
Я заключённый 1427
В голове вспыхнуло: кухня, запах свежего хлеба, мама у плиты.
Она всегда готовила по утрам. Даже когда Лер уже вырос и обзавёлся привычкой завтракать на работе. «Пока ты живёшь в моём доме — будешь есть свежую, горячую, домашнюю еду», — строго говорила мама, а сама улыбалась. Отец в это время обычно сидел за столом с книгой — какой-нибудь старой, потрёпанной, видавшей виды, часто с загнутыми уголками или отсутствующими страницами. Он любил книги. И передал эту любовь Леру.
В камере книг, конечно же, нет.
Здесь вообще нет ничего случайного.
Стены пастельно-серые, без изъянов, без следов времени, без свидетельств пребывания других людей. Очевидно, они именно такие с определённой целью. Они не давят и пока не пугают. Не кричат о жестокости. Они даже успокаивают. Пастельные тона, плавные линии, отсутствие острых углов — всё не случайность.
Матовое, словно затянутое туманом, окно за толстыми прутьями — тоже не недосмотр. Через узкий прямоугольник у потолка пробивался бледный свет. Оно разрешало знать: сейчас день. Но оно не позволяло увидеть, что именно происходило по ту сторону. Это — граница, за которой существует мир, но к которому невозможно прикоснуться, и нельзя даже просто увидеть. Ни деревьев, ни неба, ни даже тени пролетающей птицы. Только смена оттенков, очерчивающих смену дня и ночи: вчера, когда его привели, окно было почти чёрным, сегодня — светло-серое.
Не случайность, конечно же, и то, что нары поднимаются и опускаются в определённое время. Это не каприз, не прихоть, не просто «так положено». Это — напоминание: «Ты не можешь устроиться с комфортом. Ты не можешь забыть, где находишься. Ты неудобен системе — поэтому система сделает неудобно тебе».
Лер поднёс ко рту очередную ложку серой массы, проглотил, несмотря на протесты желудка, и сделал паузу, чтобы еда ненароком не полезла обратно.
Кроме того, что приходилось заставлять себя есть, ему приходилось ещё и заставлять свой разум свыкнуться с мыслью: происходящее — не сон, и ничего не закончится, если просто закрыть глаза.
Вчера, когда его впервые завели в эту камеру, он думал, что уже принял реальность как должное, но на деле ещё продолжал цепляться за хрупкую надежду — он лёг на жёсткие нары, натянул тонкое одеяло до подбородка и прошептал самому себе: «Проснусь — и всё исчезнет. Это просто кошмар. Утром будет кухня, запах кофе, мамины шаги…»
Но утро пришло, и ничего не изменилось. Стены те же. Окно — матовое пятно света. Только нары теперь закреплены вертикально.
По-хорошему, глупая надежда должна была умереть ещё тогда, у подъезда, когда он увидел двоих в серо-стальных форменных куртках, с бесстрастными лицами. Они ждали. Знали, когда он возвращается домой.
— ЛерАгеев? Пройдёмте с нами.
Он хотел спросить: «За что?», но уже понимал — ответ не имеет значения.
В машине молчали. Лер смотрел в тонированное окно, пытался запомнить улицы — вдруг это последний раз, когда он видит город. Мысли путались и метались, он то пытался предполагать, что его ждёт дальше, то думал о родителях… Представлял, как мама подходит к окну, видит, как его уводят, и… Нет. Лучше не представлять. Лучше верить, что она не видела.
«Центр Коррекции» встретил стерильной тишиной. Белые коридоры, бесшумные двери, лица — как будто бы все одинаковые, все нейтральные. Его провели через несколько постов, где каждый раз сотрудники в серых комбинезонах сверялись с записями на планшете и там же что-то отмечали.
Никто не потрудился ничего объяснить, оставив для него только беспристрастные взгляды и короткие чеканные команды: «вперёд!», «встать!», «глаза поднять!».
Первая остановка — кабинет медосмотра.
Лер снова мысленно оказывается там, под холодным светом ламп, окружённый облаком из невидимой взвеси антисептиков и каких-то медикаментов. Он стоит перед женщиной в белом халате, колпаке и маске, натянутой до глаз. Слева стулья, справа гладкий металлический стол выглядывает из-за ширмы, рядом кресло, похожее на стоматологическое, но с фиксирующими ремнями.
— Раздеться полностью, — говорит женщина в белом халате, не глядя на него. Её пальцы скользят по экрану планшета, она уже заполняет формуляры.
— Зачем? — спрашивает Лер.
Даже в собственных воспоминаниях его голос звучит жалко, тоненько, как у ребёнка.
— Процедура, — получает он короткий ответ. — Выполняйте.
Он медлит. Переминается с ноги на ногу, пытаясь придумать весомый аргумент, который бы остановил «процедуру». Понимает, что таких не существует, и начинает снимать одежду. Каждый предмет — как шаг вниз по лестнице, ведущей в пустоту. Кеды. Рубашка. Штаны. Носки. Нижнее бельё. Всё складывается на стул у стены — аккуратно, будто это до сих пор его вещи…
Звучит команда:
— Повернуться. Руки вдоль тела.
Он подчиняется. Чтобы не утонуть в трясине стыда и страха, пытается сосредоточиться на внешних ощущениях. На холоде пола под босыми ступнями. На холоде воздуха на коже. На холоде взгляда врача…
Она обходит его кругом, чтото отмечает в планшете. Потом достаёт сканер — узкий, блестящий.
— Не двигаться.
Прибор скользит вдоль позвоночника, по плечам, по груди. Лер чувствует лёгкое покалывание, но молчит.
— Это надо удалить, — вдруг говорит врач, указывая на левое плечо. — Нарушение стандартов эстетики.
Она указывает на его татуировку — дерево с корнями, устремлёнными вверх: странный символ, будто вывернутая наизнанку жизнь.
— Почему? — спрашивает он, сам удивляясь, что ещё пытается о чём-то спрашивать. — Это же просто рисунок. Он никому не мешает.
— Не обсуждается, — говорит врач, даже не посмотрев на него. — Можете свести её в добровольном порядке или она будет сведена принудительно.
Лер туго сглатывает, понимая, что «принудительное» будет хуже. Намного хуже.
Сейчас у него уже есть понимание, что выбор без выбора — это ловушка, но тогда казалось, что разумнее просто согласиться. Лер осторожно положил ладонь на повязку на левом плече — под ней ещё немного саднило, как будто кожу пронзали тысячи крохотных гвоздиков. Но это пустяк по сравнению с тем, что было вчера…
«Можете свести её в добровольном порядке, или она будет сведена принудительно», — эхом прозвучал отзвук голоса врача.
И Лер снова оказывается под ослепляющим светом медицинского кабинета.
Он стоит и молча ждёт дальнейших инструкций. Холод кабинета начинает пробираться под кожу — она отвечает мурашками.
— Возьмите накидку с полки, — наконец говорит врач и указывает в дальний угол.
Лер незамедлительно шагает к шкафу с полками, берёт свёрток, расправляет — это безразмерная сорочка. Он торопливо накидывает её — она почти невесома, ткань не греет, но скрывает тело от всепроникающего света и от ледяного взгляда врача. На секунду становится легче. Словно он снова обрёл границу между собой и этим стерильным пространством.
— Ложитесь, — распоряжается врач, махнув на кресло с ремнями.
Лер ложится — дерматиновое покрытие обжигает холодом. Врач затягивает на его запястьях ремни. Возражения застревают в горле — Лер просто покорно ждёт, чувствуя себя букашкой под микроскопом на лабораторном столе.
Врач склоняется над ним, держа в руках аппарат с тонким светящимся жалом.
Боль вспыхивает внезапно: сначала резким, жгучим уколом, потом волной, растекающейся по руке, как расплавленный металл. Он непроизвольно дёргается, но ремни держат крепко. Жжение расползается по плечу, словно проедая слои кожи. Лер стискивает зубы, чтобы не закричать.
— Дышите глубже, — равнодушно советует врач, не прерывая процесс ни на секунду. — Так будет легче.
Он пытается. Вдох — боль пронзает плечо. Выдох — она отступает, но лишь на короткий, почти незаметный миг. В ушах стучит кровь, перед глазами пляшут чёрные точки. Кожа под лучом плавится, и он чувствует, как рвутся линии его татуировки — его памяти и его выбора.
«Я не хочу, — звенит детский голос в голове. — Пожалуйста, не надо. Оставьте хотя бы это!»
Время растягивается в бесконечность. Каждая секунда — новый виток мук. Лер закрывает глаза, но это не помогает: он по-прежнему ощущает, как исчезает рисунок, как стирается часть его самого. В горле комок — не то рыдания, не то крик, который так и не вырвался.
Наконец аппарат замолкает. Врач отстраняется. Лер лежит, тяжело дыша, боясь пошевелиться. Рука горит, и всё тело охвачено жаром — холода больше не существует.
— Всё, — констатирует врач, распутывая ремни. — Можете встать.
Лер медленно приподнимается. Взгляд падает на плечо: воспалённая рана, контуры татуировки размыты, но ещё видны, как будто она сопротивляется, не хочет исчезать. Лер с горечью и злостью думает о том, кто придумал этот «стандарт эстетики». Кто решил, что безобидный рисунок — это нарушение? Что его тело — не его, а часть общей системы, которую нужно подравнивать, подчищать и приводить к единому образцу?
Врач возвращается и накладывает стерильную повязку, сообщая, что все следы сойдут в течение недели. В этот момент раздаётся стук в дверь, заходит девушка, кладёт на стул у входа ровную стопку чего-то тканевого, видимо, одежды, и, подхватив прежние вещи Лера, бесшумно удаляется.
— Одевайтесь, — говорит врач. — Дальше вас проводят.
Лер подходит к стулу, поднимает верхний предмет из стопки — футболка. Она, как и всё остальное, серая, точно выцветшая до состояния пустоты. Лер разворачивает её, и сердце ухается в пятки, будто сорвавшись с обрыва: на груди слева — машинная вышивка «1427».
Цифры отпечатываются на сетчатке как ожог. Он понимает: «Это не просто номер. Это — моё новое имя».
До сих пор гдето в глубине ещё тлеют сомнения: может, это проверка, может, ошибка, может, сейчас они во всём разберутся и уже завтра его жизнь вернётся на круги своя. Но действительность твёрдо заявляет — никаких «завтра», никаких «обратно».
Руки дрожат, но он заставляет их работать. Снимает невесомую сорочку, надевает штаны, натягивает носки. Обувается. И последнее, — как бы ни противилось сознание, — футболка…
Одежда сидит идеально, словно её изготовили специально для него, заранее сняв мерки. Он проводит ладонью по рельефным цифрам. Они кажутся не просто нашивкой, а чемто вживлённым, как шрам, как метка, которую не смыть, как приговор, который не подлежит обжалованию, как новая кожа, которую не снять.
Ослепляющий холодный свет смыкается до чёрной точки над запертой дверью камеры, возвращая Лера в настоящее, где в лёгкой алюминиевой миске остывала сероватая, вязкая масса, которая уже начинала покрываться тонкой плёнкой.
Вчера не было началом. Это уже был конец.
Лер глубоко выдохнул и заставил себя проглотить ещё одну ложку. Он не ел со вчерашнего дня, но голода не чувствовал. Приходилось пичкать в себя еду силой, ведь иначе — наказание.
Вязкая масса скользила по горлу, оставляя после себя гадкое ощущение. Лер отложил ложку, отодвинул миску и уставился на кашу, которая казалась ему зеркалом его состояния.
В груди разрасталась странная пустота, он опёрся спиной о стену, закрыл глаза, но мрак не уплотнился, а наоборот, распался, выстраивая перед внутренним взором обрывок вчерашнего дня.
«Комната адаптации» — значится табличка на двери, куда заводят Лера.
Он оказывается среди светлых стен пастельных бледно-персиковых тонов, фоном звучит ненавязчивая, почти неразличимая мелодия, ощущается запах травяного чая. Всё будто специально создано, чтобы успокоить, усыпить бдительность. Но на Лере это не работает — его мышцы скованы, нервы напряжены до предела. Он стоит перед столом, с одной стороны которого удобное кресло с высокой спинкой, с другой — железный стул.
Из-за спины появляется человек в серо-голубом костюме, с прозрачным чайничком в руках, наполненным жидкостью медового оттенка. Он обходит стол, садится в кресло, наливает в чашку настой. Пар поднимается в воздух, и аромат трав становится гуще.
Незнакомец ставит чашку перед Лером и говорит мягким, почти участливым голосом:
— Присаживайтесь. Нам нужно обсудить ваш дальнейший маршрут.
Лер остаётся на месте. Молчит. Смотрит на откалиброванную до микрона улыбку человека в серо-голубом костюме, в ней ровно столько теплоты, чтобы не вызвать тревоги, но недостаточно, чтобы показаться искренней. Каждая черта его лица кажется выверенной, всё складывается в безупречную маску доброжелательности, от которой по спине Лера пробегает дрожь.
Человек не торопится настаивать. Спокойно поправляет манжету, а Лер в это время замечает на его груди маленькую серебристую плашку с надписью «оператор». Тот ловит взгляд, но не комментирует, лишь слегка касается плашки кончиками пальцев, будто проверяя, на месте ли она.
Затем оператор неспешно достаёт планшет, проводит пальцем по экрану и, не отрывая взгляда от мерцающей поверхности, произносит:
— У вас, конечно, множество вопросов… — Он поднимает глаза. — Это нормально. Система всегда готова объяснить, чтобы вам было проще принять помощь.
Лер наконец садится. Холод жёсткого стула ощущается даже через одежду.
— Здесь у нас официальный отчёт, — оператор слегка наклоняет планшет, — но я объясню так, чтобы вы поняли суть, а не просто увидели формальные пункты.
Он делает паузу, словно проверяет, слушают ли его. Лер едва заметно кивает.
— Регулярные контакты с лицами вне цифрового контура — семнадцать за три месяца, в среднем один в каждые пять дней. Достаточно, чтобы сформировать альтернативную коммуникационную сеть. Для чего вам это? Дружеские встречи или обмен деструктивной информацией? — ответа он не ждал, продолжив сразу: — Использование аналоговых носителей. Сентиментальность, исследовательский интерес или попытка обойти цифровой аудит? Уклонение от плановых психопрофилактических сеансов — шесть эпизодов подряд, распространение идей ценности нецифрового опыта. Лер, — он смотрит с поникающей проницательностью, — вы — носитель патологических поведенческих паттернов.
— Носитель паттернов?.. — роняет Лер не своим голосом — дрожащим, надломанным.
Оператор чуть наклоняет голову, и на его лице проступает почти отеческая снисходительность. Он говорит медленно, размеренно, словно разъясняет простейшие понятия ребёнку:
— Это значит, Лер, что ваши действия, ваши привычки, ваши решения не случайны. Они складываются в устойчивую модель поведения, которая отклоняется от нормы. Как вирус в организме: сам по себе он не опасен, но может заразить других. Вы не злодей, не бунтарь — вы просто носитель. Но система обязана реагировать, чтобы защитить всех остальных.
— Я не «носитель паттернов». Я просто человек. Со своими мыслями. С правом выбирать, с кем говорить и как записывать воспоминания. Разве нет? — Отчаяние прорывается в голос, но Лер пытается его сдержать. — Да, я общался с друзьями. Да, вёл записи. Но в чём опасность? Кому и чем я навредил?
— Прежде всего, вы вредите самому себе, — с искренним, как кажется, сочувствием говорит оператор, плавно проводит пальцем по экрану планшета и поворачивает его так, чтобы Леру тоже было видно.
На экране десятки пульсирующих графиков и индикаторов.
— Это данные с вашего импланта. Взгляните на общую динамику. За последние четыре месяца мы наблюдаем устойчивое снижение интегрального показателя психоэмоциональной стабильности.
Он приближает фрагмент панели — хаотично скачущие линии окрашиваются в тревожно-оранжевый.
— Видите эту тенденцию? Когнитивная гибкость падает, реактивность растёт. Система фиксирует хроническое напряжение: учащённые микропробуждения ночью, снижение вариабельности сердечного ритма, повышенную активность миндалевидного тела в периоды бодрствования.
Лер пытается сосредоточиться на цифрах, но они сливаются в разноцветную мешанину. Оператор продолжает, ловко перескакивая между графиками:
— Обратите внимание на корреляцию: каждый всплеск автономной нервной активности совпадает с периодами повышенной социальной активности. Прямая связь не обязательна, речь о суммарном эффекте. Накопление микрострессоров ведёт к системному дисбалансу.
Он разворачивает трёхмерную диаграмму, где разноцветные потоки переплетаются в угрожающий клубок с острыми пиками.
— Вот здесь — нарушение циркадных ритмов. Здесь — снижение нейропластичности на пять пунктов. Здесь — рост маркеров хронического воспаления. По абсолютным значениям всё в пределах допустимого, но в совокупности картина тревожная.
Оператор слегка наклоняет планшет, предлагая Леру лично изучить детали.
— Вы могли не замечать этих процессов. Они протекают на уровне биохимии, на уровне неосознанных реакций. Но ваш имплант регистрирует всё: как меняется проводимость кожи при упоминании определённых тем, как колеблется частота дыхания при работе с бумажными носителями, как замедляется реакция при мысли о плановых сеансах.
Он сводит все графики в единую кривую, которая неумолимо склоняется к красной зоне.
— Это не обвинение. Это диагностика. Система не карает — она предупреждает. И предлагает помощь, пока отклонения ещё можно скорректировать. — Оператор откладывает планшет в сторону. — Ваши показатели говорят громче слов, Лер. Они говорят, что вы нуждаетесь в поддержке.
Лер пытается продраться через поток незнакомых терминов, пытается ухватиться за смысл сказанного, но фразы распадаются на отдельные слова — «когнитивная гибкость», «микрострессоры», «нейропластичность». Они кружатся в голове, не складываясь в цельную картину.
И вдруг ясность: его не информируют, а просто забалтывают. Засыпают цифрами и графиками, чтобы он сам поверил в собственную «неисправность». Чтобы перестал задавать вопросы. Чтобы сдался под натиском этой безупречной, всезнающей логики.
— Я не нуждаюсь в «заботе», — срывается с языка. — Я хочу вернуться домой.
— Понимаю ваше желание, Лер. Вернуться домой — естественная потребность. — Он делает паузу, будто взвешивает каждое слово. — Но представьте, что дом — это не место, а состояние. Состояние покоя, ясности, уверенности в завтрашнем дне. Сейчас вы воспринимаете программу коррекции как препятствие на пути домой. Но на самом деле это — единственный путь к нему.
— Я не собираюсь участвовать в ваших программах, — резко бросает Лер. — То, что вы делаете, незаконно!
— Законно, — спокойно отвечает оператор. — Вы классифицированы как «нуждающийся в углублённой коррекции».
Возникает пауза. Тишина давит. Лер сжимает кулаки, пытаясь найти в себе силы для нового возражения.
— Мы не обвиняем вас, — продолжает оператор доверительным тоном. — Мы видим симптомы состояния, которое может ухудшиться. Система помогает предотвратить проблемы. Курс коррекции — это не арест, не наказание и не карательная мера. Это способ вернуть вам ясность мышления, избавить от неосознанных источников стресса.
— Значит, по-вашему, я болен? — шепчет он.
— Нет, — всё тем же спокойным голосом отвечает оператор. — Вы просто нуждаетесь в поддержке. Мы поможем вам выстроить более безопасные паттерны поведения, чтобы вы могли жить спокойно, без лишнего напряжения.
Лер молчит. Голова гудит. Он хочет сказать: «Но я и так жил спокойно!» — но понимает, что система уже определила: его «спокойно» — это симптом, требующий исправления.
— Знаете, Лер, — мягко произносит оператор, глядя на нетронутый чай, — иногда человек спит и не понимает, что спит. Он видит сны, верит в их реальность, страдает от кошмаров. Но стоит проснуться, и всё меняется. Вы сейчас как раз на пороге пробуждения. Завтра вы откроете глаза и увидите мир таким, каким он должен быть: ясным, безопасным, предсказуемым. Это и есть настоящая свобода.
Лер открыл глаза и мгновенно переместился из просторного светлого кабинета в тесную камеру с тяжёлой стальной дверью, в которую врезано крохотное наглухо задраенное зарешечённое оконце. Его «свобода» теперь ограничивалась этим пространством, но и здесь для него оставили только гнетущую неопределённость: «что будет дальше?», «когда отпустят?» и «отпустят ли вообще?». Воздух в камере был неподвижным, будто законсервированным, а тишина такой плотной, что, казалось, стоит чуть напрячь слух, и услышишь, как падают пылинки.
Вчера, когда его вели по коридорам, он видел другие камеры — большие, напоминавшие больничные палаты, с рядами кроватей и тумбами, где громоздились личные вещи. Там люди в серой униформе с номерами спокойно лежали на кроватях или сидели на них же с планшетами, общались друг с другом — почти нормальная жизнь. Почему же его заперли в одиночестве? Почему его нары зафиксированы в вертикальном положении? Почему ему оставили только пустоту и безвестность? Неужели его «патологические паттерны» настолько опасны, что система сочла нужным изолировать его от всех?
Система не обязана отчитываться. Это ясно. Но… поставила ли она в известность о том, что происходит, хотя бы его родителей?.. Они ведь тоже попытаются искать ответы. Будут звонить, писать, требовать встречи. Или уже требуют? И что им отвечают?
Эти мысли царапали изнутри, заставляя волноваться. Только бы они не сделали хуже себе…
Лер представил, как мама и папа сидят в их уютной кухоньке, где всегда пахнет кофе и свежей выпечкой, и пытаются осмыслить официальное уведомление: «Ваш сын включён в программу углублённой коррекции. Срок — неопределённый. Посещения запрещены до завершения этапа первичной интеграции». В голове отчётливый образ: мама держит бланк с уведомлением, пальцы у неё дрожат, но она не позволяет себе разрыдаться. Отец молча обнимает её за плечи, но его молчание, как щит: «Преодолеем».
Нет, они не станут кричать, не станут ломиться в двери центра. Они знают, что это бесполезно. Они вообще всегда знали больше, чем он думал. Тот разговор несколько месяцев назад теперь кажется предостережением, а не просто трогательной родительской заботой.
Утро. На столе пышные плюшки. Отец, как всегда, с книгой, мама неспешно варит кофе, а Лер торопится и оттого нетерпеливо пританцовывает, желая побыстрее получить свою порцию.
— Собрался куда-то? — спрашивает мама, замечая его суетливость.
— Еду к Илье. Хочется успеть на восьмичасовой автобус.
— Ты же был у него на прошлой неделе, — говорит отец.
— Ну да, но сегодня у него Аля.
— Ах, ну если Аля… Тогда понятно, — тянет отец с улыбкой, и тут же добавляет: — Они же оба неучтённые?
— Они просто отказались от имплантов, — поправляет Лер.
— Ну, значит, неучтённые, — подтверждает отец.
— Даже если, что с того?
— Ничего — дело их, конечно, — говорит отец, но в его голосе не то осуждение, не то тревога. — Ты-то, надеюсь, не собираешься избавляться от импланта?
— Пап, ну что за вопросы? — Лер искренне смеётся. — Имплант — это просто инструмент. Не вижу смысла от него отказываться.
— Но твои друзья всё-таки отыскали в этом некий смысл, — мягко говорит мама.
— Ага, боятся слежки. Но даже если следят, то пожалуйста, мне не жалко. Раз уж им там совсем нечем заняться, так и быть, пусть смотрят за моими брожениями по сектору, — шутит Лер.
Лица родителей едва трогает улыбка.
Лер думал, что понимает правила игры. Думал, что умеет лавировать между строгими границами дозволенного. Думал, что его разумность, его осторожность, его умение не привлекать лишнего внимания защитят его.
Ошибся.
Лер опустил голову, упёрся лбом в колени.
И тут глухой щелчок. Лер вздрогнул, поднял голову: в проёме стояли двое охранников. Их взгляды тут же упали на миску с застывшей серой массой.
Один из них — коренастый, с тяжёлым подбородком — вскинул брови и резко бросил:
— Встать!
Лер встал. Ноги чуть подкосились, но он заставил себя выпрямиться.
— Почему каша в тарелке? — голос охранника резал, как лезвие.
— А где ей ещё быть? — слова сорвались с языка прежде, чем он успел взвесить цену каждого из них.
Воцарилась тишина. Даже молекулы воздуха, казалось, замерли.
Коренастый охранник сделал шаг вперёд — вплотную к Леру. Тот почувствовал запах его униформы: стерильный, химический, какой стоит в больничных коридорах.
— Каша должна быть у тебя в желудке! — заорал охранник, приблизившись настолько, что его лицо оказалось в сантиметрах от лица Лера. — А твой длинный язык — в заднице! Ты понял?
Не дожидаясь ответа, охранник начал чеканить — жёстко, словно вбивая гвозди:
— Подъём — по сигналу. Приём пищи — строго в отведённое время. И полностью, без остатка. Зарядка — ежедневно, по расписанию. Перемещение — по разрешению. Разговоры — исключительно по разрешению. Несоблюдение правил карается!
Лер сжал кулаки. И, будто назло самому себе, с неосмотрительной дерзостью бросил:
— Чем?
Удар последовал мгновенно. Тыльной стороной ладони, наотмашь. Голова дёрнулась в сторону, щека загорелась, словно её ошпарили кипятком.
Охранник отступил на шаг и посмотрел холодно, будто оценивая результат.
— Это — «чем». Ещё вопросы?
Лер промолчал. Охранник прорычал чеканно: