***
Волков с нами два года – из тех четырех, что прошли с момента ареста. Полтора года – в СИЗО, еще полгода – с маньяком. Таков его путь. Начало известно, конец – тоже, сколько бы он не грезил УДО.
Он мне не нравится, как и Крышкин, но выбора у меня нет. Они часть системы, с которой надо смириться. Они здесь. Они такие, как есть. Даже на воле люди терпят друг друга, вынужденно поддерживая общение – что ж говорить о нас? Крышкин, Волков и я – маленький социум, запертый в клетке. У нас сложные отношения – страшная подавляемая ненависть. Она копится день за днем, не находя себе выхода, и жрет нас изнутри.
Волков – гаденький мужичок. Маленький, жилистый, шепелявый. Взгляд остренький и недобрый. Он убийца ребенка, я помню это, не забываю. Зачитывая до дыр газету с бесплатными объявлениями, он ищет контакты женщин бальзаковского возраста, жаждущих светлой любви, и рассчитывает жениться. «Судимых просьба не беспокоить» – написано в объявлениях, но Волкова это не останавливает. У него много времени. Он строчит письма пачками. Они как сперматозоиды разлетаются по стране в надежде упасть на благодатную почву, найти одинокую яйцеклетку – и есть один шанс из тысячи, что это случится. Волков верит в него. Что ему остается?
Каждое письмо уникально, он не пишет их под копирку, но в целом они об одном, с некоторыми вариациями. Он давит на жалость. Его осудили несправедливо, он жертва судебного произвола. Он добрый, ласковый и отзывчивый. Однажды справедливость восторжествует, и он выйдет отсюда. Он был бы признателен за ответ, за парочку теплых слов, за дружескую поддержку. Большего ему и не надо.
Такие, в общем, пассажи. Старые как мир трюки.
Подманивая рыбку к крючку, он действует хитро и осторожно. Напором здесь не возьмешь, эффект будет обратный. Разжалобить, мягко втереться в доверие, наладить ни к чему не обязывающее общение – первый шаг. Дальше – больше. Посылки и бандероли. Деньги. Свидания. В первые десять лет, из которых осталось шесть, положены два краткосрочных свидания в год, через клетку, в присутствии надзирателя, каждое по четыре часа – а потом к двум краткосрочным прибавят два долгосрочных, каждое по три дня. Вот заживем! Трахайся сколько угодно. Кушай от пуза. Спи ночью с женой. Все это будет. Шесть лет на прелюдию. Ловись рыбка большая и маленькая. И золотая. Глядишь, через двадцать пять лет будем жить в колонии-поселении – можно сказать, на воле – или отпустят.
Волков верит и ждет. Строчит по два письма в день, семьсот тридцать в год, и мастурбирует дважды в неделю, сидя на унитазе – для поддержания формы. Шесть лет – сущий пустяк, глазом не успеешь моргнуть, как вот оно – длительное свидание. Он будет готов. Он будет трахаться дважды в день; может быть, трижды, в качестве компенсации.
Он дрочит вечером, не стесняясь. Здесь стеснятся не принято. Крышкину все равно, а мне как-то противно. Закрыв глаза и вздернув вверх подбородок, он силится вспомнить, как выглядит голая женщина, и заканчивает через раз. Что будет с ним через шесть лет? Что сможет он в первую брачную ночь, с дурой, клюнувшей на приманку? Он только об этом и треплется, с блеском в глазах, с липкой ухмылкой. О сексе и об УДО. Убийца ребенка. Я стараюсь не слушать. Я пытаюсь молчать. Наша проблема в том, что не с кем поговорить, несмотря на то что нас трое. За годы, проведенные вместе, в камере три на четыре, мы страшно надоели друг другу, но вынуждены как-то общаться. Выбора нет. Волков и Крышкин, Крышкин и Волков. Товарищи по несчастью – так говорят. Мы не товарищи. Мы загрызли б друг друга до смерти, дай нам такую возможность. Ее нет, к сожалению или к счастью, и наши чувства – часть общего наказания, нашей пожизненной кары.
Крышкин уже не жилец. Он теряет надежду. Он обречен. Он говорит об УДО без прежней внутренней веры, реже, чем раньше, обманывая себя. Он знает – он отсюда не выйдет, не сможет обнять детей. Девочке шесть, мальчику восемь. Он не видел их пять с лишним лет. Жена развелась с ним, и правильно сделала. Она знала, что он член ОПГ, но не знала, что он убийца. Он осужден пожизненно. Все инстанции пройдены, дальше – черный тупик. Нет смысла верить и ждать, и два раза в год ездить к мужу на север, с несколькими пересадками. Проще забыть. Проще не объяснять детям, почему папа в тюрьме и будет там до конца жизни. Папы нет. Он умер. Или уехал.
Крышкин скучает по детям: смотрит на фото (у него их пять штук, мятых, жутко засаленных) и тихо плачет. Каждый день плачет. Слезы высушивают его, тоска и жалость к себе медленно убивают. Бывает, плачет без слез. Смотрит в пространство черными пустыми глазами. Нет надежды. Нет смысла. Он не пишет письма, как Волков, не мастурбирует, не хочет жениться. Он исчезает как личность. Он все ближе к черте, от которой возврата нет, и никто ему не поможет. У него никого нет. Его жизнь останавливается, разум тонет в безумии. В этом его спасение. В том, чтобы стать растением, которому все равно.
Крышкин лучше, чем Волков. «Я сам не заметил, как стал бандитом», – так он сказал. После армии он устроился вышибалой в ночной клуб и там приглянулся боссу, хозяину клуба. Он ездил с ним на стрелки, был личным телохранителем. Дальше – больше. Стал вышибать долги. Паяльники и утюги – это не байки, а реальность тех лет. Вымогательство, совершенное организованной группой, вкупе с нанесением телесных повреждений средней тяжести, незаконным хранением оружия и участием в преступном сообществе – вот уже и десятка. Он не думал об этом. Он искал объяснения. Те, кого били, сами во всем виноваты. Не уверен – не бери в долг у серьезных людей. Как правило, есть чем отдать – квартира, машина, дача – но жопятся до последнего. Думают, взяли деньги в благотворительном фонде? Это бизнес. Просто бизнес, как говаривал дон Корлеоне. У многих из них рыльце в пушку. Жулики и прохиндеи. В общем, он восстанавливал справедливость, все делал правильно.
Первое убийство он совершил в порядке самозащиты. Мужик, к которому пришли за деньгами, бросился на них с финкой. Он ранил кореша, малость вскрыв тому пузо, и ему отплатили тем же: финку воткнули в глаз, там и оставили. К боссу вернулись без денег. Босс рассердился. С мертвого не возьмешь, а вляпались дурни плотно. «Так не пойдет, будете отрабатывать».
Отработали.
Выбора не было.
***
Пришел мой черед. Слушайте мою исповедь – хоть вы и не святые отцы, чтоб я исповедовался перед вами. Что хотите услышать? Как я стал убийцей? Как убивал? Чувствую ли угрызения совести? Как выживаю здесь?
Не спешите. Обо всем по порядку. У меня много времени, больше, чем нужно для самой длинной истории.
Я был славным ребенком. Глядя на меня в детстве – когда я писал в штаны и болтал на своем языке, понятном лишь маме – вы не признали б во мне будущего убийцу. Я был похож на ангела, на Купидона, как его обычно рисуют: с круглыми щечками, пухлыми ручками и светлыми кудрявыми волосами. Я был спокойным и не капризным. Я любил танцевать. Я не знал, что я счастлив, и что скоро, в школе и дальше, мне не будет дана и сотая доля этого счастья. Я просто жил. С мамой. Мама – единственный человек, который любил меня несмотря ни на что и пытался помочь мне, когда я сбился с пути. Отца у меня не было. Он бросил нас, когда я еще не родился, и я не знаю, кто он. Мама не рассказывала о нем, я – не спрашивал. Это было табу, запретная тема, которую обходили молчанием.
Мама была учителем русского и литературы. Благодаря ей я рано, в пять лет, выучился читать и писать. От нее мне достались врожденная грамотность и скромный литературный талант – в чем вы можете убедиться. Она старалась вырастить из меня человека, вкладывая в меня душу, и нет ее вины в том, что я стал таким. Я сам во всем виноват. Раньше я винил обстоятельства и окружение, будучи слабым, но с тех пор я окреп и смотрю правде в глаза.
Вернемся в начало.
Когда я подрос, выяснилось, что я не похож на других. Я был не от мира сего. Я ни с кем не дружил, никто не дружил со мной. Я был замкнутым и зажатым. В школе меня били. Я отбивался. Я мог дать сдачи. Я был тихий, но бешеный. Однажды я взял с собой нож – сразу отстали, и больше не приставали, смотрели с опаской – черт его знает, что у него на уме? Я почувствовал силу. Будь ты хоть карлик в метр высотой – с оружием ты мачо, если умеешь с ним обращаться и готов его применить. Не готов – не вынимай.
С тех пор я всегда носил с собой нож – острое швейцарское жало. Он прибавлял мне уверенности в себе, которой всегда не хватало. Мы жили в бедном рабочем районе, где насилие было нормой и на улицах правили банды. Слабым там было не место. Их били, грабили, унижали.
Я пошел в секцию рукопашного боя. Пять лет тренировок – и я выбросил нож. Моим оружием стало тело: руки, ноги и голова. В районе меня уважали, но я ни с кем не дружил, не было в этом смысла, я был сам по себе. Пару раз дрался. Однажды заступился за девушку, к которой цеплялись гопники. Первому сломал нос. Второму, кажется, челюсть. Под впечатлением от увиденного Катя влюбилась в меня. Мне было семнадцать – ей на два больше. Я лишил ее девственности, и она забеременела. Она не стала делать аборт, и я ушел от нее: я ее не любил и был слишком молод. Я думаю задним числом: останься я с ней – все пошло бы иначе. Удивительно, как одно-единственное событие может изменить жизнь. Я не верю в судьбу. Я верю в случай. До сих пор он был не на моей стороне, поэтому я здесь, в камере для пожизненно осужденных, и исповедуюсь перед вами. «До сих пор» – я сказал так, но в моей жизни нет больше случая. Он исключен. Все по инструкции, по расписанию, без отклонений, без нелепого или счастливого стечения обстоятельств.
После шараги, где я выучился на электрика; не отработав и дня по специальности, я оказался в армии: не в ВДВ, а в пехоте, спасибо за то военкому. Я был духом. Бить духа – священное право деда, разве что не записанное в Уставе. Практиковались сношения в зад – мужеложство с применением насилия, статья 132 УК. Были опущенные – прям как на зоне. Неудивительно, учитывая, что наш командир был активным геем, любившим солдатские массажи и задницы новобранцев. Он закрывал глаза на то, что творили деды. Он отправлял солдат на панель, в центр города. Там их снимали дешево и цинично и отпускали под утро, насытившись гейской экзотикой. Как ни странно, они были не против – в отличие от тех, кого опускали в казармах. Рыба гниет с головы. В данном случае – с жопы.
Через неделю после присяги я убил человека.
Все началось с малого. Духов заставили кукарекать на табуретках, а я отказался. Дед, тощий чмошник с глупыми глазами навыкате, двинулся ко мне медленно, важно, с томным садистским оттягом. Этакий дохлый Клинт Иствуд, стриженый под машинку. «Дух, ты старших не уважаешь? Будем тебя учить». Он замахнулся, чтобы ударить – и я бросил его на пол, мягко и деликатно. Следом еще двоих, кинувшихся ему на помощь.
В тот день больше не лезли, а духи не кукарекали.
Назавтра их было шестеро. Бросившись на меня сзади, исподтишка, они стали душить меня полотенцем. Сняли с меня штаны. Помните изнасилование в «Американской истории X»? – они смотрели его и знали, что делали. Был лишь один нюанс – нож в кирзовом сапоге. Вырвавшись, я ударил им парня, вытащившего из штанов член. В печень, в правое подреберье – и провернул. Изо рта у него хлынула кровь.
Дедушки разбежались.
Мне дали два года колонии. Убийство при превышении пределов необходимой обороны – так решил суд, самый гуманный и справедливый. Статья 108 УК. С ней дорога на зону, а не в дисбат. Меня этапировали. Я вышел по УДО через год, девятнадцатилетний, с судимостью за убийство и с плохими предчувствиями. Испытывал ли я угрызения совести? Раскаивался ли в содеянном, как принято говорить? Нет. Он получил по заслугам, я – незаслуженный срок. «Зачем ты убил его? – спросите вы. – Можно было пугнуть, пустить ему кровь. Ты бил в печень, зная, что это смертельно». Я вам отвечу так: когда шестеро на одного и тебя хотят трахнуть в зад – нет времени на сантименты. Порежь я его – кто знает, что сделали бы дружки? Я действовал наверняка. Вид хлынувшей из рта крови их отрезвил, они бросились врассыпную.
После зоны я помирился с Катей. Она позволила мне видеться с дочерью и если не простила меня, то постаралась принять статус-кво. Мне было семнадцать, когда я бросил ее. Я был не готов к отцовству, я сам был ребенком. За следующие два года я повзрослел. Я рассказал ей о том, что случилось, и с удивлением понял, что она на моей стороне. Я не убийца. Я защищался. Катя помнит, как два года назад я спас ее от ублюдков. «Не бери в голову, – так сказала она. – Их было шестеро».
Попробуйте объяснить это тем, кто не брал меня на работу. Судимость – пятно на всю жизнь. Штамп «убийца» пугает, с ним не хотят иметь дело. Я был прокаженным, все шарахались от меня. Я жил с мамой, мама меня кормила. Через полгода я устроился электриком в ЖЭУ, на мизерную зарплату, которую платили не вовремя и за которую я вкалывал круглые сутки, радуясь этим грошам. Я должен был доказать – я полноценный член общества, а не конченый бывший зек. Черная полоса закончилась, я начал новую жизнь. В ней была Оленька, дочка, маленький человечек, очень похожий на маму и отчасти – на меня. Пропустив первый год ее жизни, я наверстывал упущенное. Мы с ней ладили. Она любила меня так, как умеют любить дети – искренне, чисто, без поводов и оговорок, не требуя ничего взамен – и я хорошо помню, что я чувствовал в то время. Я был снова счастлив. Жизнь испытывала меня на прочность, а я держался за Олю. «ПАПА» – главное слово, самое для меня дорогое. Просто папа. Я улыбаюсь папе. Я папу люблю. Мы с папой играем. Нам весело вместе. Он приходит два раза в неделю, так и должно быть. Разве бывает иначе? Я не знаю, что папа судимый, что он убил человека. Он всегда был со мной, он добрый, ласковый и веселый. Он приносит печенье. Он покупает игрушки. Он качает меня на качелях. Он – папа.
Воспоминания о тех днях я храню в драгоценном ларце, сдувая с него пыль. Но я в него не заглядываю – слишком больно, слишком себя жаль. Нас, запертых здесь навечно, это может убить. Я не хочу стать растением. Лучше быть человеком, принявшим страшную пытку, чем овощем, тихо сидящим на грядке, без настоящего, прошлого, будущего, и не способным мыслить разумно. Я не хочу быть МакМерфи в финале его пути.
Я сам все испортил. Я во всем виноват. Я предложил Кате жить вместе, а когда она отказалась, я отступил. Я был молод, неопытен, зелен и не сделал вторую попытку. У Кати был парень. Я думал, они любят друг друга, но вскоре они расстались, шумно, с диким скандалом. Это был шанс. Не воспользовавшись им, я простоял в тени, надеясь, что Катя сделает первый шаг, но не дождался. Она вышла замуж, и я остался ни с чем. Я пожизненный неудачник – вы уже поняли это.
Шли годы. Оля росла. Она пошла в школу. Я работал без прежнего энтузиазма, с проклевывавшимся озлоблением, с возрастающим пониманием того, что жизнь не удалась и лучше не станет – я был зол на судьбу. На стечение обстоятельств. На жалкий жребий, выпавший мне. Я растерял веру в Бога. Я спрашивал его, умолял, а позже стал проклинать. Мой бог – Дьявол. Он управляет мной. Я кукла в его руках. Он лишил меня счастья. За что?
Я стал пить, не выдержав груза жизни. Скатившись вниз по спирали, став алкашом, я потерял все. Когда Оле было двенадцать, Катя выдвинула условие: или пьешь, или Оля. Оглядываясь назад, я ее понимаю, но в то время – когда я мочился в штаны и редко мог вспомнить наутро, что было вчера – я был далек от реальности. Я обругал Катю и стал ей угрожать. Она позвонила в милицию. Меня скрутили и бросили в автозак. На следующий день она забрала заявление, и меня выпнули из обезьянника – в нечеловеческом виде, с парочкой гематом, трезвого и заблеванного. Я выпил водки – мне стало легче. Я не выполнил ультиматум и не мог видеться с дочерью. Я страшно по ней скучал. Я ждал ее у подъезда, шел с ней до школы, пытаясь с ней говорить, а Катя, узнав об этом, стала грозить судом. Дочь стеснялась меня, я это видел. Она от меня отдалялась. «Ты много пьешь, – сказала она однажды. – Ты грязный. От тебя плохо пахнет. Все надо мной смеются, говорят, что ты бомж!»
Обидевшись, я ушел и больше к ней не вернулся. Я оборвал нить Ариадны, связывавшую меня с ней, и стал жить во тьме, без шанса выбраться на поверхность, на светлую сторону жизни, и снова быть человеком. Мне надоела жизнь. Я не пробовал бросить пить. Я подгонял смерть.
Меня уволили за прогулы. С электрикой было покончено. Я стал грузчиком в магазинах, нигде не задерживаясь подолгу. Публика там была – все под стать мне: пьяницы-забулдыги. Мы пили вместе и по отдельности. Это не дружба, нет, нечто другое. Я ненавидел всех, с кем пил, все эти рожи, чем-то похожие друг на друга: красные, грязные и тупые. Порой мы дрались. Тут же мирились. Кое-кто трахал баб, страшных алкоголичек, а я брезговал даже в подпитии.
Я все еще был жив, в свои тридцать три, и думал, что это странно. Оля выросла. Ей было пятнадцать. Глядя на нее издали, я ни разу к ней не приблизился, чтоб не травмировать ей психику. Я знал, что выгляжу плохо, еще хуже, чем раньше, и не надо к ней подходить. Я редко по ней скучал. Что-то сломалось и атрофировалось, спирт выжег внутренности, боль притупилась.
Мама плакала по ночам. Из-за меня. Я делал ей больно. Я отказывался лечиться. Я приходил в скотском виде, заблевывая квартиру, а, бывало, не приходил вовсе. В редкие минуты я был человеком. Я разговаривал с мамой, смотрел с ней телевизор, листал альбом с детскими фотографиями. Мама любила меня, единственная из всех. Она видела во мне мальчика, который мечтал стать большим, чтобы работать и покупать конфеты. Что же – мечта сбылась. Маленький мальчик вырос. С одним лишь отличием: я покупаю водку, а не конфетки.
Мама умерла от инсульта. Я гнал от себя мысль, что это из-за меня, я не мог это принять – у каждого есть предел, за который не перейти – но себя не обманешь. Я стал убийцей собственной матери. Сейчас, через несколько лет – когда тот день далеко и я абсолютно трезв – я говорю это твердо, глядя себе в глаза.
Я заслуженно здесь, на пожизненном. Я убил мать.
В приговоре об этом ни слова. В нем вообще мало правды. Но я не жертва судебной ошибки, как я когда-то считал, нет, я даже не жертва судьбы – я монстр. Я не смог жить там, на свободе, среди тысяч людей, я ненавидел их всех. Всех и себя. Здесь, в камере для пожизненно осужденных, я стал человеком. Я много читаю, пишу, думаю. Мне тяжело здесь, очень, но там было не лучше. Я бы не выжил там. Я не хотел жить. Рад ли я, что я тут и все еще жив? Нет. Как я сказал в начале, лучше умереть трижды, чем быть здесь. Лучше не родиться вообще, чем родиться, не зная, что с этим делать.
В тот вечер мы пили водку у Гриши. Нас было четверо: я, Гриша и двое корешей Гриши, с которыми я не был знаком. Гриша жил в частном секторе, в доме, вросшем в землю по окна, и хвастался этим домом. Ни соседей, ни шума улицы – тишь, благодать, свежий воздух, пей и делай что хочешь. Вот он и пил. Много и безнадежно. Он жил один. Жена ушла от него, так как он бил ее черенком от лопаты, трахался с кем попало и в целом был сволочью и подонком, что не мешало нам пить вместе. Друзьями мы не были, нет – два алкоголика с общими интересами, два проспиртованных чучела, вывалившихся из общества и встретившихся по пути в ад.
Мы пили водку. Три бутылки на четверых, и этого бы хватило, но Гриша решил, что мало. Сходили еще за одной. Кореши были странные. Я чувствовал – будут проблемы. Они подшучивали над Гришей, как-то недобро, и Грише это не нравилось. Он огрызался. Когда открыли четвертую, я вырубился на диване. Очнувшись, я увидел, что кореши бьют Гришу. Он отбивался, но силы были неравны и выглядел Гриша плохо: из носа текла кровь, глаз заплывал, он отступал в угол под градом пьяных ударов. Кореши озверели. Что, суки, делают? Я должен был встать и броситься Грише на помощь, но вместо этого сел и стал размышлять о том, что мне делать. Я решил смыться. Кореши были сильные, драться мне не хотелось. Кто Гриша мне? Друг, кум, сват? Нет. Собутыльник. Вместе работаем, вместе пьем водку. Ну его. Сам разберется. Как подрались, так и помирятся, дело обычное.
В тот миг я не мыслил так ясно, но думал примерно так.
Как только я встал с дивана, чтобы удрать, Гриша меня увидел. Наши глаза встретились. Тут же ему дали под дых, и он, скрючившись, стал хватать воздух ртом, роняя красные сопли.
Все изменилось. Я не удрал. Бросившись на подмогу, я врезал им сзади. Сработал эффект неожиданности. Гриша воспрянул духом, и мы временно взяли верх – к сожалению, не надолго. Меня сбили с ног и стали пинать, по ребрам и по лицу. Больно. Был бы я трезвым – было б больней. Гриша, паскуда, смылся. Бросил меня. Скорчившись и задыхаясь, я думал о том, что меня забьют до смерти.
Вдруг все закончилось.