– Добро! Тут сейчас утрясу всё и зайду.
Между тем изнурённые дневным переходом заключённые застыли у ворот лагпункта.
Вот для этих двухсот заключённых, одетых-обутых в изношенные, истрёпанные лохмотья, дорога от пересыльного пункта до нового места заключения, сегодняшний этап – событие. Событие, потому что они дошли. Не остались лежать на обочине обледенелой дороги.
Заключённые стояли ровно, скрадывая тяжёлое дыхание, и что-то злое ещё исходило от них. Пугала не просто чёрная неподвижная людская масса, пугало то безмолвие, что висело над ними. Они ничем не выдавали свою тягу к жизни. И создавалось впечатление, что заключённые от бессилия даже не могли думать. Ведь любое движение мысли причиняет истощённому организму осязаемую боль. Поэтому мало кто думает о завтрашнем дне, о новом месте заточения. У всех мысли, а вернее, инстинкты схожи: быстрее добраться до барака. Если повезёт, до места на верхних нарах, а если очень повезёт – отогреться немного у печки, если она в бараке имеется и топится.
У вахты сгрудились конвоиры: и постоялые, и прибывшие. Курили, негромко обмениваясь новостями. Шустов вызывающе выделялся среди прочих служащих добротным овчинным полушубком. И вёл себя вызывающе: заходил в вахтенное помещение, через минут пять-десять выходил, и так не единожды. Арестанты же стояли, мёрзли, мучились: что ж они там телятся!? сколько ещё!?
Примерно через час дали команду выстраиваться по трое: помощник начкара достал формуляры, выбрал освещённое место, поднёс формуляр ближе к глазам. Только выкрикнет фамилию, тут же из общей массы отделяется фигура и бегом, точнее трусцой, сцепив руки на затылке, подбегает к старшине, останавливается в трёх шагах, словно упёрся в невидимую стену, и быстро называет свою фамилию, статью, срок.
Кто «отмолился», пристраивается в предзоннике: туда, как свечку, выставляли конвоиры в такой же строй, только по другую сторону колючки, на двадцать шагов ближе к лагерным строениям.
– Прохоров!
Заключённый семенит. Его тяжёлый хрип слышен аж в середине колонны. Словно битюг тащит на гору гружёную телегу.
– Прохоров. Статья пятьдесят восьмая, пункт восемь десять, восемь девять. Пятнадцать лет, пять с поражением в правах.
– Огородников!
Очередной заключённый отделился от чёрной массы арестантов, словно ржавый лист от дерева, не выпрямляясь, отчеканил:
– Огородников…
Конвойный ощутимо толкнул Огородникова в плечо, указывая куда встать. Конвойные, что распределяют зеков в самой зоне, не вооружены. Огородников глубоко втянул промозглый воздух, стараясь быстрее отдышаться. От долгого времени на морозе голова шла кругом, конечности болели от нудной свербящей боли: холод, усталость скручивают в груди пружину, не продохнуть. Хочется тишины, покоя, тепла. Мороз, казалось, гнул людей к земле: и многим мерещилось, что конца и края этим мучениям не будет.
Старший лейтенант Шустов, убедившись, что всё идёт согласно инструкциям, направился в штабной барак. Там, несмотря на позднее время, в надзирательской комнате оживлённо обсуждали что-то трое охранников. Печка раскалена докрасна. Единственная лампочка под потолком светила тускло, в комнате чувствовался запах пота, старых отсыревших вещей. На лейтенанта внимания даже не обратили. Место дневального пустовало: он попался Шустову на крыльце. Шустов прошёл дальше. Наконец наткнулся на двери с вывеской «Канцелярия».
В кабинете лейтенант Канашидзе и начальник лагерного режима капитан Недбайлюк просматривали документацию. Поздоровались. Шустову предложили табурет – охотно присел, ослабляя верхние петлицы полушубка. Предложили чай – ещё охотнее согласился. Горячий чай очень кстати! Пока коллеги занимались бумагами, Шустов, обхватив горячую кружку ладонями, негромко отхлёбывал кипяток. Когда о чём-то спрашивали, спокойно отвечал. Чай был без сахара, с тяжёлым непривычным привкусом. Шустов и этому рад: на щеках от тепла разбежался румянец, черты лица размякли, опростели, и ничего в нём не осталось от грозного блюстителя конвойных порядков. Выражение мальчишеского восторга будто застыло на его белокожем круглом лице – ну, никак не начальник караула!
Между тем перекличка продолжалась. Конвойные в одинаковых серых полушубках для согрева прохаживались вдоль строя: им дозволено! Прохаживались согласно инструкции не ближе, чем на пять-шесть шагов: мало ли кто отчаявшийся может наброситься. Никто из охраны не всматривался в лица заключённых, какой смысл? Да и что там увидишь? Безмолвный оскал приближающейся смерти?! Страшное прикосновение тлена человеческих тел и душ?
Выкрикивавший фамилии старшина, в манерах которого без труда угадывался бывалый служака, при этапировании заключённых не зверствовал.
По нынешним временам это редкость. Хоть здесь повезло зекам! Старшина, назвав очередную фамилию, вдруг закашлялся: дыхание на холодном воздухе перехватило. А может, умышленно родил паузу, видя, как подходящий зек, вдруг оступившись, сбился с шага и чуть не упал. Все видели, как зеку непросто было устоять на ногах, но устоял. Выпрямившись, выкрикнул громко своё имя, статьи, срок и всё такой же шатающейся походкой отошёл в предзонник.
А в кабинете воцарилось оживление. Черноглазый, неусыпно балагуривший лейтенант Канашидзе предложил прямо здесь поужинать. Предложение показалось своевременным. После нескольких глотков добротного самогона, как полагается, разговорились. Пару раз забегал Скрябин, забегал для того, чтобы, как он говорил, «добавить в топку горючего».
По отчётам выходило: этап состоял из ста двадцати четырёх зеков. От пересыльного пункта под станцией Анзёба до ИТЛ-04… двадцать два километра. Этап вели вдоль насыпи, которую укладывали под железнодорожную ветку. Шустов рассказывал степенно, не торопясь, иногда забавно окая, что придавало его лицу особую крестьянскую выразительность, а когда принимался поглаживать ощетинившийся ёршик на крупной голове, тогда совсем казался беспомощным. Взглянувший в его васильковые глаза и не подумает, что в конвойных нарядах этот парнишка, так напоминающий доброго крестьянина-пахаря, не дрогнувшей рукой пристрелил восьмерых заключённых.
– Шли по вешкам. Дык, я сюда по лету и осени этапы приводил. Места уже знакомые. Одно плохо: дорога идёт вдоль отсыпки. Для любителей бегать, ориентир – лучше не придумаешь. Всё без карты понятно.
Высказанное Шустовым замечание встревожило капитана Недбайлю-ка. Он, уловив в себе какую-то мысль, сразу озадачившую его, медленно притянул к себе со стола тетрадь и, не торопясь, словно пугался, что мысль в суетливой спешке забудется, сделал длинную запись. В отличие от товарищей Недбайлюк только пригубил самогон, к поставленной на подоконник кружке больше не прикасался, и в этой его отстранённости не было ни грамма показушности: Недбайлюк не жаловал пьянство вообще, а на работе тем более. Он с интересом проглядывал дела новоприбывших зеков.
С плаца донёсся шум. Начальник режима глянул в окно, Шустов напряжённо следил за ним. В эти минуты с предзонника заключённых стали принимать лагерные конвоиры, всё началось снова, только с досмотром. Один из зеков упал, видимо, лишившись чувств. Те, кто стоял рядом, закричали, пытаясь обратить внимание конвоиров. На морозе все звуки ломаются: трудно иной раз сразу уразуметь, что происходит. Свалившегося арестанта оттащили от общих рядов, вахтенный надзиратель дёрнулся было в его сторону, но предусмотрительный Скрябин – он руководил уже здесь – жестом остановил его.
– Не подходить! Только по номеру! – закричал он, бойко подчёркивая свой начальственный статус.
Никто не осмелился ослушаться. Шмон* продолжался. Про обессилевшего зека тут же забыли.
В кабинете продолжался доклад.
– Ничего, у нас не забалуешь, – худой нос Недбайлюка заострился ещё больше.
Он вновь что-то записал в тетрадь.
– Так-то оно так! Всё равно лезут за колючки, как тараканы на крошки. В семнадцатом пункте три дня назад четверо ломанулись. Не знаю, взяли или нет. Меня прикрепили к этапу, что там дальше, не знаю, – сказал Шустов.
– Семнадцатый – это где? – немного осевшим голосом спросил Кана-шидзе.
В отличие от товарищей он слегка захмелел.
– Ближе к Вихоревке на вёрст десять, наверное. Там одних политических уже сгуртовали, – уточнил устало Шустов.
Недбайлюка радовал тот факт, что этап в основном состоял из зеков, осуждённых по пятьдесят восьмой: всего три повторника*
, столько же бэбэковцев*; бытовиков и уголовников кот наплакал, а бубновых* – всего один. Недбайлюк с интересом пролистнул дело «бубнового» и не только потому, что так полагалось по инструкции; эта уголовная каста с некоторых пор стала вызывать у капитана простое житейское любопытство. Раньше, ещё до работы в органах, уголовники подобного рода, представлялись ему отпетыми головорезами, очень ограниченными и озлобленными, уж точно не склонными к людским нормальным чувствам. Каково же было его удивление, когда, столкнувшись уже в лагерях с уголовниками высшей касты, он пришёл к выводу, что во многом насчёт них ошибался. Всё оказалось сложнее.
На фото некто Лукьянов выглядел неприглядно: это был вор-рецидивист, чья тюремная биография начиналась ещё с царских времён, а далее старший лейтенант читал длиннющий «послужной список», где лихие разбойные нападения на заводские кассы и банки купеческих магнолий чередовались с мелкими грабежами уже советских торговых прилавков. При царе – один срок, трое покалеченных; при советской власти – три срока и почти два десятка трупов. Шестьдесят семь лет! Матёрый дядя! Недбайлюк развернул дело к Шустову, ткнул пальцем в фотографию:
Значение слов и выражений, отмеченных знаком *, приводится в Словаре на стр. 472.
– Есть такой, – кивнул Шустов, пережёвывая кусок хлеба. – На пересылке вёл себя тихо, в дороге тоже. Среди блатных – непререкаемый авторитет.
«Серьёзный дядечка. мокрушник. в ближайшее время надо приставить за ним уши», – размышлял Недбайлюк, внимательно слушая начкара.
– Да, волну по дороге не гнал, – продолжал Шустов, когда его конкретно спросили про блатарей. – Держались кучкой своей, как обычно. Их там всего-то четверо серьёзных, ну и примазанных, по-моему, уркаганов пять. Они и на пересылке, судя по отчётам, не шумели особенно.
– Конечно, сейчас для них, вообще, времена пошли не сахарные, – заговорил Канашидзе, ясно выделяя свою бесхитростность в кумовских расчётах. Он потянулся к бутылке, но увидев осуждающий взгляд Недбай-люка, передумал: – Свора между ворами началась не шутейная. До резни доходит. Слыхал? К нам, так сказать, по обмену опытом с Дальнего Востока скоро отправят целые отряды «перевоспитавшихся».
– Не знаю толком насчёт этой заварухи ничего. Говорят всякое. Но у нас в лагерях всё тихо! Воры сами по себе, работяги сами, – сказал Шустов, украдкой глянув на отставленную в сторону бутыль самогона. Он сейчас гадал, оставят ли ему причитающийся стакан на ночь для сугрева или всё сами выхлебают, паразиты.
Похоже, эта думка настолько заняла начальника конвоя, что по его лицу всё стало понятно Недбайлюку. Начальник режима, хмыкнув, вернул бутыль на стол. Выпили, как положено, на посошок. Канашидзе заметно осоловел. Шустов, понимая, что в разговоре уже цепляться не за что, поднялся. Не слишком хотелось выходить из натопленного помещения, но служба требовала. Подчёркивая груз ответственности, дескать, за всем присматривать требуется, Шустов вышел наружу.
По времени прикинул верно: этапников загоняли в карантинный барак. Некоторых обессиленных, среди них и тот, что свалился в пред-зоннике, поддерживали зеки, в ком ещё находились силы для благородных поступков. Один, видимо, совсем дошёл. Начал заваливаться на бок. Его подхватили, возле самых дверей барака, таких, как правило, не бросают – хуже может обернуться. Откинет дух, заставят снова на поверку строиться. Им то что? А вот у зеков уже сил нет. Доходяга еле ноги переставлял.
Может, уже волокли с остановившимся сердцем. Но, похоже, нет, выдюжил! Вон ногу подтянул, ступил, опять ступил. Последние спины исчезли в проёме сеней. Овчарки постепенно утихли. Установилась долгожданная тишина над лагерем.
Шустов закурил, мечтательно-добродушное выражение застыло на его лице. Он представил, как сейчас, прежде чем разлечься в тёплой постели, съест добротную порцию каши, обязательно с мясом, выпьет стакан, а может, и два крепкого самогона и уснёт. Он так надеялся, что во сне увидит тёплые края, откуда родом, равнинное колосившееся поле и славную девушку Галину, которая обещала ждать его ровно столько, сколько понадобится. Письмо и фотографию девушки Гали начкар всегда носил с собой.
Глава 2
На утреннюю поверку вывели с опозданием. Подгадали так, чтоб лагерь выглядел безлюдным: только лагерная обслуга и силуэты стрелков на вышках. Очевидно, перестраховывались. Нынче в лагерях было неспокойно.
Небо, истёртое белёсыми рассветными полосами, давило вселенской пустотой. От земли клубилось морозное марево, уплывало куда-то вверх. После переклички объявили, что весь день продержат в карантинном бараке; через тридцать минут завтрак, потом баня, медосмотр и прочее…
Когда старшина Скорохват – долговязый, опухший, с тяжёлым угреватым носом – заикнулся про баню, никто в строю радости не выказал. Все ещё находились под впечатлением кошмаров от холодного, как могильный склеп, барака, куда их загнали ночью. Единственная печь, бесхитростно слепленная из железной бочки, топорщилась почерневшим валуном посередине, но нескольких охапок дров, брошенных возле неё, едва хватило на пару часов. Скоро холод вновь полез из всех щелей. Как ни расходовали дрова экономно, стараясь растянуть жар до утренней побудки, всё равно в эту ночь двое умерли во сне, с десяток уже не смогли подняться без помощи солагерников.