Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Немеркнущая звезда. Часть первая

<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
12 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
«Учиться дальше… зачем? – истуканом стоя посреди избы, вытаращив глаза на гостью, мучилась бедная мать над предложением учительским. – Что семь классов, что четыре – какая в сущности разница! Участь наша давно решена: дальше конюхов да доярок видать уже и не прыгнем… Время лишнее только тратить да деньги, когда дома вон сколько дел, когда каждый человек на счету, каждая рука рабочая… Есть-то, когда за стол садимся, все хотят… и все могут. Так пусть приучаются и работать. У меня, видит Бог, кормить их пятерых здоровья уже не хватает. Чувствую, что долго не проживу, что кончаются моё время и силы… Так что пусть уж лучше детки мои побыстрее к труду приучаются. Сами себя научатся кормить – не умрут без меня с голодухи…»

«Чужим людям её отдавать – вот выдумала чего! – уже с раздражением лёгким подумала она под конец, сопя тяжело и тревожно. – Тут они у меня с Зинкой в одних галошах ходят по очереди весь год и одном платье – и ничего. Никто их тут не видит и не осуждает: тут у нас все ходят так. А там ей уже своё личное платье потребуется и свои туфли; и чулки отдельные, и трусики, и пальто, и тетрадки с книжками, – а где я ей это всё возьму?! из каких-таких доходов насобираю?!..»

От напряжённых раздумий и предчувствий недобрых голова Анны Васильевны заболела и затрещала так, как прежде никогда ещё не трещала. Заболело за телогрейкой и сердце, свинцовым панцирем покрывая чахлую грудь. Не нравились ей совсем, вдовствующей солдатке, крайне тягостны были и сам разговор, и визит внезапный, непрошенный… Но более всего была тягостна необходимость думать о чём-то лишнем, что-то важное быстро решать. Как будто ей и без того думать и решать было нечего.

– …Да нет уж, – наконец выговорила она, с духом тогда собираясь, при этом взглянув виновато на сидевшую перед ней учительницу, нетерпение уже выказывавшую и недоумение. – Спасибо Вам, конечно, за всё: за заботу Вашу и слова хорошие; за то, наконец, что учите детишек моих, – но… пусть уж Тоня лучше дома сидит, делами домашними занимается. Нечего ей в одиннадцать лет начинать по чужим домам мотаться: нехорошо это, неправильно…

* * *

Однако мама Вадика всё же уехала осенью 1945-го учиться в соседнее село, в расположенную там школу-семилетку: её учительница, всё своё красноречие подключив, смогла тогда уговорить его бабушку не упорствовать – отпустить дочурку, дать той возможность развиться умственно, образование получить, пообещав, что поможет всемерно и все организационные и финансовые вопросы возьмёт на себя; что даже и пристроит Тонечку на жительство к одной своей давней знакомой. Обещания она исполнила в точности – договорилась, пристроила, помогла. Дала, таким образом, возможность даровитой любимице продолжить учёбу и только потому не пропасть, не опуститься в будущем в родной деревне до полу-скотского уровня, не потонуть там вместе со всеми родственниками и соседями в невежестве, пьянстве диком; в колхозной кабале, нищете. Это было делом обыденным и привычным для их воистину дремучих мест, к которому все привыкли давно и поменять которое в сторону улучшения даже и не пытались.

Хлопотала она не напрасно, надо сказать, и “семена”, ею летом 1945 года “посеянные”, попали на благодатную почву: девочка отблагодарила всех блестящей учёбой на протяжении последующих трёх лет и отличными отметками в аттестате зрелости. А ещё её, как лучшую ученицу школы, колхоз направил сразу же в областной сельскохозяйственный техникум – учиться там на агронома, на которых в стране после войны была большая нужда.

Три студенческих года пролетели для Тони как один день, как миг счастливый, короткий: лекции на удивление быстро сменялись семинарами, зачёты – экзаменами, лабораторные занятия – ежегодной полевой практикой. Необходимо было много трудиться, многое понимать и запоминать – чтобы оправдать, в итоге, и оказанное ей доверие, и потраченные на неё родным колхозом деньги… А ещё в техникуме была огромная библиотека с книгами, которые хотелось все прочитать, в городе был театр драматический, музеи, кинотеатры, цирк, куда тоже сходить хотелось; был центральный универсальный магазин наконец, ЦУМ местный, с платьями модными и жакетами, шикарными туфельками на шпильках, в которых щеголяли даже и самые знаменитые модницы и артистки в Москве и которые безумно хотелось если и не купить, то хотя бы зайти и примерить. Девочке из глухой провинциальной деревни их старинный областной центр с автобусами, троллейбусами и трамваями, многочисленными историческими памятниками, соборами православными и Кремлём – настоящим, зубчатым, красно-каменным, на Кремль московский очень похожим, – казался сказочным городом неописуемой красоты, этаким Градом Китежем, приводившим её в постоянный восторг, никакими словами не передаваемый. Ей буквально всё там хотелось узнать, увидеть, услышать, запомнить, всё увезти с собой – в своей благодарной памяти, – чтобы потом, на досуге, рассказывать и рассказывать об увиденной красоте подружкам, родственникам, соседям… Ну и, конечно же, детишкам своим, что ожидались в будущем.

Ни одного дня не просидела она просто так, ни одного часа даже: все куда-то вечно рвалась, вечно спешила. У неё частенько за те три года от переутомления и недосыпания болела и кружилась голова и по ночам кровь тоненькой струйкой бежала из носа, частенько её поташнивало с голодухи… Но пыла это не убавляло, не гасило святого огня в груди, и областной сельхозтехникум, который мама Вадика закончила с красным дипломом, не стал бы последней ступенькой в её образовательной судьбе… если б не раннее замужество её и последовавшие за этим роды.

Два сына, появившиеся у неё на свет с промежутком в два года, а потом ещё и дочь заставили Антонину Николаевну забыть о себе и переключиться полностью на семью: своих ребятишек и мужа. Но жажды знаний, образования и культуры семья в ней не убила ничуть, даже и не притупила. Просто эту жажду со временем она надеялась удовлетворять уже через детишек собственных, через первенца Вадика, в первую очередь, которому она отводила в этом наиважнейшем процессе решающую в семье роль, образцово, так сказать, показательную…

13

Но Вадик в школе надежд материнских не оправдал, учёбой не загорелся и не увлёкся. И если шесть классов первые, что он закончил, только разочаровывали мать, грустить и тяжело вздыхать заставляли, втайне ото всех скорбеть, – то наступивший седьмой класс со злополучной вечерней сменой стал для неё настоящей трагедией – именно так! – которую она с трудом перенесла, которой не могла ни с кем поделиться. Каждое очередное собрание той поры, каждое посещение школьное превращались для неё, тихой и кроткой женщины, в унижение и пытку одновременно. Или место, где её морально и духовно секли! Они, собрания, старили и убивали Антонину Николаевну на корню, низко к земле пригибали, делая этим в точности на покойницу-мать похожей, что согбенною проходила последние несколько лет, вокруг себя никого не видя, не слыша.

Она-то, святая душа, надеялась, была уверена даже, что её старший сын, её Вадик, смышлёный и памятливый от природы, в школе будет круглым отличником, передовиком, образчиком знаний и прилежания; и с лёгкостью сумеет взобраться на самые крутые, самые головокружительные образовательные вершины, которые ей самой оказались, увы, недоступны… А он сможет их покорить – потому что умный и страшно талантливый: она чувствовала это. Поэтому он непременно выучит и поймёт всё то, что она когда-то в силу разных причин не смогла или не успела выучить и понять, пытливо дознается до тех вещей премудрых, до которых она, замужняя женщина, мать троих детей, в молодости не дозналась. Он это должен сделать, просто обязан её, сироту полунищую, превзойти во всём – стать лучше, образованнее и умнее. Он ведь частичка её, маленькая её кровиночка, вышедший в мир из неё с истошными криками родовыми, беспрерывными многочасовыми муками. И значит не может жить по-другому, науку с книгами не любить, к знаниям не тянуться супротив веления крови.

Поэтому даже первые школьные неудачи сына не очень-то её и расстраивали, если начистоту, хотя и были ей неприятными как те же мухи. Она всё надеялась и хотела верить, что это – временное явление, как та же ветрянка или корь, и непременно пройдёт с Божией помощью, не оставив следа на теле. После чего её сын, от природы непоседливый и озорной, перебесившись в детстве, остановится, наконец, дурь из головы выкинет и в лучшую сторону переменится; образумится и остепенится классу к седьмому-восьмому и по её стопам непременно пойдёт. Она терпеливо ждала этого с первого школьного дня, верила в благополучный исход всей душою своей, всем сердцем. И, одновременно, всеми способами и силами готовила старшему сыну для этого внутреннего просветления и преображения почву, беседы с ним познавательные регулярно по вечерам проводя, книжки хорошие читать заставляя, телевизионные смотреть фильмы.

А он, негодник, и раньше учившийся кое-как, через пень-колоду что называется, в седьмом классе уже сознательно и серьёзно плюнул на школу, спиной к образованию повернулся, троечником круглым стал. Одни лыжи были у него на уме, соревнования, тренировки, победы спортивные.

В прежние годы, посещая родительские собрания, Антонина Николаевна видела в глазах обучавших Вадика педагогов огоньки участия и надежды, слышала слова приветливые, обнадёживающие: что-де способный ваш мальчик, не старается только; но если захочет, дескать, если за ум возьмётся, то всё у него хорошо будет, не волнуйтесь, мол, ждите. Теперь же всё поменялось коренным образом, и на каждом собрании она уже чувствовала по отношению к себе одно лишь холодное равнодушие, граничившее с брезгливостью, с презрением даже, до глубины души оскорблявшие и унижавшие её, не оставлявшие ей, несчастной, уже никаких надежд и шансов на будущее.

Учителя, такие милые и обходительные ещё даже и год назад, уже отмахивались от неё как от постылой пьющей соседки, и на все расспросы настойчивые, заинтересованные, отвечали коротко, холодно, зло: «Не хочет, не учится, не делает ничего. Нам поначалу казалось… а теперь видим, что нет, что ошиблись в нём, и ничегошеньки из него, ленивца негодного и непутёвого, не получится… Так что не мучайтесь, мол, понапрасну, мамаша, – уже на ходу сквозь зубы бросали они ей, за ними тенью плетущейся, – не терзайте себя и нас еженедельными надоедливыми посещениями – и ничего хорошего от мальчика своего по нашей части не ждите. Олух, мол, он у вас, каких свет не видел, лоботряс ужасный и круглый без палочки ноль. Уж извините за откровенность…»

Сей приговор суровый, выносимый педагогами сыну, а вместе с ним, естественно, и ей самой, резал Антонину Николаевну без ножа, лишал всякого желания жить, есть спокойно и спать, любить, воспитывать и работать. Порою было такое чувство даже, после особенно нервных и горьких в школе бесед, будто бы ей – прилюдно! – отвесили там пощёчину или наплевали в лицо как преступнице, или ненавистному всем врагу, с которым людям противно и тошно общаться.

Ноги её подкашивались, сердце сжималось и останавливалось от тоски, по телу пробегал холодный озноб, по спине пот катился. Шатаясь, она покидала школу с низко опущенной головой, полные слёз глаза ото всех пряча, с трудом добиралась до дома, порог переступала с трудом; а зайдя в дом, без сил опускалась на кухне на первый попавшийся стул и тут же начинала плакать, голову обхватив руками и никого не замечая вокруг. При этом тихо, как и покойница-мать, подвывая. Горькие обильные слёзы, не останавливаясь, долго текли по её впалым бледным щекам, оставляли тёмные, влажные пятна на кофточке. Домашние в такие минуты к ней даже и не подходили – знали все хорошо, что утешать её бесполезно…

* * *

Материнские слёзы те, остро на всю жизнь запомненные, больно ранили сердце Вадика, когда он видел их, когда находился дома. Тогда он, выждав момент, когда мать наконец выплачется и успокоится, подходил к ней робко, на цыпочках, тихо становился рядом, сопя, осторожно прижимался к худенькому её плечику.

– Ну что ты, мам? – начинал он нежно гладить матушку по голове, по волосам прямым, уже заметно седеющим, чувствуя себя причастным к горю её, к её тогдашнему мрачному состоянию. – Не надо, не плачь. Успокойся.

Мать поднимала красные, слезами залитые глаза, в упор тяжело смотрела на сына… И столько было тоски в её взгляде и боли – настоящей, почти смертельной, как будто действительно умер кто, – что сын не выдерживал, отворачивался.

– …Почему ты совсем перестал учиться, а? – тихо, через силу великую спрашивала Антонина Николаевна, едва выговаривая слова. – Мне уже стыдно стало заходить в школу вашу, стыдно встречаться и разговаривать с людьми, учителями твоими. Они как на дуру смотрят все на меня, как на прокажённую… Я не могу так больше, у меня уже нету сил… Что ты со мной делаешь, Вадик? что творишь? Я ведь в старуху древнюю превратилась из-за тебя, мне уже жить не хочется…

После таких нелицеприятных слов слёзы ещё обильнее текли у неё из глаз, ещё черней и мрачней, некрасивей её лицо становилось. Усиливались и завывания…

Вадик хмурился и молчал, не смотрел на мать, не прижимался уже к плечу материнскому. Ему нечего было сказать в своё оправдание: он давно уже всё для себя решил. И дальнейшие разговоры и разбирательства уже ничего бы не изменили.

– …Я запрещу тебе ходить в твою дурацкую секцию, – произнесла Антонина Николаевна через минуту, от души наплакавшись и навывшись. – Я это сделаю, Вадик, слово тебе даю! если ты не можешь делать два дела одновременно; я пожалуюсь, наконец, отцу!

– Жалуйся, – тихо, но твёрдо отвечал матери сын, лицо которого из болезненно-сострадательного вдруг делалось волевым и не по-детски суровым. – А в секцию я всё равно ходить буду. И ничего вы мне с отцом не сделаете.

– А в школу? – болезненно морщась, вопрошала мать, поражённая таким настроем, напуганная даже им, – в школу ты ходить будешь? Учиться ты собираешься?…

В разговоре опять наступала пауза – долгая, тягостная для обоих.

– …Ладно, ступай, ну тебя к лешему, потом поговорим, – вконец обессиленная и издёрганная, мать поднималась со стула, легонько сына от себя отталкивая, всё ещё стоявшего подле неё. – Не хочу тебя, паршивца, больше видеть.

И оба расходились после этого по своим делам, крайне недовольные друг другом…

* * *

«Чего они все от меня хотят? – с раздражением думал Вадик, расстроенным уходивший от матери, – чего ко мне привязались? И в школе нудят каждый день, и дома: надоело слушать!»

Ему было и жалко маму конечно же, безусловно жалко – и зло брало на неё и школьных преподавателей, доводивших её до такого ужасного состояния. И его можно было понять – носителя собственной правды. Полтора года уже он рвался из сил, не щадил, не берёг себя ни на тренировках, ни на соревнованиях; даже и на доске почёта уже висел – единственный из семиклассников! – в секции до взрослого разряда дошёл, тренеры в нём души не чаяли, «золотые горы» сулили, – а им всё плохо, всё было не по сердцу: одни только выговоры слышались ежедневные да попрёки, да обвинения незаслуженные в разгильдяйстве и нерадении. И не просматривалось этим попрёкам конца – вот что было досадно! И чем интенсивнее он намеревался в будущем тренироваться и соревноваться, тем этих попрёков и слёз, по всему видать, стоит ожидать ещё больше. Ещё хуже станут относиться к нему и в школе четвёртой, и дома. Родители всю плешь ему проедят на пару с учителями.

«Только и слышно в последнее время: ничего не делаешь, не стараешься, баклуши бьёшь! Как будто спорт – это отдых какой; или – развлечение… Пусть кто-нибудь из них попробует пробежать хотя бы километров пять на время, – уединившись, злился он на учителей. – Посмотрим, что с ними тогда после такого “развлечения” станет…»

Подобное отношение к себе и своему тогдашнему увлечению было очень обидным и досадным ему! Тем более обидным, что виды на спорт он имел в тот момент самые что ни наесть серьёзные и в мыслях уносился уже далеко-далеко, к олимпийским победным вершинам “звёздным”. Он не пропускал ни одной телетрансляции или передачи, что лыжных соревнований касались, лыжного спорта: олимпиады, спартакиады, чемпионаты, беседы на соответствующие темы или телеинтервью – всё смотрел. Первые бегуны страны, имена и фамилии, достижения которых он знал уже назубок, сделались идолами для него, властителями дум мальчишеских, его безоговорочными и самыми главными обожателями и подражателями. Не было тогда для него на целом свете людей красивее, мужественнее, значимее и сильнее их. Он пожирал заслуженных мастеров-чемпионов глазами, безмерно восхищался ими, учился у каждого – побеждать, терпеть, выносить трудности и неудачи.

Смешно сказать, но он как обезьянка маленькая перенимал у знаменитых бегунов-лыжников всё, начиная от техники бега и кончая бытовыми привычками и разговорами. Их спортивные подвиги и рекорды, и слава громкая, мировая, неизменно его поражали и вдохновляли, лучше ремня подстёгивали, дразня самолюбие детское пуще всяких похвал, путеводной звездой становясь, главным жизненным ориентиром. Он, 13-летний одержимый бегом ребёнок, на полном серьёзе готовился в недалёком будущем не хуже их засверкать на звёздном небосклоне мирового лыжного спорта, готовился записать и свою фамилию в пантеон русской спортивной славы. Именно и только так!.. А в это же самое время родители и учителя переходили ему дорогу, вязали по рукам и ногам своим пренебрежением и непониманием полным, считая его увлечение, его нешуточную к беговым лыжам страсть чем-то совершенно пустым, несерьёзным и даже очень и очень для школы и будущей жизни вредным. Тем же почти, как если бы он пить и курить вдруг начал, или же срамную бабу себе завёл и на ней захотел жениться.

– Ты учись зарабатывать на жизнь руками или головой, а не ногами длинными, не беготнёй дурацкой, – частенько увещевал его по вечерам подвыпивший отец. – Из нашего захолустья, поверь мне, сынок, далеко ещё никто не убежал. Да и не убежит, наверное… Уж сколько на моей памяти было всех этих бегунов отчаянных да прыгунов, футболистов “великих” да хоккеистов, – подумав, добавлял он с ухмылкой. – А где они все, в итоге?… В заднице! Точно тебе говорю. Или спились давно, или болтаются вон без дела по городу: в разнорабочих числятся да в холуях, над которыми все потешаются… А всё потому, что не учились по молодости, нормальной специальности, образования не получили. Вот и итог. Оттого и болтаются теперь как дерьмо в прорубе. И до смерти болтаться будут.

– А я убегу, разнорабочим и дерьмом не стану, не надейся. И потешаться над собой никому не дам, – улыбаясь, с вызовом отвечал отцу Вадик и уже на другое утро, чуть свет, уходил на очередную свою тренировку и тренировался в тот день особенно долго и яро…

14

«Его словно бы одурманил кто, дурачка, околдовал, – думала, в свою очередь, про старшего сына мать длинными, бессонными ночами, не зная, как успокоить и чем охладить трещавшую от напряжения голову. – Ничего его уже не интересует, кроме спорта, кроме этих лыж проклятых, ничего… Раньше, помнится, и программные книги читал, и художественные, рассказывал мне содержание; в районную библиотеку иногда ходил, в школьной был записан: какой-то хоть интерес имел, пусть маленький – но, тем не менее… А теперь книги в руки брать перестал, будто его от них отвадили… На тренировки только бегает почти каждый день да телевизор смотрит – всё про тот же спорт: про бег, соревнования, лыжи. Чокнулся уже на них, помешался, ей-богу… Превращается день ото дня в какого-то непутёвого дурачка, двоечника натурального, форменного, а ведь выпускные экзамены скоро, взрослая жизнь на носу. А он её оболтусом хочет встретить, неучем, пустышкой прожить, с лыжами и палками под мышкой. Куда такое годится! Разве ж правильно это?! разве ж к добру приведёт?! Да нет, конечно же! – и к бабке ходить не надо!.. Но говорить и внушать бесполезно: он ничего слушать не хочет, негодник, – хоть ты его убей, хоть кол на голове теши! Всё своё гнёт – баран упрямый!»

Чего только она ни делала в седьмом классе, каких мер за четыре месяца первого полугодья ни принимала: увещевала, грозила, требовала, – всё было без толку. Однажды они с мужем даже решились на отчаянный шаг: ночью, когда Вадик спал, взяли будильник с его тумбочки, заведённый на семь часов, унесли его в коридор и, закрыв будильник одеялом, дали ему отзвенеть.

«Утром не услышит звонка, проспит – и не пойдёт в секцию, – довольные, загадывали они после этого, укладываясь в постель. – День не сходит, два, вместо пустой беготни по лесу поспит подольше, понежится… Глядишь – и отвыкнет совсем, про лыжи и спорт забудет…»

Но Вадик не проспал, не пропустил занятие, не порадовал отца и мать. Очумело вскочив ранним утром с кровати с получасовым опозданием и обругав ни в чём не повинный будильник, он быстро оделся в прихожей и голодным умчался на тренировку со всех ног, забыв дома варежки, – и родители бросили свою затею, устыдились оба её…

* * *

Видя полную неэффективность силовых методов, расстроенная матушка оставляла их и пробовала докричаться до сына с другой стороны – духовной. В душу пробовала к нему пробраться или хотя бы достучатся до неё как-нибудь; чем-нибудь особенным увлечь парнишку и образумить, заинтересовать, заинтриговать, зацепить. После чего переориентировать мысли и чувства его совсем на иные цели и ценности – не земные, не материальные, не спортивные, которые она и ценностями-то не считала, которые презирала до глубины души как тех же торгашей на рынке или развлекательные по телевизору передачи. Всё это было для неё ерундой – одного, так сказать, поля ягодками. Поэтому она и хотела, всячески стремилась отвадить его от них, ничтожных и по-детски пустяшных.

Раз за разом воскрешая в памяти первую свою учительницу и её увлекательные по вечерам беседы, которые хорошо помнились, трогали до глубины души и столько ей в жизни дали, она решила пойти по её пути, проторённой знакомой дорожке.

– Вадик, – ближе к Новому году, к концу второй четверти, начала приставать она почти каждый вечер к возвращавшемуся из школы первенцу, на кухне дожидаясь его, ужин подогревая, – знаешь, я тут недавно прочла одну очень интересную книгу: хочу её с тобой обсудить, поделиться прочитанным и узнать твоё мнение… Ты иди – переодевайся быстренько, умывайся, ужинай, – а потом мы с тобой поговорим. Хорошо? договорились?

Вадик в ответ согласно кивал головой, раздевался, ужинал не спеша, убирал еду со стола, подходил, умиротворённый, к матери.

<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
12 из 13