». И такая литература грядет, но это уже проповедь. Что же касательно существа, то ей потребны настоящие герои и настоящие образы. А такие образы – слова-острия, на них держатся художественные пространства. Как у А. Мариенгофа, к примеру. Двор у него «брюнетистый», двери – «крашеные скукой», рожа у детины «двухспальная», люди «тенеподобные», баба «вымястая», клоп выползает «мечтательно», у борзых «стрекозьи» ноги, а мерин стар, бос и бородат, как «Лев Толстой». Разве могут написать так словоблуды, сьевшие «язык собачий»! \«И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно из четырех животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри» (Апок. 6, 1.). Слово громовое – дело зверя. У человека слово раздваивается. Громкие словеса – восковая оболочка без зерна. Как Словом поднять человека? Как повлиять на него тончайшими эманациями мысли и краски живописца, мелодией музыки? Сие есть вечная тайна искусства.

Устроил меня некрасовский ответ в «Говоруне»:

От итальянской арии,
Исполненной красот, —
К занятьям канцелярии
Трудненек переход;
Спокойствие сменяется
Тревогою души,
И вовсе страсть теряется
Сколачивать гроши.

Возвращаю читателю слова из сонма их: свобода, равенство, честь, совесть, справедливость и закон. Море волнуется. Это лишь дыхание жизни. Иди и дыши. Как дышим, так и живем. Как пишем, так дышим. Живем – любим, это синонимы. Опять же граф А. Толстой:

Когда б любовь оправдывалась в мире,
Отечеством была бы вся земля,
И человек тогда душою вольной
Равно любил бы весь широкий мир…
Как любят его мои солнечники

Гром гремит не из тучи, а из навозной кучи. Не убавить в этом народном ничего, не прибавить. Из нее молния-то, из землицы.

Должность слова – пронять человека, дойти до его ума и сердца. И не важно, эпопея это, миниатюра ли. Вот «ужасно смелое», да для 1974-ого-то года заявление воронежца Германа Волгина: «Я сейчас выскажу мысль, которая по крайней мере покажется глупой, но я прошу меня понять. Валяй, валяй!

Современные прозаические вещи могут иметь соответсвующую современной психологии ценность вумно, вумно! только тогда, когда они написаны в один присест. Бред сивой кобылы. Размышление или воспоминание в двадцать или тридцать строк максимально, скажем, в сто строк – это и есть современный роман. Скупердяй! Всех писателей готов отлучить от литературы. Толстой по этой методе – вселенское недоразумение.

Эпопея не представляется мне не только нужной, но вообще возможной.

Книги сейчас читаются в перерывах – в метро, да на эскалаторах – для чего же тогда книге быть большой? Мы что, на конвейерах живем? Я не могу себе представить долгого читателя Дылду? Ерничаю – на весь вечер. Во-первых, миллионы телевизоров ну и что? во-вторых, надо читать газеты почему надо? И так далее». Уфф! Все.

А теперь помыслим. С новой строки. Субъективизм страшенный. Не читаешь, а давишься пересольной селедкой. С юности запомнил Сенеку: «Басня ценится не за длину, а за содержание». И второе: с каких это пор литературу стали оценивать на метры и килограммы, хронометром мерить. Содержание – это единственный критерий. Вот в дневнике у Жюля Ренара: «Полмизинца кристальной воды в алмазном наперстке». Это сгущенность так сгущенность слова. Вообще проза может быть ядерной. Но ядер может быть мульен. Алмазных наперстков, в каждом из которых означенное Жюлем Ренаром количество воды, – Эверест. Может, говорил я уже в этом романе сие парадоксальное: «Война и мир» – самое короткое произведение, которое я читал». Точнее, перечитывал на старости лет, второй раз. Краткие у него главы. Я их просто глотал. Ибо, повторю шекспировское: краткость – душа ума. «Демоны глухонемые», – назвал стих Вяч. Иванов. А глухонемые и действительно демоны. Потому и терзался со своим Демоном Лермонтов. Пиши умно, писатель, и не слушай глупцов. А как твое слово отзовется – оставь времени и судьбе. Сказал и вдруг осекся: учитель писателев выискался! Про то, о чем писать – не наша воля. Так, кажется, сказал Николай Рубцов. Другой призыв тут надобен. Этот, к примеру: расти из себя, цвети, и будет это по закону природы: все из себя. А умно – если будет честно, если это тебя волнует. А там уж, кто как среагирует. К слову, у Андрея Курбского из переписки его с Иваном Грозным уловил ценную одну для писательства формулу. Писать надо, чтоб «в кратких словесах много разума замыкающе». Созвучно Шекспировскому: краткость душа ума. «Чуденько сказал Толстой, что краткость сестра таланта», – подумал Вассерман.Вся правда об Анатолии Вассермане. Классический пример из тюменской истории. В мае-июне 1837 года город наш посетил наследник российского престола цесаревич Александр Николаевич (будущий император Александр 11). В свите сопровождавших его был наставник и воспитатель цесаревича великий русский поэт Василий Жуковский. До нас дошли записи, которые он делал в этой поездке. Знакова такая: «…Переезд из Екатеринбурга в Тюмень. Милый город на берегу Туры. Приезд в дождь. Встреча. Толпа. Бухарцы. Три нюанса встречи – искренность, простое любопытство, город бедный. Голова Иконников. Переправа по Туре весьма продолжительная. Длилась она почти два часа – то ли Тура была шире, то ли было сильное половодье… Высадка на берег в 7 часов. Кожевенные заводы затопленные. Дорога по прекрасному ровному полю. Растения полевые разнообразные. Чернозем. Прекрасны сосновые рощи. Бедность деревень». Поэт уловил самую суть здешней жизни.

Жизнь – вселенная слов, живая энциклопедия. Слово же подобно колодцу. В колодце есть глубины, с которых и днем можно увидеть звезды, в слове – глубины, с каких становятся явными его бездонные звездности. На «звездных глубинах» работал, исследуя Слово, Павел Флоренский. Подвижник веры и духа, он писал, что нет индивидуального языка, который не был бы в своем явлении – индивидуальным. Каждое слово – личностно-живое, а его пытаются окаменить или опластмассить, выжать из него живые соки. Слова рождала органическая совокупность речи, а не речь составлялась из слов, как мудро судит Флоренский. Классичным считаю прослеживание им эволюции слова «кипяток».

С санкрита и славянских языков КИПЕТЬ – приходить в движение, возбуждаться, с латинского созвучного слова – горячо желать, кипеть страстью, с немецкого – прыгать, скакать, с греческого – лететь кубарем, кидаться головой вниз, кувыркаться, скакать, танцевать. Во многих личинках жил корень КИП, КИПЯТОК, и как живые существа, рождаясь из них, содержательные струи сливались в одно слово.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 8 9 10 11 12

Другие аудиокниги