Иногда случалось, что я помогал Кате надевать Катин плащ. Она как бы ложилась на меня через него. Не знаю, зачем я это… Просто что-то боюсь упустить.
И вот это тоже: я был Катиным экскурсоводом. Показывал курилку, дешёвую столовую, ларёк за университетом, чёрный ход. В таких местах она не бывала. А ещё, когда я выпустил дым кольцом, она сказала:
– Мне такое любопытно. Вова мой не курит и никогда не курил.
Жила Катя в семнадцатой комнате, но я там не был. Я только помогал ей один раз. Сумку донёс с продуктами. Она купила много фруктов, баклажку чистой воды и батон белого хлеба. Катя разломила хлеб на две части и большую протянула мне. Я вцепился в подношение, кривляясь, а Катя ударила в ладоши, разулась и побежала в комнату за стаканом воды.
Катины пятки алого цвета.
Глядя в гранёный стакан, я сказал:
– Будь здорова хозяйка! – выдохнул и выпил, будто водку.
– Я тоже хотела, а ты выпил всё.
Это значит, что она не брезговала мной.
– Скажи спасибо, что половину батона оставил, – я упёрся плечом в дверной проём, так, будто останусь навечно.
– Спасибо! Теперь с голоду не умру! – Катя наступила одной босой ногой на другую.
Катины зрачки пульсировали, то ловя, то выпуская свет осеннего солнца, садящегося за раму окна. Наконец Катя неловко вздохнула, и я понял, что нужно идти.
В столовой мы с Катей пили какао. Его покупал я, а она оплачивала слойки с вишней.
– За что ты целуешь салфетку?
– За чистоту.
Одну салфетку с Катиной помадой я сунул в карман джинсов. Реликвия. Можно молиться.
На ноябре на лекции случилось нечто отвратное. Я что-то у Кати спросил, и она как всегда улыбнулась, но Шпала её перебила. Она остановила лекцию и сказала:
– Хватит, Катя! Я понимаю, что любовные игры важнее, но возьми себя в руки. Постарайся хоть иногда смотреть в мою сторону, а не на любимого. Нашепчетесь после!
Ненужные оправдания.
Воспалённые Катины глаза. Трясущиеся Катины руки. И вот она покорно опускает голову и пишет неровным почерком мёртвую фразу: «Рента с пожизненным содержанием».
К следующей лекции вернулась Ира с загипсованной ногой. Она разложила красивые костыли, задрала ногу на стул, как шлагбаум, и принялась рассказывать Кате что-то женское.
Я больше не ходил на лекции.
Мы с Катей любили друг друга не очень. Так, немножко. Примерно как дети любят котёнка, которого нельзя, по каким-то причинам, забрать домой. Наш целомудренный роман был союзом суши и океана во время прибоя.
Противно мне, что Катя очень испугалась подозрений в симпатии ко мне. Наверное, в тот гадкий момент она вспомнила Вову, пору детской любви, девчачьи переживания. Представила своё и Вовино будущее. Испугалась, что будущего может не быть. Что вместо Вовы у неё я.
А всё же, я очень люблю память о Кате. Мне кажется, будто я вбежал в темницу, схватил за руку первого попавшегося ребёнка, рождённого в неволе, солнца не видевшего, вывел его из укрытия ненадолго и сказал радостно: «Смотри! Солнце!» Ребёнок сощурился, почувствовал, что болят глаза, плюнул и вернулся в темницу. Это я не к тому, что «солнце» – я. Я был случайностью в Катиной жизни – такой незапланированной случайностью, которая слепит. Мешает жить по-старому. Как литература.
Вчера мне рассказали, что Катя вышла замуж. Она живёт в своём родном посёлке. Там у неё работа, дом и земельный участок. Ребёнок родился. Сын. Он здоров, хотя и не говорил слишком долго.
Кого бы Катя родила от меня? Уродца.
Нет, здорово, что у неё там работа, земля, Вова в туфлях, кредит, плазменный телевизор, маникюр у подружки, сериалы эти идиотские, шутки из интернета, ну, в общем вот это всё. Программа.
Хорошо, что никакого совместного плода мы не зачали. Это даже удача. Хотя кое-что у нас и получилось – вот этот рассказ.
Собачьи слёзы
Я очень боялся Наполеона. Мы с ним были почти ровесники, и так случилось, что в нашем совместном детстве не обошлось без конфликта. Виноват был я, и Наполеон заслуженно вцепился мне в горло пастью семимесячного сенбернара. Моей жизни ничего не угрожало, но перетрухал я серьёзно. Помню, что Наполеон был тяжёлым и из его тёплой пасти пахло сладким – кашей, наверное.
С тех пор я скрывал свой страх. Я гладил пса, кормил, даже пробовал дрессировать, но подспудно ощущал тревогу. Наполеон глядел на меня чёрными глазами и чувствовал, видимо, вину за мой испуг.
Шли годы. Я рос, а Наполеон старел. У собак, особенно у породистых, короткий век. Я напитывался силами, а Наполеон их терял, не доедая летом кашу.
В июне Наполеон заболел. Он вовсе отказывался от еды, много спал и как-то неловко, словно старик, ходил по вольеру. Было решено отвези больного к ветеринару. Наполеон занял заднее место за водителем, а я уселся рядом с ним. Наполеон боялся поездки, а я – Наполеона. Чёрная пасть, всё время открытая, дрожала перед моим лицом, и опять был этот запах. Я смотрел на острые клыки и вспоминал детские слёзы, когда молодой ещё отец в порыве ярости избивал ногами Наполеона за домом, наказывая его за нападение на сына. Я плакал тогда не от боли, а от жалости к своему обидчику – удивительное чувство.
Ветеринар в зелёной растянутой олимпийке долго бродил вокруг Наполеона, щупал нос, трогал бока, а потом попросил затащить пса на высокий операционный стол. Было нелегко – Наполеон весил около пятидесяти кило, – но мы справились. Наполеон же, оказавшись на такой высоте, струсил, забыв о своей болезни. Он прижался к столу, скрестил гигантские мохнатые лапы и замер. На всякий случай, я держал его за лапу и чувствовал, как где-то там, под густой рыжей шубой, стучит больное собачье сердце.
Ветеринар кривыми ножницами подстриг шкуру на передней лапе Наполеона, и я увидел нечто трогательное – собачью вену. Оказывается, у собак тоже бывают вены. Ветеринар, пошучивая, подключил к Наполеону капельницу и ушёл курить. А я сидел с псом и удивлялся происходящему.
– Клещи его одолели. Раньше обрабатывали деревья, а теперь никому нет дела, понял?
Я кивнул.
– Я его прокапал, к вечеру должен отойти.
– Значит, всё нормально? – спросил я.
– Да. Всё хорошо.
Ветеринар соврал, потому что Наполеон сдох к утру.
Вначале он, как и ожидалось, повеселел и даже, будто щенок, принял миску молока. Я успокоился и ушёл заниматься своими делами.
К вечеру Наполеон стал чудовищно выть. Так плачут дети на прививках. Непрекращающийся, душераздирающий собачий вой был слышен на весь сонный посёлок. Казалось, что этот плач отражается от звёзд и потому становится объёмнее и глубже. Не понимая, как уснуть, я вышел во двор, передвинул старое кресло к вольеру Наполеона и обосновался там. При мне пёс выл тише. Стеснялся, видимо.
Я сидел возле Наполеона всю ночь. Бдел. Вспоминал детство, думал о будущем. Представлял всякое. Наполеон иногда замолкал, и я думал, что уже конец, но вскоре он вновь заводил свою траурную мелодию. Ругая самого себя за сентиментальность, я терпеливо ждал не то утра, не то последнего вздоха гигантской, но парализованной собаки.
С рассветом, мужественно пережив двухчасовую агонию, Наполеон испустил дух. Надрываясь, я погрузил собачий труп в гнилую тачку, отвёз его в лес. В тачке Наполеон лежал как избитый хулиганами пьянчуга, и его пушистый рыжий хвост попадал под резиновое колёсико тачки. Я закопал его под дубом, очень глубоко, чтобы лисы не смогли растащить его мясо по всей округе.
С тех пор я совсем не боюсь собак. Что они могут? Прокусить кожу и мясо – всего лишь. Гораздо страшнее самому превратиться в глупого пса, ожидающего смерти в пустом вольере. Чувство вины, заискивающее виляние хвостом, клещи под шкурой, каша и собачьи слёзы. Мерзость, и только.
Ирокез
Но миром правят собаки
Тела населяют собаки,
В мозгах завывают собаки