А еще Ленка сообщала, что Боренька Варшавский снова женился и работает в кооперативе «Шанс»… Тот самый Боренька, с которым я изменила моему Сане в последней своей экспедиции. За полгода до отъезда. Правда, у нас тогда все было плохо. А Боренька тоже собирался. Только не мог решить куда…
Саню я так просила: уедем, уедем отсюда… Но он только смеялся. А однажды серьезно ответил мне: «Не могу я, Ринка, туда… Я ведь там «гой». Чужак, значит. Не моя это земля, а человек на своей земле умереть должен». Почему умереть? Человек должен жить! Но больше ничего я тогда не добилась. А Боренька обещал приехать в Израиль: «Ты езжай, Риночка. А я к тебе приеду». Вот только когда?
И вот это Ленкино письмо все перевернуло в моей душе! Сразу все. И смерть его нелепая, и безденежье. И тоска. Надо было срочно все это глушить в себе. А как? Вот-тут Евка моя решила помочь, исключительно из дружеских чувств. Ну и поехала я с ней, ее «хавером» Пинхасом и их знакомыми в один китайский кабак. Но как только ступила на эту веран-дочку всю в цветных ширмочках и фонариках, сразу поняла, почувствовала – не будет здесь ни радости, ни забытья. И ком к горлу, ледяной, снеговой ком…
Не помню, как за столиком оказалась. А вокруг – веселье. Израильтяне, они народ веселый, не то, что мы, евреи с нашей мировой скорбью. Евка мне шепчет на ухо: «Рин! Развеселись быстро. Здесь не принято так в кабаках сидеть. Вот этот, справа, твой потенциальный «хавер»… Ты ему жутко нравишься. Соглашайся, здесь ломаться не принято. Если пришла, значит… А зовут его Цахи…»
Тут же этот Цахи-муцахи ко мне подсел, вернее, привалился, то да се, «кама зман ата баарец», да где работаю, «тов или не тов бэ Исраэль…» Что-то я отвечала, а потом смотрю, а на столе жратва невиданная, и водка «Смирновская» родная, и «шампань» во льду. Ну, думаю, вот сейчас напьюсь в лучших традициях Анапской экспедиции. А там будь что будет.
И может, в этот раз все и получилось бы, как Евка хотела (ей, помимо всего, моя «праведность» глаза колола!), да облом вышел. Сначала, как бухнула я водку в «шампань» и выхлестала до дна этот коктейль, у израильтян глаза на лоб, а меня ни в какую! Не берет и все тут. Только злость во мне набухать стала. А тут еще и Пинхас по Евкиной просьбе «шир русит» заказал. И поплыл как во сне над головами: «Танцевала в подворотне о-осень ва-а-а-альс-босто-о-о-он…»
И поплыли во мне воспоминания… как танцевали мы с Саней в первый раз вот под этот самый «вальс-бостон» давно-давно, в Новый год, на Ленкиной даче под Москвой. И какие у него были тогда странные, лилового цвета глаза, и как он улыбался, и… А тут Цахи этот, приспичило видно ему, схватил меня в охапку и на колени к себе. Я обалдела, рванулась, а он завопил вдруг на отвратительном русском: «Дье-вушка! Кошька! Ти хочешь деньги?»
Я замерла, смотрю вокруг, Евка моя ржет, угодливо так, Пинхас ее ухмыляется, остальные развалились на стульях и смотрят на нас с Евкой, как на вещи. И тут до меня через весь угар дошло! Ведь для них я – вещь. Как на прилавках «таханы мерказит». Там также навалены груды лифчиков, колгот, косметики, всякой жратвы, и все ходят, щупают, смотрят, выбирают. И меня, и Евку, и других наших девочек, вот так же и сейчас, вот в этих кабачках, верандочках, «малончиках», обнюхивают, осматривают, примеряют…
Я – вещь! Только живая. Из мяса. И в подтверждение я почувствовала, как его лапа лезет ко мне… И развернулась! Тыльной стороной ладони! Наотмашь! По его сальной морде!
Тресь! И еще раз – тресь! Аж по залу гул пошел… И тишина, как в морге. Ну, после всего повскакали, сразу, со всех выходов – официанты, кто-то заквакал: «Миштара! Миштара!», Евка зарыдала, завопила что-то, кто-то меня за руку…
А я уже осатанела, в руках бутылка из-под «шампани», и ору им всем: «Кто первый сунется, убью!» По-русски орала, а ведь сразу поняли. И сразу все утихло. Цахи-муцахи куда-то исчез. Пинхас с официантами побазарили немного, посмеялись. Народ в зале успокоился. Музыка вновь заиграла. Пинхас в этом кабаке был свой человек и все быстро утряс. А после мне такси вызвал. И водителю объяснил, куда меня везти. И даже денег тому дал! Вот как.
И всю дорогу, пока ехала, ревмя ревела и вспоминала… Как вот сейчас вижу и вспоминаю. То, что запрещала себе с самого «Бен-Гуриона». Как прибегала после лекций в его холодный нетопленый дом. Как он кормил меня жареной картошкой и мы пили чай с вареньем. И какой у него был сказочный красавец-кот Тимофей с грустными человеческими глазами. И наши вечера при свечах. Я играла ему и Тимофею на гитаре и пела: «Идет бычок, качается, о чем ему мечтается, наверно позабыли мы слова-а…» И еще эту: «Ты – мое дыхание, утро мое раннее»… И, конечно, его любимую: «Мы связаны, Агнешка, с тобой одной судьбою…»
Я забываю его облик. Ведь даже фотографии его не взяла. Поссорилась. Сейчас, отсюда, мне все видится уже по-другому. Иногда я закрываю глаза и… Одна и та же картина – бегу я по лестницам старого дома вверх (лифт не работает), звоню в дверь – два коротких, один длинный – и вот он на пороге. Длинный свитер, драные треники, а рядом кот Тимофей, трется, мурлычет. Он говорил мне: «Ринка, человек храним верой, живет надеждой и спасен любовью…» Вот я живу надеждой. Может, вовсе не убили его? Может, и ошиблась Ленка?
Все! Надо вставать и жить дальше. Сначала уберусь я в квартире. Потом постираю, накопилось за неделю. На пляж надо сходить. Живу рядом с морем, а времени нет. Надо отдохнуть, расслабиться. Завтра снова подъем, утренний треп с Йоси, потом никайон с восьми до восемнадцати… Я ведь живу на Монтефиори… Тель-Авив… Израиль… Земля… Космос… Вселенная…
Мой золотой Иерусалим
(девятое мгновение)
Дмитрию Леонардовичу Германовскому
Разве человек живет во времени? Разве он движется, подобно планете в пространстве?
Может быть, древние философы ошиблись? Может быть, в их нормальное время это и было так? Но времена меняются…
Лично моя жизнь – вереница витков, быстро сменяющихся мгновений, скачущих волнами неспокойного моря… Сколько же их было, моих ярких мгновений?
…Теперешний мой виток – тюрьма с красивым древним названием Абу-Кабир… Как восточная сказка… Кабир… Решетка моей камеры достаточно плотна, но сквозь нее небо, бирюзово-синее, далекое. Птицы черкают в этих синих клетках молниеносные узоры… Я смотрю на их исчезающие крылья и вспоминаю…
Витки моей жизни. Жизнь – череда ярких вспышек. Вокруг меня время стоит, как стены колодца… гулкая прохладная тишина. И только металлический ржавый лязг не дает окончательно задремать…
Р-р-а-з-з! Небо, но другое, давнее, высокое-светлое. И в небе облака-парусники. И ничего вокруг, кроме сухого серого плетня, стрекота кузнечиков и запаха крапивы.
«…И вот посмотрел Иван-царевич, а-а перед ним-то град невиданный, ра-а-стилается, красот-а-а дивная-я, золоты – я купол-а, сине небо-о. Еруса-а-алим-град, такова нигде не сыщешь…» Я не вижу, но знаю – это соседка по даче, вредная такая бабка с козой, все мои беды из-за ее поганой козы, но когда она рассказывает внучке сказку про «неведомый Ерусалим» с золотыми куполами, я каждый раз подползаю к серому плетню с ядовитой крапивой, смотрю в небо и представляю этот град-Ерусалим… Голубое с золотом…
Два-а-а! Бабушкин голос, высокий, странно молодой голос: «Что вырастет из него, Рудольф Аронович, что? Мальчик совсем не занимается сольфеджио… Я ему твержу: занимайся, занимайся часами. Давида Ойстраха в чуланчике запирали… И стал знаменитым… А ты? Рудольф Аронович, что делать, в какой чулан запереть единственного внука, если в голове у него футбольный мяч?! И монотонный, как осенний дождик, голос моего учителя музыки: «Не мучьте ребенка… Не мучьте ребенка, педагогов и учеников.
Паганини из него не получится…»
«Господи, – вскрикивает бабушка, – еврейский мальчик почему-то должен быть Паганини!» – «Или Ойстрахом, – свистит больными бронхами Рудольф Аронович, – как минимум…»
Да, тогда я хотел быть не Ойстрахом, я хотел быть как Эдуард Стрельцов, кумир нашего двора, известный бомбардир сборной. Или как Миша Луканин, дворник, жонглировавший в палисаднике двухпудовками по вечерам. Или как Ренат Сабиров, ловкий белобрысый виртуоз мяча и хулиганских драк, он крутился с мячом в пыли двора, весело скалясь прекрасными зубами на мое беспомощное дерганье, и вдруг, остановившись в двух шагах, резко и точно бил мне мячом в лицо: «Лови, жиденок!» – и хохотал на весь двор… Да, я не хотел быть Ойстрахом…
И вот я вижу себя идущим расслабленной походкой в паутине переулков с очередной тренировки по боксу. Нырок-удар, нырок-удар… Тах-тра-тах! По груше… По мешку… По телу противника. Упругие злые удары… Лязг зубов… И резкий, скороговоркой, голос тренера Сан Юрьича: «Так-так… Уходи… Крое… Снизу… Голову закрой, мудак! Пошел прямыми! На отходе – боковой! Так… «Двойку» в голову… Нырни! Бей!»
Да-а, я плыву по разморенным июльской жарой переулкам моей Немецкой Слободы, ощущая в руках, ногах, во всем теле радость от хорошо проведенной тренировки, и древние огромные липы шелестят кучерявыми головами, закрывая меня от жары…
…По переулкам бродит ле-е-то,
солнце светит прямо с крыш.
В потоке солнечного све-е-та
У киоска ты стоишь!..
Далеко-далеко позади остался молодой голос бабушки, свист бронхов Рудольфа Ароновича, издевательский хохот Ромки… И мои внезапно постаревшие предки робко спрашивают: «Ты снова уходишь куда-то?» А я уходил, хлопая дверями, на тренировки, зная, что после тренировок будет восхитительное ощущение свободы, будут переулки, в которых меня когда-то били, и у газетного киоска будет она, моя королева красоты…
Три-и! Ее хитрый черный кот профилем на фоне раскрытого окна. Над его ушастой головой в ночном небе – луна. Кот подмигивает мне зеленым глазом, луна за окном плывет, сочувственно улыбаясь.
…Над ночными крышами
Светят звезды рыжие…
«А завтра мы едем в Новый Иерусалим. Слышишь?» Я вижу огромные черные пушистые провалы на ее лице и всю ее в лунном свете. Мне совсем не хочется спать, хотя был трудный день, и тренировка, и жара. Разве бывают трудные дни, когда всего восемнадцать?
Ее тело не дает мне задремать… Мы встретились с ней сегодня вечером, после того, как она отвозила документы в МЭИ…
«Мне сказали явиться через три дня в военкомат. С вещами…»
Она изменилась в лице и, надрывно смеясь, затащила к себе домой, и с таким же диким смехом выкрикивала: «Идиот! Пашка, ты просто Шура Балаганов! Не мог крейзи прикинуться? А «предки» твои что? Не могли тебе справочку сделать?..» Она сдирала с себя и меня фрагменты одежды, втиснулась со мной в душ, обрушив поворотом руки водопад прохлады, и тут я заметил, что она плачет, и прижал ее мокрую голову, а она вцепилась в меня намертво, голая и бесстыжая королева, как будто я уходил навсегда…
– Завтра мы с тобой едем в Новый Иерусалим, у меня там дача. У нас це-е-лых два дня-я…
– В Новый не хочу – хочу просто в Иерусалим… в старый…
– Не остри и не умничай. У тебя не получается…
– Я серьезно. В детстве слышал сказку про золотой Иерусалим. Хочу видеть…
– Может быть, через много-много лет… Тогда мы будем с тобой старенькия, трясучия-я…
– А тебя не пустят. Ты – русская.
– Здрасьте! У меня бабушка – еврейка, мамина мама. Ага!
– Вот откуда твоя любовь к евреям… Я и не думал…
– А тебе вообще ду-у-мать вре-е-едно… Ид-и-и ко мне, милый…
А потом были золотые купола монастыря и сумасшедшие два дня на ее даче. А через два дня она бежала за машиной, увозившей меня по Садовому Кольцу от нее в армию, и волосы ее задевали прохожих, длинные каштановые змеи…