У Черского убили жену, опер должен был провести положенные следственные действия – и оба понимали, что ничего из этого, скорее всего, не выйдет. Потому что вся эта официальная бодяга в их положении – такая же формальность, как погребальный ритуал. Так или иначе Нэнэ похоронят с положенными ритуалами, так или иначе будут заполнены какие-то бумаги, после чего ее дело будет отправлено в архив или будет висеть вечным глухарем.
Кстати, кто будет ее хоронить? Пока идет следствие, она еще в морге, об этом можно было не беспокоиться. Но рано или поздно ее тело выдадут, и с ним надо будет что-то делать.
Черский искренне надеялся, что этим займутся ее родственники. Должны же быть у нее какие-то родственники. Насколько он помнил, с точки зрения закона тело считалось их собственностью, и в принципе, они имели полное право делать с ним что угодно. При желании они могли его даже съесть.
Он и Нэнэ с этими переездами и ремонтом так и не успели расписаться. И это оказалось к лучшему. Сейчас он уже по-настоящему ощущал, что Нэнэ была, только пока была жива, могла разговаривать и понимать его. Даже как голос по телефону она была собой – а то тело, которое осталось после нее лежать у мусорных баков, больше не было той, кого он любил и на кого он мог бы положиться. Тело осталось, у тела было внешнее сходство – но оно было человеком не больше, чем внешне похожая кукла.
Еще в Афганистане, он начал догадываться, что имели в виду древние, когда учили о душе. На уроках биологии учили, что человек – это то самое биологическое тело, в котором происходят всякие химические реакции. В школьном возрасте, когда человек склонен взрывать карбид и ощущать себя бессмертным, это могло и сработать. Но под свирепым солнцем Афганистана это было очень заметно: несколько хлопков, несколько дырок в теле, и вот человека больше нет, хотя тело еще дергается, хрипит, истекает кровью. Но это реагирует не человек, нет больше человека. Это просто условный рефлекс, сокращения мышц и как раз та самая физиологическая реакция. Мышца будет сокращаться, даже если просто электроды приложить.
Сам человек ушел. Точно так же ушла Нэнэ. Куда они ушли? Есть ли связь с этим местом? Или, может быть, они не уходят, а распадаются и для прежнего общения уже не годятся. Как разбитая чашка перестает быть чашкой даже наполовину – или даже как еще живой человек перестает быть собой, когда мозги съедают болезнь, наркотики или упорные, многодневные запои.
Очевидно одно: где-то бродит убийца. За ним стоят другие люди, они тоже в этом запачканы. И он собирается их найти и отправить туда, откуда не возвращаются.
Сейчас он сделал маленький, но важный шаг к этому. Теперь они не просто выполняли процедуры и формальности – а просто разговаривали. И в этом разговоре можно было узнать много.
– Я по работе много общался с милицией, – заговорил Черский, – и знаю, как выжигает эта профессия. Кожа дубеет, бесчувственным становишься. Я знаю, что это. Сам сейчас такой хожу. Это, конечно, кажется грубостью обычному населению. Но это необходимо, как у врачей и любых других профессий, которые работают почти забесплатно с людьми, которые на самой грани. Это очень сложно – брать работу в руки, но не в сердце, кишки и печенку. Тем более что на такой работе все чувства замыливаются, потому что нормальных людей почти не видишь. Видишь человека, и сразу вопрос: «Давно откинулся? Что, еще ни разу не сидел? Не дорабатываем! Могу, кстати, устроить».
– Ну, попадаются нормальные пострадавшие. Или свидетели. Но они быстро уходят или вообще прибывают в трупном виде.
– А если чаще – преступление произошло в компании отборнейших отбросов, – Черскому снова представились угрюмые многоэтажки Белой Горы, а еще та обычная, неприметная, где был тот самый притон. – И сложись чуть-чуть по-другому – жертва сама сотворила с обвиняемым то же самое или даже что-то похуже. А свидетель от обвиняемого отличается только тем, что первым согласился сотрудничать со следствием.
– Есть такое. Я сравнительно мало в этой системе работаю, но, конечно, мир мрачнеет. Кожа дубеет сама по себе, этого почти не замечаешь. Но есть еще одна, еще более сложная вещь: важно оставаться человеком. И смертельно важно уметь видеть человека в любом злодее. В заросшем бомже и в серийном маньяке, который охотится на маленьких детей с молотком. В любом злодее, даже если его вина уже завтра будет доказана.
– Это вопрос милосердия?
– Это вопрос криминологии. Я сам человек, и поэтому я могу понять злодея как человека. Но если я забуду, что он человек, – то он мне уже непонятен. В этом проблема рядовых бандитов, кстати. Очень часто в рядовых быках оказываются люди тупые и злобные, реально нездоровые, с медицинской точки зрения – психопаты. А беда психопата именно в том, что он не понимает людей. Болевой порог понижен, мозги набекрень, смерти не особо боится, потому что не особо любит складывать два и два. Но при этом таким дуболомом нужно именно командовать, потому что сам он не понимает, что делает.
– Много таких людей стало?
– В том и дело, что их не стало больше, чем раньше. Просто для них теперь нашлось место в жизни. И даже таких не хватает. На наших улицах творят беспредел не какие-то особые люди, маньяки там или прочие психи отбитые. Творят его такие же, как и мы. В одном дворе росли!
– Но почему ни я, ни вы не творим то же?
– Мы просто на правильной остановке соскочили. Я уже со счету сбился, сколько тех, с кем во дворе играл, сели, подохли или перекалечились. Если бы жил их жизнью – ни на секунду бы не сомневался, что меня самого ждет что-то другое, а не тюрьма или, разве что, «всю жизнь на халяву проносило». Понять, что можно жить иначе, на Ангарской просто невозможно. Знаете же Ангарскую или Шабаши. Валуны или Чижи по сравнению с ними – тихое пристанище, настоящая нейтральная Швейцария.
– Я иногородний, но даже я про них слышал.
– С ходу жить другой жизнью получится, только если растешь в спецшколе какой-то. Мы видели такие места, просто с другой стороны забора. Забор в таких школах – главное. Чтобы ребенок не видел зла – нужно, чтобы стоял забор, и такие, как я, таких, как он, охраняли. Но чтобы понять, что есть другая жизнь, надо самой жизни не видеть. Жизнь, среда – они же целиком человека засасывают.
– Даже странно, что вы или я не пошли по этой дороге, раз она такая открытая.
– После первой полусотни дел я скажу уверенно: просто повезло. Вы или я еще не поубивали пару десятков человек просто потому, что не угодили в нужные подразделения.
«Насчет меня вы несколько ошибаетесь, – подумал Черский. – Я и правда поубивал пару десятков не очень хороших людей. Причем это было не в Афганистане».
Но спорить об этом предмете не стоило. И он спросил про другое:
– Как вы думаете, хоть кого-то получится найти? Я понимаю, преступление сложное. Нет очевидного подозреваемого, кому это было бы выгодно.
– Я не могу раскрывать вам все подробности следствия – все-таки вы тоже отчасти под подозрением…
– Вы думаете, что это я ее застрелил?
– Вы могли стоять за тем человеком, который ее застрелил.
– Понимаю. Вы сначала проверяете ближайших родственников. Хотя, конечно, мой интерес мог быть только в том, чтобы от нее избавиться. Я ничего от нее не унаследовал. Даже куртка на ней была моя.
– Да, мы сперва отрабатываем самые очевидные варианты. Шерлок Холмс удивительно правильно про это сказал, не зря его автор судмедэкспертом работал: главное преимущество сыщика перед преступником как раз в том, что для преступника это преступление, как правило, первое, а для сыщика оно даже не сто первое. Преступления редко бывают загадочными, есть более или менее стандартные схемы. И что самое для нас приятное, преступник постоянно уверен, что он первый, кто до такого додумался. К счастью для нас – и для вас, потенциальных пострадавших, – схем не так уж и много. И задерживать, особенно если по горячим следам, получается даже сейчас, когда бензин за свои покупать приходится.
– Но мой случай, я думаю, сложный.
– Заказные убийства всегда самое сложные.
– Потому что заказчики – настолько влиятельные люди.
– Это не главная причина. Все дело в том, что… – опер сделал многозначительную паузу, – в раскрытии подобных дел обычно не заинтересованы даже родственники пострадавших.
***
Черский расспрашивал оперативника еще какое-то время, но не добился ничего, чего не знал бы и сам. Он вышел наружу, вдохнул и вдруг обнаружил, что начинает темнеть.
Единственное, в чем он был уверен, – он не главный подозреваемый. Если бы его хотели повязать и закрыть дело по-быстрому – то выйти он уже бы не смог.
Он постоял на пороге, подумал и зашагал. Делать ему было особо нечего, времени вагон. И он решил не нырять в душное и гулкое метро, а пойти пешком.
Наш город, хоть и столичный, но совсем не бескрайний. Весь путь должен был занять не больше пары часов через город, который медленно окутывала зябкая тьма, – а значит, у него будет время осмыслить многое. А по дороге, пусть даже мельком и в сумерках, увидеть какие-нибудь интересные части города, которые он, скорее всего, больше никогда не увидит, проживи он тут хоть сто лет.
Точно так же, как сегодня он в первый – и хотелось верить, что в последний, хотя, конечно же, это не так – раз увидел это немного пугающее, но все же примечательное здание его районной милиции. В этом почти столетнем доме определенно что-то скрывалось. А так мог бы весь (небольшой) остаток прожить в Чижах и даже не появиться на улице Передовой.
Он углублялся в совсем уже почерневшие дворы, где редко-редко горел одинокий фонарь. В таких местах Заводского района есть риск нарваться на проблемы – но Черского это не волновало. У него и так была проблема, огромная, удушающая. Прибавить или убавить хотя бы одну каплю в этот океан – ничего не изменится.
К нему возвращалась та самая анестезия, с которой он шел ставить подпись. И все серьезные мысли словно соскальзывали с этой корки из серого льда. Возможно, это была самозащита от слишком глубоких, сложных и поэтому неприятных мыслей.
Вместо этого лезли другие мысли – о прошлом. Как вышло так, что из того, что было раньше, получилось то, что сейчас? Конечно, обстоятельства изменились. Но дома-то прежние стоят, и люди в них те же живут. Почти никто из них не умер, и мало кто новый рождается.
***
Хотя, конечно, всем было ясно уже тогда, что все это не по-настоящему. В газетах писали про рекордные надои и урожаи, на партсобраниях усыпляли обещаниями неизбежного коммунизма – но уже было ясно, что это такие же сказки, как и рецепты из «Книги о вкусной и здоровой пище», где описаны неведомые блюда из продуктов, которых никто в глаза не видел даже на колхозном рынке. Была толкучка с пластинками и радиодеталями под водонапорной башней возле того самого колхозного рынка, где переходили из рук в руки ключи от мира рок-музыки. Был ресторан при гостинице «Интурист», где можно было, наверное, заказать те самые блюда с картинок, но вход с улицы навечно заперт, а у входа изнутри гостиницы стоит швейцар и никого никак не пускает. Очевидно, есть какой-то способ туда попасть – но даже командировочному про него не узнать.
Были ученые и инженеры, но они получали смешные зарплаты и не шли ни в какое сравнение с товароведами и водителями тепловозов, которые ходили в Польшу. Была реальная жизнь, но текла она очень подспудно – и кто же знал, что, прорвавшись на поверхность, она окажется настолько бессовестной и безобразной?
***
Черский расспрашивал оперативника ещё какое-то время, но не добился ничего, чего не знал бы и сам. Он вышел наружу, вдохнул и вдруг обнаружил, что начинает темнеть.
Единственное, в чём он был уверен – он не главный подозреваемый. Если бы его хотели повязать и закрыть дело по-быстрому – то выйти он уже бы не смог.
Он постоял на пороге, подумал и зашагал. Делать ему было особо нечего, времени вагон. И он решил не нырять в душное и гулкое метро, а пойти пешком.