В тягостном раздумье Шишин из подъезда вышел, оглянулся, но дверь уже закрылась. Он мрачно заморгал на острый талый свет. Хотелось рот прополоскать от страха, язык заплесневел, разбух, как будто мать дала на полдник подлой вязовой хурмы, и было не очистить рта теперь от рыжего крупитчатого мха. Он пуговицу слабыми руками поискал за ворот, но тошно стало пальцами озябшими искать, и он оставил так. Кивая кротко, пестрый голубь в серых жабрах мимо прохромал и сел, нахохлившись, на люке, грелся, тускло кося на Шишина больным и глупым глазом. Шишин оживился, сунув руки по-бобрыкински, с морщинкой в карманы тощей куртки, неспешно подошел и, приготовив ногу голубю, сказал: «А ну… пошел!» И для острастки немного приподнял колено, чтобы голубь знал. И голубь вверх поднялся в дне холодном, переместившись так на следующий люк.
Припорошило, из пустого неба летели косо белые колючки, в проталинах собачьих песьим стыло, на площадке детской ветер заупокойную качелями играл, как будто мертвеца баюкал, а тот все кашлял, кашлял, кряхтел, вздыхал простуженно и страшно. Шишин растерянно стоял, не зная, как бы взять да и домой вернуться сразу, как и вышел, без хлеба, без селедки, почитать письмо… Открылась подъездная, Шишин оглянулся. На ступенях, поправляя санки, стояли Оленька с Танюшей, и те же были санки и подушка, привязанная к спинке, та же… та же самая казалась Шишину метель…
– О! Шилохвост, брателло! Давно не виделись, примерз? – спросил Бобрыкин ненавистный, появляясь следом, и Оленька смеялась, на Шишина показывая варежкой, что он вот так стоит, как будто бы примерз, и прыгала и хлопала в ладоши, чтоб не примерзнуть тоже, и Шишин улыбнулся Тане, что мог давно примерзнуть, а все же, выходило – не примерз…
С разбегу ветер налетел на мусорные баки, заскулил и, грохнув кровельным железом, потряхивая и крутя, понес за трубы ТЭЦ ошеломленную ворону. Рвануло провода, шрапнелью разлетелись с тополей и кленов остальные твари.
Танюша обернулась, помахала, но ветер вздернул ворот, запорошил, отвернул лицо. Мир, занесенный снегом, не кончался, все тянулся вдоль забора к арке, подглядывая из окошек школьных, шел по часовой. Он спрятал соловеющие уши в картонный ворот куртки, натянув пониже песьи уши, и за селедкой против часовой пошел. Пошел то боком, то спиной, с упором, как всегда бывает, если против часовой…
Здравствуй, мой родной, хороший Саня… – Шишину писала Таня. «Здравствуй, моя родная, хорошая, любимая Танюша», – думал Шишин, письмо Танюшино читая.
Как твои дела? У нас все хорошо, вот только не уходит все проклятая зима. Весна почти в календаре, а за окном такая стужа, что нос не покажи.
А помнишь, Сашка, как в детстве мы с тобой любили зиму? Как ты на санках катал меня, и на картонке вниз по горке вместе? И все свистит в ушах! Так здорово! Такая жуть! И об забор! И нос и щеки всё мороз кусает, пока на варежке снежинку несешь домой. Желанье загадаешь, чтоб не растаяла она, пока дойдешь, она не тает… И всё сбывается, как загадали… всё! А помнишь, как я загадала себе на Новый год коньки? Сбылось! Сбылись! Какие белые, красивые коньки…
Как ели снег! Какой был вкусный снег! Невероятно, Сашка…
Как прилипал язык к замку, когда играли, у кого прилипнет крепче… Вот же дураки!
А помнишь, как морковку в овощном стянули, для снеговика… А нас поймали! Отругали? Но отпустили… помнишь? Помнишь, милый, какой был синий, какой скрипучий в детстве снег?
Он только холоден сейчас, он грязен, с ботинок не отмоешь соли, гуталин не помогает даже, и день не тот, и ночь не та…
А помнишь, как мы крепость строили за голубятней старой, и вдруг пришел Бобрыкин, всё разрушил… Всё…
«…помню», – думал Шишин, письмо Танюшино читая, он и в самом деле прекрасно помнил, как Бобрыкин ненавистный пришел за голубятню, всё разрушил… «Всё!»
– Ты есть идешь? Остынет! Сколько можно звать? – спросила мать, распахивая дверь, и, вздрогнув, Шишин рукавом от матери прикрыл письмо.
Мать не любила, чтоб от Тани приходили письма. И не велела Шишину читать.
– Опять?! – спросила мать, заметив, что Шишин под рукав чего-то спрятал. – Давай сюда! А ну!
Он протянул листок, и, скомкав, опустила мать письмо в карман халата, и вышла, хлопнув дверь.
«…Мать тоже камерой велосипедной можно задушить», – вслед матери подумал он и руки земляничным мылом мыть пошел перед обедом. «Задушу ее, чтоб письма мне Танюшины читать давала», – думал, смывая земляничный запах с рук, и снова мылил, мылил и смывал… Пока от мыла в пальцах не осталась только пена.
– Санька, ты смотрел «Два капитана»? – однажды Шишина спросила Таня.
– Нет, – ответил он.
Мать Шишину не разрешала смотреть «Два капитана». «Глаза себе испортишь», – говорила мать. И Шишин не смотрел.
«Чтобы глаза не портить, лучше не смотреть».
– Я расскажу тогда! – сказала Таня и рассказала Шишину «Два капитана».
О верной дружбе, верной дружбе и о вечной, вечной о любви.
Про Саню с Катей и Ромашку, про какого Шишин сразу же решил, что тот Бобрыкин ненавистный будет.
«Я летчиком полярным стану. Бобрыкин ненавистный Тане скажет, что меня убили, а я пока открою Северную землю и назову ее в честь Тани – Таней! И однажды приедет ко мне она, где я полярным летчиком работать буду, и скажет: “Здравствуй, Саня… это я!” Да, так и скажет: “Здравствуй, Саня, это я!”»
И думал Шишин о любви прекрасной, вечной, верной дружбе, и вспомнил вдруг, что Саней звали его когда-то люди, а теперь все Шишиным зовут они его…
«Бороться и искать, найти и не сдаваться! – сказала Таня. – Поклянись!» И в домике зеленом, под горкой ржавой во дворе, поклялся Шишин бороться и искать, найти и не сдаваться…
– Ты навсегда клянись! – сказала Таня.
– Я навсегда! – поклялся он.
«А если найдет Бобрыкин ненавистный первым Северную землю, убью Бобрыкина тогда и отниму», – подумал он.
– Ты что там делаешь, чума?! Поминок ждешь моих? – по двери постучав, спросила мать.
– Я умываю руки, – буркнул Шишин и краны от греха подальше закрутил.
Глава 4. Приближе к нему
Приснилось страшное. Пустую колыбель качала мать, и колыбель скрипела, будто по стеклу удавленники пальцами водили.
«Темная сегодня, Саша. Зимней Анны день.
Теперь до самого Солнцеворота так и будет тьмить», – сказала мать и лампу тряпочкой прикрыла. Села, облокотясь о стол, вздохнула тяжко, забормотала «мытари мое…».
«…Приближе к Нему мытари и грешники одне, убийцы, изверги, насильники, своекорысти! Сестры Лия и Рахиль – блудницы, как эта тварь твоя, и слушали его, и ели с ним хлеба, и называл их “соль земли”. И только фарисеи, Саша, ропотали, как ты, блажили и не слушали его, как ты не слышишь мать… Порог переступи, сказала! Ну? Нечистый влезет! – И Шишин поскорей переступал порог, обитый изоляционной лентой, с корочкой отодранных газет и тополиной пыли. – И говорили, и роптали: “Он принимает грешников, и вместе с ними угощает нас, и сам их пищи ест…”» – бубнила мать, ссыпая соль в тряпичку из кулька, завязывала в узелок и прятала в карман пиджачный, «на память, Саша, не забыть урок. Смотри не потеряй!», крестила спину: «Господи храни», – и в голове вертелось «ближе к Не?му», и Шишин все уроки потрошил мешок в кармане, на пальце указательном облизывая соль. И хлебную солил горбушку, мякиш, и соли в Танину ладошку высыпал.
Бродили тени по ступеням, глухо, сонно выл ветер в мусорной трубе, и молчаливые тома на полках жались в два ряда, Карл Энгельс, Фридрих Маркс – «или наоборот?» – подумал он, – Иосиф Сталин, «Родная речь» за пятый класс, «Айвенго», «Книга о вкусной и здоровой пище», СССР, 1952, где все картинки можно взглядом есть. Салат «Весна», «Форшмак», «Миноги».
– Миноги – это что?
– «Готовые миноги нарезать поперек, кусками длиной четыре сантиметра, сложить в салатник…» – хмурясь, прочитала Таня, – я не знаю…
– Вкусные, наверно…
– А то! А это – чур мое!
– А я вот это…
– Ого! Паштетик из печенки!
– О! «Поросенок заливной»! Ням-ням!!!
– «Хрен с уксусом», уйя-а-а! Какая гадость!
– А корнишон?..
– А у меня стерлядь!