Голод 2 - читать онлайн бесплатно, автор Алексей Елисеев, ЛитПортал
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Дежавю накрыло меня с такой физической силой, что ноги на мгновение стали ватными, колени предательски дрогнули, и я едва удержался на месте, сжав кулаки. Я стоял и смотрел на него, а поверх этой мирной, почти идиллической картинки в голове вспыхивала другая, страшная и отчётливая до мельчайших деталей. Рваная щека с обнажёнными дёснами, отсутствие губ, пустые мутные глаза без единого проблеска разума. Как он навалился в тесном коридоре всем своим немалым весом, как я отчаянно упирался, а потом с трудом занёс монтировку и ударил — раз, в висок, потом второй раз, с отчаянной силой, и как череп с треском поддался под ударом, а из образовавшейся трещины, словно ядро из спелого плода, выкатилась та самая оранжевая штука, размером с крупную пилюлю, мерцающая тусклым, зловещим светом изнутри.


И сейчас он стоял передо мной. Живой. Целый. Спокойно курил, глядя в сторону, вдыхая утренний воздух и, вероятно, думая о том, как провести этот ноябрьский день.

— О! Артёмка, привет! — с деланной бодростью поприветствовал он, заметив меня, и повернул голову.

Его голос был низким, хрипловатым от утренней сигареты и возраста, но в нём звучала тёплая узнаваемость, голос живого, здравомыслящего человека, а не тот булькающий хрип, что я слышал потом в коридоре его квартиры.

— Привет, дядь Серёж, — выдавил я из себя, заставляя губы сложиться в подобие улыбки, хотя внутри всё сжималось от странного, почти физического напряжения.

Он прищурился, внимательно и оценивающе посмотрел на меня острым, проницательным взглядом, привыкшим за секунды считывать людей и ситуации. Он не упустил детали и мгновенно насторожился.

— Ты чего так на меня смотришь? — спросил он, чуть улыбнувшись уголком рта, и в его голосе прозвучала лёгкая насмешка, смешанная с искренним любопытством. — Как будто призраков увидел. Или я такой страшный стал за ночь? Нормально всё?

У меня похолодело внутри так резко, будто в грудную клетку вставили ледяной клин, и холодная волна прокатилась вниз по позвоночнику, заставив пальцы непроизвольно сжаться. Я сглотнул, но горло оказалось сухим, комок внутри застыл и не двигался.

— Сон дурной приснился, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без дрожи, без того срыва, который выдавал бы мою внутреннюю трясучку. — Никак в себя прийти не могу. Вот и глаза разбегаются.

Он кивнул, не сводя с меня пристального взгляда, потом медленно, будто обдумывая каждое движение, перевёл глаза куда-то мимо меня, в серую глубину ноябрьского двора, где туман стелился над асфальтом, как забытая простыня на больничной койке. Помолчал. Тишину нарушал только далёкий гул утреннего города — гул трамвая на проспекте, шум колёс по мокрому асфальту, голоса прохожих, спешащих на работу, — все эти звуки обычной жизни, которые через три недели замолчат навсегда или превратятся в хриплые вопли.

— Бывает, — сказал он наконец коротко, и в его голосе прозвучала не жалость, а понимание человека, прошедшего через нечто подобное. — У меня тоже иногда такое. Особенно после службы. Духи лезут из всех щелей. Ты отстреливаешься и без промаха их чертей бьёшь, а им хоть бы хны. Поднимаются и снова в атаку. Просыпаешься — и несколько секунд не понимаешь, где ты, и что это сейчас было. А потом выкуришь сигаретку, кофеейку горячего глотнешь и отпускает.

Он снова посмотрел на меня, и в его взгляде мелькнуло что-то вроде мужского, невысказанного сочувствия — того самого, что не требует слов, а передаётся лишь кивком и паузой.

— Ну ты понимаешь, о чём я...

Кивнул. Да, теперь я понимал. Понимал гораздо лучше, чем мог бы объяснить кому-либо, включая его самого, потому что моё понимание строилось не на воспоминаниях о войне или кошмарах после службы, когда ты приходишь на гражданку и не можешь нати себя в мирной жизни, а на трёх неделях плотной, осязаемой реальности, где он сам, этот самый крепкий мужик с военной выправкой, превратился в нечто, что вцепилось острыми ногтями за мою шею и пыталось разорвать горло.

Он перевёл взгляд на мои пустые руки — никакой сумки, никакого пакета с чипсами и газировкой, которые я обычно тащил из магазина в это время утра. Лицо его слегка изменилось — брови приподнялись на миллиметр, уголки губ опустились.

— За своей гадостью? — спросил он, и в голосе снова зазвучала знакомая, слегка насмешливая нота, та самая, что обычно сопровождала его отповеди о вреде фастфуда. — Чипсы, газировка? Завтрак чемпиона?

В той жизни я ответил «да». Просто кивнул, потупив взгляд, и он начал свою привычную тираду — ту самую, про молодёжь, про химию вместо еды, про здоровье, которое нужно беречь с самой молодости. Рассказал про свой чулан с запасами, про голодные девяностые, про то, как важно держать про запас. А я, торопясь уйти от нравоучений, пробормотал что-то невнятное и прошёл мимо, в подъезд, к своему экрану и чипсам.

Сейчас я ответил иначе. Я вдохнул холодный воздух полной грудью, почувствовал, как лёгкие наполнились резкой влагой, и сказал, глядя ему в глаза:

— В этот раз всё по-другому, дядь Серёж. Нужно купить крупы, консервов. Нормальной еды. Чтобы надолго хватило. Что-то запустил я себя совсем после... Ну, вы понимаете, после того, как родители ушли. Пора взять себя в руки и что-нибудь сделать со своей жизнью.

Его лицо измелилось мгновенно, почти неуловимо для постороннего глаза, но я уловил каждую деталь. Брови чуть приподнялись, в глубине глаз мелькнуло удивление, смешанное с интересом, а затем — одобрение. Лёгкое, но настоящее, одобрение сурового и скупого на внешние проявления эмоций тёртого мужика.

— Вот это правильно, — сказал он, и его голос стал теплее, потерял прежнюю насмешливую окраску, обрёл оттенок уважения. — Молодец, Артём. Осознание и принятие проблемы — это половина её решения. За голову, значит, взялся... Это дело. Если моя помощь нужна, обращайся. Всем чем могу... Номер моей трубы у тебя есть. Но ты лучше сам спускайся на первый. До двадцати трёх ноль ноль я спать не ложусь.

Он снова затянулся сигаретой, выдохнул дым, наблюдая, как тот клубится в холодном воздухе белыми завитками и тут же рассеивается, будто его и не было.

Я слушал, затаив дыхание, и каждое его слово било точно в цель, как пуля в упор. Но больше всего меня заинтересовал полный чулан еды, который через три недели станет либо нашим спасением, либо ловушкой, из которой не выбраться. Первый этаж с его решётками на окнах, которые не спасли его самого от превращения, и бронированная дверь, которую я открою ключом из почтового ящика, когда он уже не будет хозяином квартиры. Но главным суперпризом в этой лотерее — сейф с охотничьими стволами — оружием, про которое я так и не вспомнил вовремя в той жизни.

— ... я ещё голодные девяностые помню, — продолжил друг отца, глядя куда-то вдаль, будто видя перед собой не серый двор, а прилавки пустых магазинов тридцатилетней давности. — Когда в магазинах жрать было нечего, полки пустые, как души после похорон, а те, кто запасался вовремя и с умом, жили припеваючи, пока другие стояли в очередях за килограммом сахара. Так что хоть сейчас всё доступно, я держу большой запас. Мало ли что. Мир, он, Артёмчик, штука непредсказуемая — сегодня ты герой, завтра неопознанный труп бомжа под забором, а послезавтра про тебя уже и не вспомнит никто.

Я кивал, не в силах вымолвить ни слова, потому что каждая его фраза звучала как пророчество.

Он внезапно хлопнул меня по плечу. Рука была тяжёлой, сильной, с грубоватыми мозолями на ладони — той рукой, которая через двадцать один день будет ломать мне кости, рвать плоть, цепляться за горло с животной яростью.

— Ты иди, Артём — сказал он, одобрительно качнув головой. — Разболтался я что-то, но моё дело стариковское. Не мёрзни тут со мной. Высмолю ещё сигаретку и сам поеду на подработку. А то, что запасаешься... Правильно делаешь. Мысль дельная. Не все в твоём возрасте соображают, что жизнь завтра может как угодно обернуться, тем более сейчас... Новости-то какие, глядишь вместе под ружьё встанем.

Он бросил окурок на асфальт, придавил его каблуком с привычным, чётким движением, развернулся и пошёл к своей машине. Дверь открылась с лёгким скрипом петель и захлопнулась за ним с глухим, окончательным стуком, будто захлопнулась крышка гроба. Мотор его форда-пикапа уверенно рыкнул.

А я стоял на том же месте, не в силах сдвинуться с места, и смотрел как уезжает человек, который через три недели станет моим палачом, а я буду вынужден разбить ему череп монтировкой, чтобы выжить. Ветер шевелил мои волосы, холод проникал сквозь куртку, но я не чувствовал ни холода, ни ветра — только тяжесть в груди и странное, горькое спокойствие. Впервые за долгие годы я знал, что мне делать дальше.

Глава 3

Весь разговор повторился не слово в слово, но интонация в интонацию, с той же паузой перед последней фразой и тем же поворотом головы, будто дядя Серёжа читал по невидимому сценарию, написанному кем-то свыше для моих ушей. Те же фразы про запасы и голодные девяностые, тот же чулан с тушёнкой, та же оценка моего прежнего поведения — мелкого, беззаботного, погружённого в экранную реальность. Единственная разница заключалась лишь в моём ответе. В прошлый раз я пробормотал что-то про чипсы и газировку, а сейчас сказал, что иду за нормальной едой, за крупой и консервами, за тем, что кормит, а не убивает изнутри. И его реакция изменилась ровно настолько, насколько изменился мой ответ — с лёгкой насмешки перешла в одобрение, с сарказма в тёплую заинтересованность. Всё остальное — как по старой, давно проигранной записи, которую кто-то вставил в плеер и нажал «старт» ещё раз, не спросив моего разрешения.

Значит, это не сон. Это не галлюцинация уставшего мозга. Это реально, плотно, осязаемо — холодный воздух на щеках, запах мокрого асфальта под ногами, тяжесть ключей в кармане. Это повторяется с мучительной точностью, как будто время решило отмотать кассету и дать мне второй шанс, который я не просил и не заслужил. И у меня есть двадцать один день. Двадцать один день до того момента, когда я открою дверь квартиры дяди Серёжи и встречу за ней не живого соседа с военной выправкой, а нечто, что уже перестало быть человеком, с рваной щекой и пустыми глазами, жаждущее моей плоти. Двадцать один день, чтобы подготовиться этой схватке.

Я развернулся и пошёл прочь от подъезда, не оглядываясь, потому что оглядываться значило бы увидеть его спину, его сигарету, его обычную жизнь, которая через три недели превратится в кошмар. Ноги сами понесли меня в сторону ближайшего банкомата — серой, обшарпанной коробки, вмонтированной в стену жилого дома, с потрескавшимся пластиком и экраном, мигающим зелёным светом, как больной глаз. Дошёл за пять минут быстрым, но не бегущим шагом, перекатываясь с пятки на носок, чтобы не привлекать внимания прохожих, которые ещё не знали, что скоро станут добычей. Вставил карту в щель, набрал пин-код дрожащими, но твёрдыми пальцами — четыре цифры, которые ещё что-то значили в этом мире. Экран показал баланс: тридцать две тысячи четыреста рублей. Цифры горели ровным светом, будто издеваясь над моим знанием будущего.

Снял всё, до последней тысячи. Банкомат фыркнул, как раздражённый кот, и выдал пачку мятых купюр разного достоинства — пятисотки, тысячи, пара двухтысячных. Они пахли типографской краской и той обыденностью, которой этим бумажкам оставалось жить меньше месяца. Я засунул деньги в глубокий внутренний карман куртки, застегнул молнию. Через три недели, когда банки умолкнут, а электричество начнёт отключаться кварталами, эти бумажки станут ничем, хуже чем ничем — приманкой для тех, кто ещё верит в старый порядок. Через неделю, когда начнётся паника, банкоматы опустеют одними из первых, и люди будут бить кулаками по их корпусам, требуя того, чего уже нет.

Тридцать две тысячи. На эти деньги я должен был купить максимум того, что можно унести в одиночку и спрятать в четырёх стенах квартиры. Крупа — гречка в мешках, рис в пачках, овсянка в коробках. Консервы — мясные, рыбные, тушёнка в жестяных банках, которые не разобьются при падении. Вода в больших пятилитровых бутылях, сахар в килограммовых пакетах, соль в каменных упаковках, спички в коробках, завёрнутых в плёнку. Настоящая еда, которая будет кормить меня, вероятно, и Дашу тоже, когда она спустится с пятого этажа, когда магазины захлопнутся навсегда, а по улицам начнут бродить не покупатели с корзинками, а те, кто этих покупателей станет есть, рвать зубами и глотать кусками.

Магазин был в двух шагах — круглосуточная «Пятёрочка» с яркой вывеской и стеклянной дверью, за которой кипела обычная, привычная жизнь. Я шёл к нему, но думал уже о другом, о том, что важнее еды и воды.

Об оружии.

Труба и монтировка в той жизни спасали много раз, когда я отбивался от жруна в подъезде, когда крушил череп дяде Серёже, когда отталкивал тела от двери, пока не перестала спасать в последний, решающий момент, когда сил уже не осталось, а врагов стало слишком много. Мне нужно было что-то дальнобойное, тихое, надёжное, что не привлекает внимание всей округи одним выстрелом. Лук? Для того чтобы им прилично владеть, нужны месяцы тренировок, которых у меня нет. Арбалет? Где его взять в обычном московском районе, не заказывая из интернета за неделю? Самодельное копьё из водопроводной трубы и напильника? Возможно. Огнестрел — времени на легальное оформление уже нет, да и выстрел привлечёт внимание всей округи, как гонг на обед в монастыре. Шум — это смерть в новом мире, а тишина — единственное, что стоит между мной и смертью.

Мне нужно было подумать о дяде Серёже. О его квартире-крепости на первом этаже с решётками на окнах и бронированной дверью. О его сейфе, который, возможно, не пуст, а хранит ружьё и патроны. О ключах, которые он по старой привычке оставляет за почтовым ящиком для уборщицы, которая уже две недели не появлялась в доме. Ключи эти станут моим пропуском в его квартиру, когда он уже не будет хозяином, а станет угрозой за дверью.

Мне нужно было подумать о Лере. О том, как объяснить человеку, которого я знаю только по переписке на книжном форуме, тому, с кем спорил о Булгакове, то, что невозможно объяснить вообще никому — ни полиции, ни врачу, ни родственнику. Как спасти того, кого никогда не видел, чьего голоса не слышал, не зная, в каком конце страны искать, в какой квартире стучать в дверь, чтобы предупредить о грядущем апокалипсисе.

Мне нужно было подумать о Даше, которая будет стоять за дверью квартиры, дрожа от страха, и шептать в щель: «Артём, ты живой?». Даша, которую я ещё не знаю, но которая уже зависит от моих решений, от моей храбрости или трусости, от того, куплю ли я сегодня лишнюю пачку гречки или решу, что хватит и того, что есть.

Двадцать один день. Три недели. Весь мир ещё жив, дышит, суетится, строит планы на выходные, обсуждает сериалы и цены на бензин. И в этом живом, наивном, слепом мире я, Артём, сидящий четыре года в четырёх стенах, питаясь чипсами и депрессией, — единственный, кто знает, что будет через неделю. Через две. Через три. Единственный носитель проклятия знания, которое нельзя передать, нельзя доказать, нельзя использовать без риска сойти за сумасшедшего. И мне, этому единственному пророку апокалипсиса, пока что хватает сил только на восемь отжиманий. На восемь жалких отжиманий, после которых трясутся руки.

Я толкнул дверь магазина. Навстречу ударил тёплый, сухой воздух, пахнущий свежим хлебом из пекарского отдела и бытовой химией с прилавков. На кассе сонно зевнула девушка в красной футболке, почёсывая затылок и глядя в телефон. Полки ломились от товаров — конфеты в ярких обёртках, чипсы горой, напитки в пластике и стекле, хлеб в пакетах, овощи в ящиках. Всё это ещё принадлежало миру, который не знал, что через три недели эти полки будут пусты, а девушка на кассе — мёртва или хуже того.

Я взял последнюю облезлую тележку. Одно колесо жалобно подвывало, когда я её взял, и каждый раз принималось скулить при каждом обороте, точно побитая собака. Не обращая на эти житейские мелочи, двинулся между рядами, чувствуя себя единственным зрячим в зале среди слепых. Первый ряд отдавали крупам. Гречка в полуторакилограммовых пачках стояла ровными кирпичными штабелями, ещё дешёвая, ещё никому толком не нужная, потому что мир, уверенный в своём бесконечном благополучном завтра, предпочитал готовую еду из пластиковых контейнеров и доставку за тридцать минут. Я сгрёб с полки двенадцать пачек, укладывая их в тележку методично, без спешки, прикидывая в уме, что полтора килограмма на пачку, по триста граммов сухого зерна в день, если варить на воде без масла, — это пять дней на пачку. Двенадцать пачек — шестьдесят дней. Шестьдесят дней — это срок, за который можно либо найти способ жить дальше, либо превратиться в то, что будет шаркать по лестничным клеткам в поисках живого мяса. Рис я взял ещё восемь пачек — длиннозёрный, дешевле гречки на двадцать рублей, он разваривается сильнее и даёт больше объёма, а значит, и иллюзии сытости. Овсянку — шесть коробок по килограмму, самую простую, без добавок и ароматизаторов, ту, что на вкус напоминает размоченный картон и именно поэтому годится для выживания, потому что приедается медленнее, чем что-либо съедобное.

Я перешёл к тушёнке. Тяжёлые и приземистые жестянки расположились на нижней полке. На этикетках — бык, нарисованный грубыми мазками, походил скорее на карикатуру, чем на источник белка, и в этом было что-то символичное. Мир, где настоящая еда прячется под личиной дурной пародии. Я загрузил в тележку пятнадцать банок по триста граммов, прикидывая вес — четыре с половиной килограмма только мясных консервов, и от этого веса вдруг стало спокойнее, будто я держал в руках не железо с мясом, а выкованный запас времени. Следом отправились десять рыбных — сайра и скумбрия в собственном соку, маслянистые, калорийные, способные кормить тело жиром, когда от одних углеводов начинает тошнить и сводить желудок. Я помнил вкус пресной гречки, разваренной в кашу, и кусочек рыбы, распадающийся на волокна. Почти счастье в той, другой жизни, и от воспоминания защипало в носу, хотя я не мог понять, отчего именно. То ли от голода, то ли от стыда.

Дальше — вода, и здесь я загрузил четыре пятилитровые бутыли, каждая весом чуть больше пяти килограмм с учётом пластика. Двадцать литров воды — это десять дней, если пить по два литра в сутки и готовить на абсолютном минимуме, экономя каждую каплю, как скупой рыцарь. Через неделю, когда давление в трубах ещё будет держаться — а может, и не будет, — можно набрать ванну и все кастрюли, но вода из-под крана протухнет без обработки за пять дней, обретёт затхлый, болотный привкус, от которого хочется пить ещё больше, и это я знал по опыту, который ещё формально со мной не случался, но стоял в памяти с тактильной, неопровержимой ясностью. Я добавил в тележку две упаковки хлоргексидина — он пригодится и для ран, и для дезинфекции воды, и просто чтобы перебить запах, который через три недели заполонит подъезд, въестся в стены, в одежду, в волосы, и от него нельзя будет избавиться, только привыкнуть.

Соль — три килограммовых пачки. Сахар — два килограмма. Спички — четыре коробка, завёрнутых в целлофан, и я долго смотрел на них, соображая, не забыл ли чего. Огонь — это жизнь, это тепло, это возможность вскипятить воду и не умереть от заражённой раны. Сухари — длинные, ржаные, с тмином — две пачки. Батарейки для фонаря — все, что были на полке, семь штук, формата АА. Рулон скотча, моток бельевой верёвки, пять свечей в упаковке.

Тележка отяжелела так, что подвывающее колесо начало тонко и жалобно скулить с той надсадной нотой. По магазину катил её уже с заметным усилием, упираясь обеими руками в ручку и чувствуя, как протестующе скрипят несмазанные шарниры. На кассе девушка в красной форменной футболке, с тусклым взглядом человека, проведшего восемь часов перед монитором, подняла глаза от экрана и посмотрела на гору продуктов с тем выражением лица, какое бывает у людей при виде чужого безумия, — смесь вежливого удивления и плохо скрытого желания спросить «вы в порядке?» и, не дождавшись ответа, набрать номер ближайшей психиатрической клиники.

— Оптом берёте? — спросила она, пробивая очередную пачку гречки с монотонным пиканьем сканера, и голос у неё звучал вяло, с тем оттенком безразличия, когда вопрос задаётся из вежливости, а ответ ожидается короткий и не требующий продолжения.

— Родственники приезжают, — соврал я, глядя, как сумма на электронном табло ползёт вверх, переваливая за десять тысяч, и чувствуя, как ложь вязнет на языке, точно переваренная каша. — Большая семья. Издалека.

Она кивнула, утратив ко мне всякий интерес ещё до того, как я закончил фразу, и продолжила сканировать банки с тушёнкой, которые проезжали по чёрной ленте конвейера с тяжёлым, полновесным постукиванием металла о пластик. Глухой и уверенный звук, обещавший сытость, был сейчас единственным, что имело для меня значение.

Итоговая сумма — четырнадцать тысяч шестьсот двадцать рублей. Почти половина всей наличности, которую я предусмотрительно снял с карты, доверяя скорее интуиции, нежели здравому смыслу. Я расплатился тысячными купюрами, они пахли краской и чужими карманами, и этот запах казался мне запахом уходящей эпохи, сгрёб сдачу в карман и начал укладывать продукты в пакеты. Четыре больших, плотных, с двойными ручками, каждый из которых весил на ощупь килограммов по восемь, превращая мои руки в натянутые канаты уже на стадии подъёма.

Вышел из магазина, загруженный так, что шёл, чуть наклонившись вперёд, компенсируя вес, распределённый по четырём пакетам — два в каждой руке, с полиэтиленовыми ручками, врезавшимися в пальцы тонкими белыми полосами, перекрывая кровоток и вызывая ту тупую, ноющую боль, которая через пять минут превращается в онемение, а ещё через пять — в равнодушие к собственным конечностям. Шёл быстро, перекатываясь с пятки на носок, старательно обходя лужи, потому что поскользнуться с таким грузом означало не только разбить колени о мокрый асфальт, но и рассыпать половину запасов по ноябрьской грязи, и мысль об этом почему-то была страшнее боли.

Завернул за угол дома, уже видя свой подъезд в ста метрах впереди, — серая панельная коробка с облупившейся краской на козырьке, такая родная и одновременно чужая, будто я смотрю на неё из другого времени, — и в этот момент у бордюра остановилась машина.

Тёмно-синий BMW X5, лоснящийся от капель недавнего дождя, с тонированными задними стёклами и тем характерным, бархатистым рокотом двигателя, который стоит дороже моей квартиры со всей её скромной обстановкой. Передняя пассажирская дверь открылась, и из салона, точно бабочка из кокона, выбралась девушка — невысокая, стройная, в лёгком бежевом пальто, распахнутом на груди так широко, что под ним угадывалось короткое обтягивающее платье, явно рассчитанное на тёплый клуб и совершенно бесполезное против ноябрьского утра. Платье заканчивалось высоко, сантиметров на двадцать выше колен, и мой взгляд, неподвластный контролю, проехался по её голым ногам прежде, чем я успел себя остановить, — длинные, стройные, загорелые, с той особенной гладкостью кожи, которая бывает только у молодых женщин, не знающих недостатка в уходе и времени на себя. Ноги стягивали высокие сапоги на тонких каблуках — бесполезные на мокром асфальте, опасные в гололёд, убийственные на лестничных пролётах, и я подумал, что через десять дней эта обувь станет бесполезной. Крашеные яркие тёмно-фиолетовые волосы, заметные за квартал, как сигнальный огонь, были собраны в небрежный хвост, из которого выбились тонкие пряди, придававшие ей вид женщины, проведшей ночь где угодно, кроме собственной кровати. Вчерашний размазанный под левым глазом макияж, который наносят для вечера, для вспышек фотокамер, для чужих восхищённых взглядов, и забывают смыть к утру, завершал картину. Она наклонилась к открытому окну водительской двери, и пальто, скользнув по плечу, обнажило острую ключицу и тонкую лямку платья, и я почувствовал, как внизу живота шевельнулось что-то тёплое, тупое, и сейчас дико неуместное. Четыре года затворничества, четыре года без женского тела рядом, без запаха женской кожи, без прикосновений, и вот уже мой организм, решил напомнить о себе именно сейчас, когда обе руки режут полиэтиленовые ручки, а голова должна думать о консервах, арбалетах и времени, которого осталось катастрофически мало.

— Масик, я тебе позвоню... — бросила она водителю тем ленивым, слегка капризным голосом, каким говорят после долгой ночи, когда сил хватает только на обещания.

Затем девушка выпрямилась, поправив сумку на плече, и в этом движении была такая беззаботность, такая уверенность в завтрашнем дне, что у меня на мгновение перехватило дыхание.

На страницу:
2 из 5