Снова пошли с нарушенным молчанием в сердцах.
– Ты из тех, кому переделку делали при жизни?
Я рассмеялся, он поправился:
– В смысле… ну, ты понял.
– Я понял. Нет.
(Он решил, что я из тех, кому меняли решётку при вербовке.)
– Урождённый?
Я кивнул. Он присвистнул. Мне понравилось. Я ответил:
– Я помесь.
Разоткровенничавшись, обычно чувствуешь себя не в своей, скажем, тарелке. Но сейчас было не так.
– Это хорошо. – Изрёк он на ходу, очевидно, обдумав. – Не люблю я этих-то…
Сразу засмущался.
– Ну, не то, что не люблю. Дрожь у меня от них.
– Я понял. – Заверил я.
Потом, не удержавшись, попросил показать, как он дрожит. Он показал мне кулак.
Да, я был урождённым, я был помесь. Он подумал, что я волкодрак. Не стал я ему уточнять, что есть и кой-что ещё. Не потому, что не доверял, просто, зачем столько интима сразу? У нас впереди будут встречи спина к спине. Забудем будущее, господа. Хотя бы на время.
– Ни в жисть не видал волкодрака вблизи. – Признался он, вдохновенно потягивая носом так, что я забоялся за кусок заката в конце улицы. Я уж знал, что меня сейчас вознаградят простодушной биографией в стиле заявления в военкомат и – не ошибся. Я такой.
– А я тоже непрост. – Многозначительно глянул он. – Я из бурых. Я практически не человек.
Мог бы и не рисковать военкоматом, но я сделал вид, что заценил откровенность.
– Ага.
(Это я сказал).
Он закивал в профиль. Ну, борода, вот борода. А парень молодой.
Он продолжил фаршировать меня изделием изустного жанра «мужские истории про гречневую кашу», вариант два, ибо вариант один предназначен для девиц исключительно, делая глобальные лирические отступления и бесплодно увязая в них – не книжник он был. Заодно он мне, как я растроганно заметил, пересказывает, что знает об устройстве этого мира. И про то, что мы живём в потерянном Первопричиной мире…
(– Да, угораздило нас, этаких славных… – Не удержавшись, вставился я. Он яростно кивнул, я понял, что он не узнал цитаты из Древних, и ещё сильнее умилился).
– … и эти подлюки-первопредки, испортили, говорят, нас.
Я не мог не согласиться, но тут его поток иссяк, как в хорошем смесителе при нажиме.
Их было две – обе прелесть несказанная. Для нас с медведем (я уж так его окрестил про себя, зацепив ругательное словцо купчика, из-за которого и состоялась драка в пригороде), с двумя кострами под двумя кольчугами – просто погибель, иначе не скажешь.
Одна была яркая, точно её нарисовал парень, макавший кисть только в неразбавленные краски. Та, что держалась на шажок в стороне – будто подвыцвела чудная картинка на подоконнике, где Ярра трудолюбив в полдень.
Медведь весь засветился, без разбора смотрел на девушек, пожирал глазами их глаза и губы. Впрочем, он помнил о пристойности, и взгляд его был вроде воспитанного курсора. Толкнул меня локтем, кашлянул, не сводя угольного взгляда с парного портрета.
Я-то рядом с ним не выигрывал. Так – нервный рыжеватый крысёныш… Что тельце моё стянуто из узлов покрепче бельевых веревок через моё военное вервие не разглядишь, а мордашка – я представлял, какое кривое выражение застыло на моём средневозвышенном личике, стёртом плохим бритьём (кусок зеркала неважно подчищает преступную щетину солдат его подблаженства).
Но заодно я знал, что как ни странно – когда дамы посовещаются – нас отошлют посмотреть на корабли в Гавани – на меня предъявит право красавица, а та, что помягче, посветлее, захочет испробовать медвежьей крови. Пожалуй, это было досадно, так как мне не то чтобы больше глянулась, но затянула как-то эта вторая.
Вовсе она не была такая уж нежная. Тонкие руки ивовыми ветками свисали вдоль того, вдоль чего положено, и мне померещилось в бездвижии их что-то хищное, вольное. Вздох, коснувшийся изнутри её корсажа, потом шевельнул крылышки маленького злого носа.
И вот наступил момент истины – так этот провал в безвременье после трёх бутылочек приличного вина на четверых называют мудрецы нашей планеты. Будьте осторожны с глаголами, о летописцы, ибо он наступил в буквальном смысле. Штатский сапог моего нового друга мягко придавил нос моего военного ботинка (тройная шнуровка, как у девушки вот тут, ежли девушка честная, кожа механически выращена в лаборатории «Ложь», стелька пропитана веществом, напрочь отбивающем скорбные запахи войны).
Таким простодушным манёвром он привлёк моё внимание к неожиданному молчанию по ту сторону стола.
– Я, – уже говорила младшая, так я окрестил про себя беленькую девчушку, хотя обе были ровесницы, – советую вам, господа, посмотреть на корабли в Гавани. Такого случая может больше не выпасть. Мир, вероятно, изменится, обстановка так напряжена.
От откровенного огня в её низко прикрытых ресницами-иголками детских глазах нас с медведем покоробило. Не то, чтобы мы жаждали гражданской стыдливости, война уже приучила наши кроткие мужские души к быстроразвивающимся романам в стиле новой литературной звезды, чьи тоненькие книжки в гнущихся блестящих переплётах многим в ожидании боевого вылета заменяли в последние два года всё, – но… мы смутились. Уж больно красивы и интеллигентны были эти молодые женщины. Словом, мы плохо себя ценили, наши самооценки, видать, заметно остыли, как термометры симулянтов при виде главного психоредактора.
Старшая рассмеялась – она ощутила наше беспокойство – и смех вышел из уст подбадривающим мелодичным звуком.
– Просто нам нужно рассмотреть наши носики в маленькие зеркала. – Она поднялась, шурша бесконечной юбкой. В складках тускло-оранжевого шёлка, растекаясь, отразились огни свечей.
Светлая тоже медленно вытянула из-за стола серый шлейф и с ним выросла над мерцающими ломтями жёлтого сыра и опустевшими фиолетовыми бутылками вся – небольшая, но длинная, и ручки повисли, выпустив ткань.
Нас выставили. За похожим на полурастаявший кусок масла порогом праздничный дух ночи и перемирия вогнал в наши лёгкие веселье. Набережная и сплочённые группки прохожих увлекли нас прочь от закусочной, к кораблям.
Корабли действительно того стоили.
Гавань, приподнятая над штилевым сизым океаном, загнанным в бухту с узкой горловиной, как дух в амфору, ласково укачивала их с полдюжины. Округлые в виде семейного торта, опоясанные галереей жирного сливового крема преобразовательных грозовых секций каждый, с увенчанными опознавательным штандартом верхушечками, они так и светились в ночном небе, осевшем под тяжестью огромных, в кулак моего товарища, звёздами и хвостами наглых комет.
– Хороши. – С необъяснимой тоской высказался медведь.
Я смолчал, не пытаясь выяснить, говорит ли он о предметах неодушевлённых. Когда мы вернулись, знакомых наших след простыл, а кельнер, чей вид напомнил мне, что хомяки не должны носить смокинги, пояснил довольно хмуро, что дамы уже расплатились по счёту наполовину.
– Ах, ну вот ещё. – Расстроился медведь и попытался всучить кельнеру такие чаевые, что их хватило бы на весь чай в южном полушарии, если пить умеренно.
Я успокоил его чувствительную душу, как мог, и мы разошлись по комнатам, прихватив по бутылке. Я постоял перед своей дверью и, кивнув собственным мыслям – они у меня случаются – водворился в апартаменте.
Угнездившись на краешке кровати и не спеша избавляться от шнуровки, я ждал. Бутылка, как пёс, грелась у моей щиколотки. Свеча была помещена мною так, чтобы осветить дверь, ибо ведь и глаза кошки освещают норку мыши.
Огонёк жил в бутылке, как первый зажжённый огонь из корабельной иллюминации, и мерещился мне кораблик в этой бутылке.
Я смотрел на молчаливую дверь, и с тоской почему-то ждал, что вот она приоткроется. Ждал, вероятно, долго. Обычно я легко определяю время во время первого облёта чужого орбитального аэродрома, скажем. Когда из простецкой вековой тьмы, убаюкивающей нервы лётчика, выглядывают глаза нового мира – вступаешь на сцену, и рампа у ног обещает, что всё будет по правилам, чего, конечно, никогда ещё не было.
Дверь… ну, что она сделала? Приоткрылась – верно, полоска темноты легла в комнату – тень. Я по тени угадал и не удивился.