– Вон девочка Танюша, из тридцать третьей квартиры снизу, – Шишина подталкивая в спину, сказала мать. – Иди с ней подружись и поиграй в песочек, понял? – И Шишину дала совок с ведерком, подтолкнула. Он не любил, когда его толкали, и девочек он тоже не любил. Любил, чтобы в песочнице без девочек играть. Сейчас совок отнимет и ведерко, укусит, ущипнет и палкой треснет, а после заревет, как будто это я… Его нередко девочки в песочницах кусали. И Шишин хмуро посмотрел на мать.
– Иди-иди, куркуль! – сказала мать, и Шишин неохотно захромал, куда велела, и девочке Танюше из тридцать третьей снизу сразу протянул совочек и ведро. «Пускай теперь отнимет», – думал он.
Она на корточках сидела, палкой ковыряя лужу, взяла совочек и ведерко, палку Шишину дала. Он палку взял, подумал, осмотрел и с палкой отошел от девочки подальше. На всякий случай, чтоб не укусила. И заворочался, забормотал во сне, стараясь отвертеться, чтобы небо не светило, но только глубже завернулся в сон.
– А как тебя зовут? – спросила девочка из тридцать третьей снизу. Он промолчал на всякий случай. «Молчи, за умного сойдешь», – советовала мать.
– Ты что, дурак? – спросила девочка из тридцать третьей снизу, он молчал.
– Иди сюда! Иди, ты будешь суп?
Он промолчал еще, надеясь, что девочка сама отстанет приставать, отдаст ведро с совком и «ничего потом не будет», но девочка не отставала.
– Ты что, со мной не дружишь?
– Нет.
– А с кем?
– Ни с кем.
– Тогда давай дружить?
– Давай, – ответил он, хотя и не хотел дружить и отвечать не думал. И палку тоже девочка отобрала.
Песок снаружи желтый, а внутри сырой, и свет такой, как будто солнце выплеснули в лужи, чертила девочка из тридцать третьей снизу палкой на песке…
– Вот тут прихожая у нас, тут висельница, шапки вешать, вот тут твой кабинет, тут кухня. Это телевизор. Ты позвони, а я уже как будто дома.
Он позвонил, она открыла.
– Привет! Котлеты будешь?
– Буду.
На бортике песочницы котлеты. К чаю куличи. Из одуванчиков компот. Картошка из камней. И Шишин камни чистил, а девочка из тридцать третьей снизу их в ведре варила. И посыпала все укропом из травы.
Поели супа, стали чай варить. Но чаю оказалось мало в ближней луже, и вместе к морю Черному пошли, под горкой.
– Корабль! – на горку показав, сказала. – Хочешь поплывем?
– Не-е… глубоко… – ответил он, – мне мать не разрешает в лужи лазить.
– А трусов на корабль не берем! – И через море зашагала к кораблю.
Кирпичная стена четвертого подъезда. Резиновый прыгун, упавший за подвальную решетку. Кривая карусель одним крылом скребет. Оранжевая медь на козырьках, кусок тянучки, эмальный запах краски от качель. Угольной черноты земля, дымящийся асфальт. Следы кота и их следы на память, резина жженая подошв. Балкон ее, расклешенная занавеска в синих тиграх.
Его балкон повыше, с зеркальной гладью мытых матерью окон. Трофейная гармошка в розовой бархотке, в нижнем ящике стола. Испорченная йодом скатерть. Пистоны на столе, чердачное окно, в нем висельник висит. Посмотришь – тоже висельником будешь. Жуки-пожарники и майские жуки, «земелька», «ножечки» и «дымовушки», расплавленный свинец на чайной ложке. Замазка, вар, смола, заколка «незабудка», шпильки, лейка, запах желтых книг и горизонт из бельевой веревки, натянутый от горки до забора. Резиночка, хомяк Песочек, сдохший в банке, в термосе взорвавшийся карбид, пороховушки, Главный муравей, могильный крест из спичек, небо, небо…
Корабль уплыл. Держась за темя, Шишин в мрачном настроении вошел на кухню, на живое пламя свечи под образами посмотрел, открыл окно и посмотрел в него и, постучав в стекло три раза, взял кастрюлю, прижав ее к груди, через порог просунул ногу и так стоял, приказывая сну не сбыться. Мать споткнулась.
– Чтоб ты провалился, ирод! – отобрала у Шишина кастрюлю и велела убираться с глаз долой.
Глава 8. Почта
Здравствуй, мой родной, хороший Саня, – Шишину писала Таня. – Только посмотри, какое странное, какое синее, как будто кто-то море опрокинул небо! И так и думаешь, что как же мы внизу, одни…
Я думала, что я умру. Бессмертны только в детстве. Больничная палата, осень, оконный свет такой пронзительный и яркий, как будто я обречена, и эти апельсины, три, этот кроссворд проклятый, этот, этот, этот запах страшный! Саша! Господитыбожемой… вода в бутылке «Аква Минерале», мне ничего не надо этого, не надо. Я не хочу, состарясь, Саша, умирать.
И я стояла у окна, смотрела долго, а в голове такое странное, такое бесконечное терлинь-тирлем, тирли-и-и-и, как колокольчик тренькал, и все тирли, тирли, на ноточке, на ниточке одной, и фьють! затихло вдруг, оборвалось, чудно. Как будто оборвали.
Мне только счастья, Саша, только счастья, Саша… Я счастья, счастья, Саша, так хочу!
А мир такой спокойный, зимний, тихий, звезды… Сугробов намело, оранжевые окна, фонари, и льдом вода покрыта Головинского пруда – таким глубоким, что как будто до дна льдом. А помнишь, осенью оранжевые листья опадали на длинные ступени у воды и мы с тобой стояли на последней, а ты боялся ноги промочить, чтобы не заругала мать?
Жизнь взять и выдохнуть, как облачко в оконное стекло, а лучше в форточку, и пусть летит, летит себе, и ничего не жалко, никого. Закрыть глаза, калачиком свернуться, пусть и пусть! И обо всем забыть. Тирлем-тирли…
Квартира в три стены, окно, и занавеска та же. И знаешь, Саша, точно, если я посуду не помою, мир сойдет с ума! Все эти стулья, ниточки-катушки, чашки-ложки, полки, забитые хламьём, быльём, жильём, тряпьём, что только приоткроешь дверцу – валится на пол. И кажется однажды, как во сне раздуется и лопнет шкаф… Бабах! Как лопнул в термосе у нас с тобой карбид.
Тебя ругала мать за термос, за веревки, за… Господи! за то, что в луже промочил ты ноги! Но как же можно, как же можно по лужам в детстве не ходить? Не прыгать через них? А по чему еще ходить? Через чего же прыгать, как не через лужи?
А я умру когда, возьму с собой на память ржавый гвоздь, четырехлистный клевер, старый ключ и перышко рябое, что ты мне подарил, автобусный билет счастливый, чертов палец… и если ты пойдешь со мной – тебя.
«Пойду», – подумал он.
Ты помнишь, Сашка, умер Главный муравей, и мы с тобой его похоронили у забора, и нового на Главного потом ловили муравья? Такая очередь, один возьмет билет, за ним другой, и бесконечно так «тирлим-тирлим»… и оборвется вдруг.
И море. Саша, Саша милый, милый, милый Саша, море… нет всему конца, ему конца. Но чтобы не было конца у моря, всего лишь нужно берег пруда заслонить под козырек рукой. Всего лишь! Фокус-покус! чтоб морю не было конца.
Чтоб не было окна – глаза закрыть. Чтоб завтра не было – всего лишь не проснуться. И все-таки мне грустно стало, Саша, о том, что как же мир потом, один, без нас?
Все вечерело – вечерело и погасло. Вдоль школьного забора Шишин за конвертами шагал на почту. Долгие полоски в розовом снегу чертили тени, оранжевые ложечки семян крутили фонари, жемчужным яблони цвели, и черные в засахаренных шапках пудры снежной зябли в звездах лапочки рябин. «Как клюква в сахаре», – подумал и, голову задрав, остановился и смотрел. С забора на него смотрели снегири. «Еще не всю склевали, паразиты! – думал. – Не могут сверху, подлые, пообкусать. Назло пообкусают снизу, а сверху – как не прыгай – не достать». И он подпрыгнул все же под рябиной, но только снежных шишек в рукава натряс.
На почте было тихо и тепло. Какие-то старушки копошились за письменным столом, у батареи жалась неразобранная елка, очередь молчала, пылился в кадке фикус, новогодние гирлянды дрожали по углам, в межоконье спали мухи, перьями цветными на улице кружился снег. Жужжала тишина.
Шишина в окошке девушка узнала и улыбнулась, кутаясь в платок. «Как моль прожрала», – хмуро думал он, разглядывая волосы почтарки, нос ее кривой и длинный и узенькое призрачное ухо, зачем-то дважды отраженное в стекле.
– Так много писем пишете, мужчина, что же за работа у вас такая? – спросила та, приветливо и с лаской заглядывая Шишину в глаза.
– Мне пишут – я пишу. Работа как работа, – буркнул, отводя глаза. «Да и сама как моль», – с тоской подумал он, внимательно считая сдачу, и, спрятав под обшлаг конверты, вышел.
Из снежной пустоты вздохнуло, ухнуло, завыло, обкусывая уши, понесло, толкая и крутя по слезной стыни, вдоль тусклых ламп фонарных, от пятна к пятну. Навстречу из небытия бежали люди-тени, облепленные вихрями взбешенных белых пчел… Забралом лязгая, промчался мимо Шишина гараж железный. Гавкнул хрипло из-под арки пес. Хромая, проскрипел засахаренный горб «Победы» синей, с вырванным крылом и мертвым глазом. Торжествующе мигнула в ржавом небе вышка. У забора ветер свистнул, тряхнул и потащил из снега старый клен, но не осилил, бросил, огляделся и, Шишина во тьме не рассмотрев, завыл разбойничьи и жутко, бросился назад, на площадь, другого дурака искать…
Он быстро пересек до половины детскую площадку, огляделся и, нырнув под горку, из-под ступеней посмотрел наверх. Танюшино окно приветливо смотрело абажуром рыжим, занавески со львами обнажали край кухонного стола. Она вошла…
– Здорово, Шишкин лес, брателло! Ну как тут с коммуналкой, топят? Не дует? В щели не свистит? А то смотри, зови, по старой дружбе помогу законопатить! – от подъезда пообещал Бобрыкин ненавистный, ухмыляясь, махнул рукой и скрылся.
Мир заклокотал опять, вцепился в горло, затряс над головой ледовый желоб, затявкал и завыл и закружился, толченое стекло к забору унося.