-–
4.Сыро
В сыром воздухе остаются нежные плотные рытвины от женских фигур в синих футболках и темных кофтах – это приехала какая-то студенческая делегация. Смотришь с крыльца дома: на них еще не осела наша дачная сосредоточенная беззаботность.
Особенно женщина с большим бюстом как-то утешающе-ясно возникала перед глазами.
Самое время, выйдя на улицу, вынуть из кармана пряник, который тут же пропитается сыростью, и воздух рядом запахнет сырым пряником.
Но бросим задумчивость. Есть всегда несогласный с тобой мир, и он подсказывает. Я так и не разобрал чемодан. Это получается, что я еще не до конца приехал.
Прихожу домой, купил всего лишь сока и кофе: ты стоишь посреди комнаты в боди и застегиваешь джинсы, а одна лямка съехала. Тебе идет, когда на тебе что-то легкое, обтягивающее и видны плечи. Я жду от тебя нежности, всегда неожиданной – что-то вроде нежности Офелии, совершенно непригодной, неуместной. Именно такая мне нужна.
Но ты убегаешь.
Однажды ты простудилась, сняла с себя пижамный верх и стала мазать маслом грудь. Она упруго и мягко скользила, падала, ты поднимала обе груди вверх умывающим движением, соски от теплого масла разбухли.
А еще я люблю, когда ты наклоняешься с голой грудью.
– А кого же мне еще любить?
Эта фраза виснет в сыром воздухе, который радостно тревожит меня.
Мне многие говорят…
––
Мне многие говорят, что жить не страшно. Наверное, это, действительно правда, когда в глубине у нас что-то происходит.
И недавно моя жена опять купила новую чайную чашку, и меня это успокаивает.
Иногда я распахиваю шкаф и вижу наши разномастные чайные чашки: зеленую со стрекозой, которую мне сын еще трехлетний радостно выбрал – а это для папы! – и вижу, как блестят снежной искрящейся белизной, в которой, наверное, так хорошо отсвечивает молоко, фарфоровые оборки двух наших первых парных парадных чашек. Наверное, иногда накрахмаленные платья также искрятся прямо в глаза. А еще есть бессмысленно-гордая чашка, носящая темное стеклянное пальто с зауженной талией. Это наше приданое, появившееся после свадьбы.
А вот та новая чашка с очень большой загогулиной ручки, которую моя жена купила недавно. Недавно – это за два дня до отъезда. Она уехала в Питер и вроде бы собиралась все успеть за неделю. Набухший ком проблем вызвал ее туда и мне почему-то кажется, хотя нам не по восемнадцать лет, что ее вырвали из моих объятий. Я сразу почувствовал, как пусты эти объятия. Рукам стало нечего делать, они ощутили свою неприкаянную величину.
В конце концов им остается только писать.
Быть может, душа моя мыслит. Но сердце… сердце грустит. Руки же слушаются сердца. Поэтому то, что я теперь пишу – так грустно.
Она стояла, прислонившись к стене, и слушала, как я, затаив боль скуки, по пятому разу выслушиваю какое-то дурацкое упражнение с двумя застрявшими ошибками, а у девочки совсем заплетаются руки. Совсем гематогеновые губы, печально распахнутые глаза. Только, быть может, она не осознает своей печали. Вся она – какой-то нелепый образ доброты. Только уж слишком запуганный. А еще она не осознает, что похожа на Юлю Шагаль.
Дача. Наша комната с низким потолком, глядящим исподлобья. Юля заметно выросла и стыдится своих женских угловатых размеров, а я помню, как мы с ней на соседнем участке играли в бадмингтон, и она терпела мое неуменье, и вскакиваю на постели, чтобы показать ей какую-то страшно важную точку на карте мира – что-то посреди Евразии. Может, пустыню Гоби? Где теперь Юля, сколько у нее детей? А эти сумрачно-зеленые просторы огородов теперь, наверное, превратились в огромный горячий сон, и я чувствую себя легко в его угодьях. За картофельным полем все та же дорожка вниз, к мосткам над заросшим ряской ручьем – я уже перебежал мостки: обычный маршрут за молоком.
Нет, на Юлю Шагаль она не похожа. Если б не это прижимание к стене и то, что она явно стыдится своих долговязых женских размеров. Юля ведь тоже смотрела на меня с медлительной добротой жирафа: как бы меня не задеть, не раздавить.
Я стал очень медлителен.
5. Бормотание о пуделях и домах
Я знаю, где есть этот невысокий заросший дом. Он похож на гренадера из сказки и жука-оленя одновременно.
Странно это все, странно.
– Только что ж вы так кричите?
Сколько забот у маленького пуделя. То он чешется, яростно впиваясь себе же в спину. Ожидает, задрав морду, что хозяйка откроет ему дверь. Но хозяйка не открывает ему дверь: он лезет на кровать, толкается, и она решила эту ночь поспать спокойно.
И все же… вот сейчас он еще раз вопьется в спину, сгрызет ненавистную блоху – и дверь распахивается, и все большие беспокойства маленького пса решены до завтрашнего утра.
А с утра начнется опять волнение из-за одиночества, жгучая неизменная любовь к хозяйке и блохи.
Как странно иногда ощущаешь волнение, что за словами, самыми обычными словами кроется куда большее, чем то, что слышат люди и мы сами.
А сегодня такой день, что междометия застревают в горле, как изжога, и короткие неудачные фразы лезут потом в глаза, как нестриженные волосы и как ветки… или это действительно ветка прохладно погладила мне лоб, пока я подымался на это современное каменное крыльцо.
Теперь я понял: жена права: я действительно здесь, как в гостях. Но я не боюсь этого. Я до сих пор прекрасно завариваю чай. Я еще не остаюсь наедине с книгой, не успеваю. У меня не дрожат руки, я не изменяю себе.
Ну, что ж, пусть я буду гость в этом большом, таком перегруженном от тоски и трескливом от ссор доме. Здесь бы надо завести сверчка на печи, который бы всех вылечил, как было
в одной старой английской истории.
Я, наверное, сам похож на сверчка. Жена говорит, что я сутулюсь, сижу уткнувшись "в свои записочки, как сверчок какой-то".
Что ж, стало быть, она права, и я согласен быть сверчком. Только и этой сказке с поджимаемыми губами, с морщинами обид на лбу и с вечерней усталостью тоже когда-нибудь настанет конец.
Мы как будто все не снимем с себя грим. Мы распределяем роли нашей жизни иногда между прохожими, между неуклюжими подростками, доставшимися нам в ученики: вот это будет долговязая нескладная медсестра в угрях, и она будет всех лечить, а это маленький тиран, от которого страдает весь народ количеством в двенадцать человек: и писатель, и дворник, и девочки-наездницы.
Она шла по улице быстро, и от этого казалось, что ее черное пальто развевается.
Иногда мне кажется, что я уже видел себя в старости. Достаточно пристально вглядеться в человека, который отражается в витрине с голландскими булками. Почему с голландскими, спросите вы? Потому что в год моего отъезда из Петербурга у нас на улице Таврической в какой-то призрачной, с тех пор растаявшей в воздухе булочной продавали голландские булки, и все покупали их.
Ну, хватит об этом. Пора бы заняться и делом. То есть тем, что умные люди все еще называют «ностальгией».
Недуг
Недуг? Пришел? Явился?
Смотрит человек на женщин, но они все как будто бы чужие. Видения. У этой мягкая грудь, и вот он как будто сжимает ее в руках, как козье вымя.
Но нет какой-то простоты. Всегда было внезапно, всегда овеяно какой-то простотой. Или дело не просто в простоте, а там земля носила как на крыльях. А здесь идешь и волочишь ноги…
Зачем нужно играть эту драму, с истерично-веселыми водевильными вставками, со светской никому не нужной вежливостью – как будто сжигаешь черновики и все время предаешь то, что здесь писал. То, что пишешь, больше соответствует России и твоей душе, чем каждодневное поведение.
И женщины наши, выходящие за французов, превращаются здесь в каких-то благообразных цесарок, без тоски и участия, без боли о жизни, оставленной на родине… а тех, которые мучаются – единицы.
Эти цесарки не дотягивают даже до сочного пафоса Агафьи Тихоновны и все время как будто находятся в ажиотаже завтрашней распродажи, выхаживая по Парижу свой уют и очередной половничек, в зависимости от средств мужа.
А Москва?