Голод 2 - читать онлайн бесплатно, автор Алексей Елисеев, ЛитПортал
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Глава 4

Я узнал её мгновенно. Захлестнувшее чувство ударило под рёбра и заставило сердце пропустить удар, — Даша с пятого этажа. Я видел её впервые — здесь, сейчас, на мокром асфальте, живую и целую, в этом дурацком пальто и с этими дурацкими фиолетовыми волосами, хотя помнил её дрожащий голос через щель приоткрытой двери. Помнил её ладонь, прижатую ко рту, чтобы заглушить рыдания, которые она глотала, точно горькие пилюли, чтобы твари не услышали и не пришли на звук. Помнил, как она стояла на пороге моей квартиры, и пальцы её дрожали так сильно, что она не могла закрыть дверь. Сейчас передо мной стоял совершенно другой человек — девушка, про которую мне было известно только то, что она молодая, живёт одна или с кем-то, что у неё есть ключи от квартиры, где через полторы недели она запрется в четырёх стенах, затаится и будет ждать, когда кто-нибудь постучит в дверь.

Масик. Слово застряло в голове, как острый осколок стекла под кожей, который не видно, но чувствуешь при каждом движении. Даша трахнулась со мной в первую же ночь, когда мы оказались вдвоём в тёмной квартире, пропахшей страхом и разогретой тушёнкой, её руки дрожали, и мои дрожали, и это было похоже на отчаяние гораздо больше, чем на близость. Я помнил её горячую кожу под моими ладонями и, как она прижалась ко мне всем телом, будто пыталась влезть внутрь, спрятаться от мира за моими рёбрами, и как потом лежала, уткнувшись лицом мне в шею, и молчала двадцать минут, и я молчал, и тишина между нами была плотной и горячей, как свежий хлеб. Кто этот масик? Парень? Спонсор? Просто приятель с дорогой машиной, подвозящий после клуба? Если парень — тогда какого дьявола она кинулась ко мне, едва мы остались одни, будто до меня никого рядом и не стояло? Впрочем, через три недели от всех этих масиков останутся только шаркающие ноги и хриплое дыхание за запертыми дверями, а их дорогие машины будут стоять во дворах с открытыми дверцами, и никто не позарится на кожаные сиденья и тонированные стёкла.

Она прошла мимо меня, едва скользнув взглядом по моему лицу, по дурацким пакетам с крупой, по моим красным, исполосованным полиэтиленом пальцам, и не узнала. Конечно, не узнала, потому что мы никогда не встречались в этой жизни. Я смотрел ей вслед, на её узкую спину под бежевым пальто, на фиолетовые волосы, рассыпавшиеся по воротнику, на каблуки, цокающие самоуверенной дробью, которая бывает только у женщин, уверенных, что мир создан для их удобства. В голове почему-то угнездилась уверенность, что через десять дней она будет стоять под моей дверью, а от фиолетового цвета останутся только отросшие тёмные корни. Через десять дней она забудет, как звали масика, и будет вздрагивать от каждого шороха за дверью, и я впущу, потому что у меня не будет выбора, потому что одиночество в этом новом мире страшнее, чем любой, даже самый неподходящий случайный спутник.

Я перехватил пакеты поудобнее, чувствуя, как онемевшие пальцы начали понемногу отходить, наполняясь горячей, колющей болью, и двинулся к подъезду. Восемнадцать шагов до двери, три лестничных пролёта, ещё двадцать одна ступенька — и я окажусь в своей квартире, среди четырёх стен, которые через три недели станут либо моей крепостью, либо моей могилой. Я нёс этот груз, и мне казалось, что я нёс не крупу и консервы, а само время, отмеренное и взвешенное, как на аптекарских весах, — каждую пачку гречки, каждую банку тушёнки, каждый литр воды. И думал о том, что самое страшное в этом мире — не голод, заражённые или смерть, которая может прийти в любую секунду, а знать наверняка, что будет завтра, и не иметь возможности объяснить это тем, кто ещё живёт сегодня.

БМВ тронулась с места плавно и почти бесшумно, как крупный хищник, сытый и потому снисходительный, унося масика вместе с кожаным салоном и кондиционированным воздухом. Даша повернулась у подъезда, и взгляд её, скользнул по мне, по моим старым джинсам с протёртыми коленями, потёртым кроссовкам и лёгкой ветровке, совершенно не подходящей для ноября, и по четырём пакетам. Взгляд на миг задержался, и в нём мелькнуло выражение, которое я знал слишком хорошо. Мимолётное, скользящее презрение, настолько привычное, въевшееся в подкорку, что она, вернее всего, даже не осознала его. Это вылетело наружу автоматически, как рефлекс, как чих, как отмашка от назойливой мухи. Я был для неё не человеком, а неудачной, нарушающей гармонию утра, деталью интерьера. Ничего удивительного если твоё утро началось с салона дорогой машины. Она отвернулась и толкнула дверь подъезда плечом, потому что руки, разумеется, были заняты телефоном. Фиолетовый хвост качнулся между лопаток, и я поймал себя на том, что смотрю ей вслед и злюсь на собственное тело, которое, точно нашкодивший пёс, реагировало на неё вопреки всякой логике.

Дверь хлопнула за ней, глухой звук, с лязгом металлической пружины прозвучал как финальный аккорд. Я остался стоять с пакетами. В голове крутилось только, то что через десять дней будешь как миленькая жрать эту гречку, сидя на полу моей кухни, и благодарить всех богов, реальных и вымышленных, за каждую ложку. Имел ли я право на эту злость? Сказать сложно...


Выкинув ненужные сейчас мысли, перехватил пакеты поудобнее чувствуя, как кровь возвращается в онемевшие кисти колючими, злыми иголками, и двинулся к подъезду. Дверь поддалась легко, пропустила меня внутрь. Поднимался медленно, ставя ноги на каждую ступеньку с осторожностью, которая успела стать частью тела. К своему этажу я дышал так тяжело, что рёбра болели, точно их раздвигали изнутри тупым, неудобным инструментом. Восемь отжиманий, несколько бутылок и четыре пакета — моя личная арифметика позора.

В квартире я сгрузил пакеты на пол кухни, и консервы, освобождённые от пут полиэтилена, разъехались по линолеуму с глухим, стеклянно-жестяным перестуком. Пальцы разогнулись с трудом, с неохотой, как разгибаются пружины в старом, перетянутом механизме. Сел на табуретку, вытянул ноги и уставился на гору еды перед собой, пытаясь привести дыхание в порядок.

Выглядело это внушительно — гора жестянок и пачек на полу моей кухни напоминала баррикаду, наспех возведённую из подручных материалов для защиты от неведомого врага. Вот только, враг был известен слишком хорошо, и баррикада эта, при всей своей материальной весомости, казалась жалкой, почти игрушечной. По ощущениям — как крепость из консервных банок. По расчёту — недели на три при жёстком рационе, на полторы при нормальном питании двоих. Если добавить то, что лежит в гаражах...

Отчётливая мысль о гаражах всплыла сама, точно пузырь из болотной тины, с особенным запашком, какой бывает у всего, что слишком долго пряталось на дне. В подвале гаражного кооператива через дорогу, на бетонном полу, затянутом многолетней пылью, стояли мои трёхлитровые банки — мамины закрутки, огурцы и помидоры в мутном рассоле, которые я свозил туда два года назад, перебирая наследство и не в силах выбросить последнее, что от неё осталось. Я не мог их есть — не потому, что они испортились... Просто каждый раз, открывая банку, словно заглядывал в пустую комнату, где мамы больше не было. Рядом, в соседних боксах, на ржавых стеллажах теснились чужие запасы — банки, покрытые такой плотной, вековой пылью, что этикетки читались с трудом, словно надписи на древних скрижалях. Коробки с консервами, забытые хозяевами, которые когда-то, в эпоху великого дефицита, запасались на чёрный день, а чёрный день всё не наступал, и они перестали ездить в свои гаражи, перестали проверять запасы, а потом, вернее всего, и вовсе забыли о них. Кому-то из этих неведомых хозяев оставалось жить три недели, они об этом ещё не подозревали, и это неведение казалось мне одновременно благословением и насмешкой.

Моральное решение было простым. Ведь пыльные и забытые месяцами и годами припасы никому не нужны сейчас, и через три недели за ними хозяева с вероятностью, близкой к абсолютной, уже никогда не придут. Потому что умрут или превратятся в заражённых. Им будет совершенно безразлично, кто забрал их трёхлетнюю тушёнку из гаражного бокса. Большинство из них перестанет существовать в привычном смысле слова — не умрёт даже, а именно перестанет существовать, превратится в нечто, для чего консервы в жестяных банках значат не больше, чем камни на дороге. Свежие запасы — с чистыми, читаемыми этикетками, без пылевого налёта, с недавними датами производства я трогать пока не собирался. Они принадлежали людям, которые ещё приезжают в свои гаражи, открывают их, возятся с машинами, и забирать у них пищу до того, как мир рухнет, было бы воровством, настоящим, без всяких скидок на обстоятельства. И что важнее, без какого-либо рационального оправдания.

Разница тонкая, как грань, за которой предусмотрительность переходит в паранойю. Я знал, что любой психиатр, да и любой здравомыслящий человек квалифицировал бы мои рассуждения как бредовый синдром с делюзорным компонентом. Знал и плевал на это знание с высокого дерева собственного отчаяния, потому что психиатры через три недели будут жрать друг друга в коридорах Склифосовского не в переносном, а в самом буквальном, физиологическом смысле, когда голод перевесит клятву Гиппократа и все профессиональные деформации. И тогда станет совершенно безразлично, кто из нас был прав, а кто — кандидатом на принудительное лечение, мягкую комнату и смирительную рубашку.

Я достал телефон, провёл пальцем по холодному стеклу экрана, открыл браузер и набрал в поисковой строке: «арбалет купить Москва доставка».

Экран загрузился почти мгновенно, интернет работал ровно, стабильно, с привычной для мирного времени скоростью, которая очень скоро начнёт падать, спотыкаться и терять пакеты данных. Результаты поиска выстроились столбиком, аккуратными синими ссылками: магазины охотничьих товаров, спортивные арбалеты для развлечения, детские игрушки с присосками — чрезвычайно полезные против того, что ломится в дверь с намерением разорвать тебе горло, ирония выходила чёрной. Нормальный арбалет, рекурсивный, с натяжением от ста пятидесяти килограмм, стоил от двадцати до сорока тысяч рублей — денег, которых у меня после сегодняшней закупки оставалось меньше восемнадцати тысяч. Более дешёвые варианты — за восемь, десять, двенадцать тысяч — существовали, но доставка занимала от трёх до семи рабочих дней, а некоторые магазины и вовсе требовали самовывоз со склада в промзоне на другом конце Москвы, куда пришлось бы ехать через полгорода, теряя время, которое и так работало против меня.

Я пролистал несколько страниц, вчитываясь в характеристики и отзывы с жадным вниманием, с каким раньше читал только посты на книжном форуме, где Лера и я сражались на виртуальных шпагах из-за трактовок булгаковских героев. Арбалет решал главную проблему — тишину. Болт, выпущенный из тугого плеча, летел тихо, без грохота и без вспышки, без акустического удара. Перезарядка медленная — двадцать, тридцать секунд, если руки трясутся, а они будут трястись, обязательно будут, и это минус, существенный, почти фатальный. Болтов в комплекте обычно шесть штук, докупить можно, но каждый стоит как полноценный обед. Пробивная сила у приличного арбалета достаточная, чтобы пробить череп на расстоянии до тридцати метров, если целиться умеючи.

Вот только целиться я умел примерно так же, как играть на виолончели, то есть теоретически понимал принцип, знал, где у инструмента гриф, а где смычок, но практический результат, вышел бы жалким. Однако арбалет, думал я, прощает неопытность легче, чем лук. У него есть механический спуск, прицельная планка, фиксированное натяжение, всё это сводит ошибку стрелка к минимуму, превращая попадание из искусства в ремесло. Три дня тренировок во дворе, и я, вероятно, мог бы попадать в мишень размером с человеческую голову на десяти-пятнадцати метрах. Вероятно... Допущений при этом расчёте было столько, что они заслоняли сам расчёт, точно туман.

Я закрыл вкладку с арбалетами, открыл карту района и принялся планировать.

Первое — еда. Закончить с закупками, пока работают магазины и не поднялись цены. Гаражи: забрать все свои банки с мамиными закрутками. Сделать ещё одну закупку в супермаркете на оставшиеся деньги, но уже с прицелом не на крупы, а на медикаменты: бинты, стерильные салфетки, перекись водорода, антибиотики в таблетках (широкого спектра, потому что неизвестно, какая зараза войдёт в рану), обезболивающее, желательно в ампулах. Всё, что в прошлый раз кончилось раньше еды, раньше воды.

Второе — оружие. Арбалет с доставкой за три дня, если повезёт с наличием на складе. Плюс монтировка из гаража — проверенная, с обмотанной синей изолентой рукоятью, которой я проламывал черепа жрунам с методичностью дровосека до самого финала, когда она перестала помогать, потому что на одного с монтировкой всегда находилось трое с голодными ртами. К монтировке — труба из гаража, полутораметровая, тяжёлая, с заглушками на концах, я приваривал их когда-то для какого-то нелепого подросткового проекта и забыл, а теперь эта труба станет моим новым копьём. И нож — хороший, кухонный, с широким лезвием из дамасской стали, подарок отца, лежащий в ящике стола нетронутым четыре года. Для ближнего боя, который я ненавидел всем телом.

Третье — тело. Моё собственное, жалкое тело, расплатившееся за четыре года затворничества слабыми мышцами и сбитым дыханием. Тренировки с сегодняшнего вечера, ежедневно, без пропусков и скидок на усталость. Отжимания, приседания, планка, бег по лестнице — до дрожи в коленях, до свиста в лёгких, до той приятной пустоты в голове, какая наступает, когда физическое страдание вытесняет все прочие мысли. Шансы на то, что успею привести себя в сколько-нибудь приличную форму за оставшиеся дни, я оценивал невысоко, но тренироваться собирался так, будто от этого зависела жизнь. Потому что теперь действительно зависела. Не только моя.

Четвёртое касалось Леры... Валерии...

Я опустил телефон на стол и долго смотрел на экран, который через тридцать секунд бездействия послушно погас, превратившись в чёрное зеркало, в глубине которого плавало моё размытое, искажённое отражение. Человек из текстового окна, из бесконечной переписки на литературном форуме, голос которого я никогда не слышал вживую, он смотрел на меня сейчас с этого тёмного стекла, и я не знал, кто из нас реальнее. Мы спорили о «Мастере и Маргарите» с такой яростью, с таким упоением, что модераторы дважды выносили нам предупреждения, она защищала Воланда как трагическую фигуру, я клеймил его как сатирическую маску, и ни один из нас за полгода ожесточённых дискуссий ни разу не уступил другому ни миллиметра идейного пространства. Мне были известны её ник, причудливый, составленный из латинских букв и цифр; аватарка — рисунок чёрного кота, возлежащего на стопке книг с таким видом, будто весь мир принадлежит ему по праву сильного, манера писать длинные, витиеватые сообщения, щедро пересыпанные цитатами из первоисточников и академическими сносками. Она жила в общежитии, училась или учится, в её сообщениях мелькали упоминания лекций, семинаров, преподавателей, отвечала на мои сообщения в четыре утра, писала стихи, которые никому не показывала, кроме форума, и в этих стихах мне иногда чудилось что-то очень личное, интимное, хотя, возможно, я просто выдавал желаемое за действительное.

И ещё мне было известно то, что я не имел права знать, но знал, носил в себе, как занозу, засевшую где-то под сердцем: её последнее сообщение — то, после которого связь оборвалась и форум погрузился в тишину, а мессенджер перестал отвечать даже гудками. Я прекрасно его помнил. Звучало оно так: «Я в общаге. У нас на этаже уже... Артём, я боюсь». Я перечитывал эти строки сотни раз, запомнил их наизусть. В них остался её испуганный и срывающийся голос, которого никогда не слышал. И каждый раз у меня внутри что-то обрывалось с мокрым, болезненным хрустом.

Глава 5

Я разблокировал экран, открыл мессенджер, нашёл наш чат. Последнее сообщение от неё — вчерашнее, ночное, отправленное в 02:47 с точностью до минуты, представляло собой длинный, страстный абзац про «Собачье сердце», украшенный тремя восклицательными знаками и ссылкой на статью, которую я так и не открыл. Обычный текст обычного человека, живущего обычной жизнью, в которой самая большая проблема на данный момент, это преподаватель, занижающий оценки за сочинения. Я смотрел на эти буквы, на эти знаки препинания, на эти знакомые, почти родные обороты, и не мог заставить себя написать ответ. Потому что что я мог ей сказать? «Через неделю начнётся ад, и ты умрёшь, если не сделаешь то, что я тебе скажу»? Она примет меня за сумасшедшего, заблокирует, и я потеряю последнюю ниточку, связывающую меня с ней.

Действительно… Что ей написать? «Привет, через неделю начнётся конец света, запасайся тушёнкой»? Она решит, что я свихнулся, заблокирует меня и будет права, права настолько, насколько вообще может быть права женщина, которой пишет подобный бред малознакомый сетевой собеседник. «Привет, у меня был вещий сон, мне нужно поговорить»? Это звучало как начало плохого фильма ужасов категории «Б» или, что ещё унизительнее, как подкат одинокого мужчины к девушке из интернета, маскирующего своё влечение под мистику и душевные откровения. Слишком похоже на чушь, лишь бы привлечь внимание. Я представил её лицо, читающей такое. Оно наверняка будет насмешливым, скептическим, с той долей брезгливости, с какой умные люди читают спам в почте… И мне стало дурно.

Доказать ей я ничего пока не смогу. Мои доказательства, это воспоминания о жизни, которой ещё не случилось. Всё это не имело веса в мире, где работал интернет, где по телевизору показывали ток-шоу, а на улицах люди спешили по делам. Время для доказательств наступит через неделю, когда появятся первые странные новости о необъяснимых случаях агрессии, карантинные зоны, военные кордоны у больниц, и тогда мой голос, быть может, приобретёт вес. Сейчас он весил столько же, сколько и мои восемь отжиманий.

Но ждать целую неделю, молча наблюдая, как она пишет мне про Булгакова, про «Собачье сердце», про профессора Преображенского и Шарикова, зная, что через двадцать один день она будет сидеть на полу в коридоре общежития, набирая на телефоне: «Артём, я боюсь, они уже здесь, я слышу их за дверью», ждать было невыносимо на уровне тела, на уровне кожи, как держать руку над огнём, зная, что можно убрать, и считать секунды, и каждая секунда отдавалась болью во всём существе.

Я набрал сообщение: «Привет. Ты сегодня вечером будешь онлайн? Хотел поговорить, есть тема помимо Булгакова». Перечитал дважды, стёр, слово «тема» слишком размыто, слишком официально, отдаёт деловым предложением. Написал «есть разговор помимо Булгакова». Опять перечитал. Разговор это тоже расплывчато, но хоть звучит человечнее. Палец завис над экраном, и я снова представил её лицо — не конкретное, не виденное никогда, а воображаемое, составленное из тысяч её слов, интонаций, манеры ставить смайлики и вдруг переходить на серьёзный, почти академический тон. Что она подумает? Решит, что я наконец созрел для личного? Или что у меня проблемы и я ищу поддержки? И то и другое было, в сущности, правдой, только правда эта лежала в таких глубинах, куда ни одно сообщение не донырнёт.

Я нажал «отправить», прежде чем внутренний цензор успел остановить палец. Телефон пискнул, отправляя сообщение в цифровое пространство, которое пока ещё работало исправно. Ответа можно было ждать до вечера, Лера отвечала быстро только по ночам, а днём пропадала на часы, появляясь в сети короткими рывками, как рыба, выныривающая за воздухом, и так же быстро исчезая в глубине.

Отложил трубку, поднялся с табуретки и посмотрел на гору провизии на полу кухни. Жестянки и пачки лежали неровными штабелями, напоминая баррикаду, возведённую на скорую руку. Потом на часы — девять тридцать семь утра шестого ноября две тысячи двадцать шестого года. Потом в окно, за которым всё тот же серый ноябрьский двор жил своей слепой, беспечной жизнью. По асфальту шла женщина с коляской, мужчина в тёмной куртке торопился к остановке, из подъезда выбежал ребёнок с портфелем — наверное, опаздывал в школу. Никто из них не догадывался, что их дни сочтены, что через две недели этот двор превратится в филиал ада, где по асфальту будут ползти не коляски, а тени с разорванными ртами. Эта слепота была одновременно успокаивающей и чудовищной.

Первым делом я решил идти к гаражам, пока на улице светло, а мир занят своими делами и никому нет дела до парня в потёртых кроссовках, который тащит из гаража трёхлитровые банки с огурцами. В том, что я собирался сделать, не было ничего противозаконного, банки были моими, гараж был моим, но ощущение неправильности, почти воровства, не покидало меня. Ведь крал я у своего прошлого, у той жизни, где мама закатывала эти огурцы с любовью и надеждой на будущее, которое никогда не наступит. Крал и у отца его ледоруб, его верёвки, его мечты о горах, которые рассыпались под лавиной в одну секунду. Но другого выхода не было. Мёртвым эти вещи уже не потребуются, а мне… Мне — ох как нужны.

Я натянул куртку, сунул в карман фонарик и связку ключей, среди которых болтался маленький, покрытый ржавчиной ключ от гаражного бокса — единственное наследство отца, которое я до сегодняшнего дня считал бесполезным, символом прошлого, не имеющим отношения к настоящему. Проверил, закрыта ли дверь на оба замка, проверил второй раз — привычка из жизни, которой по идее ещё предстояло случиться, но которая уже въелась в подкорку, как запах гари въедается в одежду после пожара.

Вышел из квартиры тихо, придерживая замок ладонью, чтобы язычок не щёлкнул слишком громко. Лестничная клетка встретила меня запахом капусты и кошачьей мочи — привычным, почти родным запахом старого панельного дома, который через три недели станет невыносимым из-за примеси разложения.

Маршрут к гаражам я знал до шага — через дорогу, тридцать секунд неспешным шагом. Тот же путь, та же калитка, тот же ключ, который дали ещё родителям. Разница была в том, что в прошлый раз я шёл сюда голодный, насмерть перепуганный, с ледорубом в руке и привкусом желчи во рту, а сейчас просто перешёл дорогу, пропустив пожилую женщину с тележкой на колёсиках, которая тащила за собой авоську с хлебом и молоком, вставил ключ в замок общей калитки и вошёл внутрь.

Ряды металлических гаражей тянулись вглубь, как надгробья на кладбище, и пошёл в самый конец — к своему боксу, предпоследнему от стены. Замок открылся со второй попытки, створка, взвизгнув несмазанными петлями, скрежетнула по бетону, и внутрь хлынул серый свет ноябрьского утра, осветив пыльный пол и стеллажи, заставленные коробками.

Всё на месте — удочки, рыболовные снасти, коробки, ящики и пыль, много пыли, лежавшей на каждой поверхности серым невесомым слоем, который копится годами, когда хозяин заходит раз в полгода и то по ошибке. Машины не было, «жигуль» отец продал ещё когда мне было четырнадцать, на запчасти, а новую так и не купил, потому что деньги уходили на снаряжение, на треки, на перепады высот и ночёвки под открытым небом. Он называл это свободой. Мама улыбалась и шла рядом. Потом лавина и в моей жизни наступила тишина, которая длилась четыре года и закончилась двадцать седьмого ноября.

Я включил фонарик и осмотрелся уже по-настоящему — медленно, полка за полкой, ящик за ящиком, с тем вниманием, которого у голодного перепуганного меня тогда не было, когда хватал консервы трясущимися руками и считал секунды до того, как шарканье за стеной станет ближе. Сейчас шарканья не было, была только тишина, нарушаемая моим собственным дыханием и далёким гулом машин за забором.

На нижней полке, где лежали доски и металлические уголки, примостился самодельный стеллаж, на котором стояли мамины закрутки. Трёхлитровые банки в три ряда, стекло к стеклу, с укропными зонтиками и листьями хрена, прижатыми к стенкам изнутри. Они напоминали фотографии из прошлой жизни, застывшей в рассоле. Огурцы в мутноватом рассоле, крышки без вздутия. Помидоры красновато-бурые, крупные, с трещинками на кожице. Лечо густое, тёмное, с кусочками перца. И кабачковая икра. Её мама делала по особому рецепту, с луком и морковью, и это было самое вкусное, что я пробовал в детстве. Закатано летом двадцать третьего, хранилось в прохладе, без прямого света — по всем признакам, должно было дожить до того дня, когда я открою первую банку дрожащими руками. Одиннадцать трёхлитровых, тридцать три литра овощей — именно то, что мне было нужно, потому что на одной крупе кишечник встанет через неделю, и я это помнил отчётливо. Живот вздувало, газы мучили, хотелось чего-то кислого, острого, живого, а не этой пресной варёной массы.

Выше, на средней полке, лежало то, мимо чего я тогда пробежал, даже не повернув головы, потому что всё внимание было приковано к еде. Отцовское снаряжение — горное, походное, всё ещё упакованное в те же чехлы и мешки, в которых родители вернулись из предпоследнего похода. Ещё один ледоруб в брезентовом чехле, как тот, которым я потом проламывал черепа жрунам с точностью, удивлявшей меня самого. Карабины, штук шесть, блестящие, без ржавчины, смазанные, отец относился к снаряге как к оружию. Чистил, сушил, укладывал по системе после каждого похода. Верёвка была метров двадцать, может больше, толстый нейлон, выдерживающий полтонны на разрыв. Стропы, каремат, скрученный в тугой рулон, налобный фонарь, газовая горелка с двумя баллонами, всё это лежало так аккуратно, словно отец собирался в поход завтра. Четыре года в гараже ничего не испортили, металл был сухой, верёвка целой, газ зашипел с первого раза, когда я повернул вентиль, и это шипение прозвучало как привет из прошлого, оттуда, где пахло костром и сосновой смолой.

На страницу:
3 из 5