Зато Костромой искренне восхищался – несмотря на недавний пожар – драматург Александр Островский: «В Кострому приехали в 11-м часу и остановились в единственной, пощаженной пожаром, гостинице. Она очень неудобна для нас, да уж нечего делать – хорошие все сгорели. Много хорошего сгорело в Костроме. Мы с Николаем ходили смотреть город; площадь, на которой находится та гостиница, где мы остановились, великолепна. Посреди – памятник Сусанину, еще закрытый, прямо – широкий съезд на Волгу, по сторонам площади прекрасно устроенный гостиный двор и потом во все направления прямые улицы. Таких площадей в Москве нет ни одной. Правая от Волги улица упирается в собор довольно древней постройки. Подле собора общественный сад, продолжение которого составляет узенький бульвар, далеко протянутый к Волге по нарочно устроенной для того насыпи. На конце этого бульвара сделана беседка. Вид из этой беседки вниз и вверх по Волге такой, какого мы еще не видали до сих пор. Мимо нас бурлаки тянули барку и пели такую восхитительную песню, такую оригинальную, что я не слыхивал ничего подобного из русских песен…
Опять ходили смотреть на город. Пошли мелкими улицами и вдруг вышли в какую-то чудную улицу. Что-то волшебное открылось нам. Николай так и ахнул. По улице между тенистыми садами расположены серенькие домики довольно большие, с колоннами, вроде деревенских помещичьих. Огромные березы обнимают их с обеих сторон своими длинными ветвями и выдаются далеко на улицу. Все тихо, патриархально, тенисто. На немощенной улице играют ребятишки, кошка крадется по забору за воробьями. Заходящее солнце с своими малиновыми лучами забралось в это мирное убежище и дорисовало его окончательно. Николай от полноты души выразился, что это так картинно, что кроме как на картине нигде и не встретишь. Пошли по этой улице дальше и вышли к какой-то церкви на горе, подле благородного пансиона. Тут я, признаюсь, удержаться от слез был не в состоянии, да и едва ли из вас кто-нибудь, друзья мои, удержался бы. Описывать этого вида нельзя. Да чуть ли не это и вызвало слезы из глаз моих. Тут все: все краски, все звуки, все слова. А заставьте такого художника, как природа, все эти средства употребить на малом пространстве, посмотрите, что он сделает. Тут небо от самого яркого блеску солнечного заката перешло через все оттенки до самой загадочной синевы, тут Волга отразила все это небо, да еще прибавила своих красок, своих блесток, да еще как ловкий купец ухватишь за конец какой-нибудь фиолетовое облако и растянешь его версты на две и опять свернешь в тучку и ухватишь какую-нибудь синеву с золотыми блестками. Облака, растрепанные самым изящным образом, столпились на запад посмотреть, как заходит солнце, и оно уделило им на прощанье часть своего блеску. А диким гусям стало завидно, и они самым правильным строем, вытянувшись поодиночке углом, с вожаком в голове, потянулись на запад; вот они поравнялись с солнцем, их крылья блеснули ослепительным светом, и они с радостным криком полетели на север. Мы стоим на крутейшей горе, под ногами у нас Волга, и по ней взад и вперед идут суда то на парусах, то бурлаками, и одна очаровательная песня преследует нас неотразимо. Вот подходит расшива, и издали чуть слышны очаровательные звуки; все ближе и ближе, песнь растет и полилась, наконец, во весь голос, потом мало-помалу начала стихать, а между тем уж подходит другая расшива и разрастается та же песня. И так нет конца этой песне. С правой стороны у нас собор и главный город, все это вместе с устьем Костромы облито таким светом, что нельзя смотреть. Зато с левой стороны, почти у самых наших глаз, такой вид, что кажется не делом природы, а произведением художника. По берегу, который гора обогнула полукружием, расположен квартал, называемый Дебря, застроенный разнообразными деревянными строениями с великолепной церковью посредине в старом штиле. С правой стороны Дебря ограничивается той горой, на которой мы стоим, сзади – горой, на которой реденькая и вековая сосна нагнулась и стережет этот уголок; слева тоже березки, и вдруг неизвестно откуда забежала по горе темная сосновая роща, спустившаяся до самой реки. Она охватила это очаровательное место, чтобы не разбежались берега и домики не потеряли порядку. Через рощу видно горы и какие-то неведомые холмы верст на 30. На той стороне Волги, прямо против города, два села; и особенно живописно одно, от которого вплоть до Волги тянется самая кудрявая рощица, солнце при закате забралось в нее как-то чудно, с корня, и наделало много чудес. Я измучился, глядя на это. Природа – ты любовница верная, только страшно похотливая; как не люби тебя, ты все недовольна; неудовлетворенная страсть кипит в твоих взорах, и как ни клянись тебе, что не в силах удовлетворить твоих желаний – ты не сердишься, не отходишь прочь, а все смотришь своими страстными очами, и эти полные ожидания взоры – казнь и мука для человека».
Неравнодушен к Костроме был и поэт В. Боков. Он писал :
Опять я в костромских просторах,
Где знаю каждый уголок!
И кажется мне, что в моторах
Есть окающий говорок.
Любуюсь на реку с балкона,
Стихи прохожим раздаю.
Мне Кострома давно знакома,
Но я ее не узнаю.
Зато Юрию Нагибину город не приглянулся. Правда, побывал он тут не в лучшие, брежневские времена: «На другой день познакомились с Костромой. Город невелик и невзрачен, во дни Кустодиева он был неизмеримо приглядней. Главная достопримечательность – ампирная каланча. Но хорош Ипатьевский монастырь, меж Волгой и ее притоком. Там похоронен Пожарский. В магазинах – серая ливерная колбаса, из-за которой убивают, сыр (!), овощные консервы, супы в стеклянных банках с броской надписью „без мяса“, какие-то консервы из загадочных рыб, которые никто не берет. Есть еще „растительное сало“, помадка, пастила и сахар. Остальные продукты в бутылках: водка и бормотуха. Много пьяных на улицах и много печали во всем. Зашел побриться в парикмахерскую. Воняла мыльная пена, воняли руки парикмахера, вонял паровой компресс, нестерпимо вонял одеколон».
А поэт Демьян Бедный писал:
Кострома – это «город-улыбка»!
Уезжая, вздохнул я невольно:
«Расставаться, товарищи, больно.
Шутки-шутки, а вот я возьму
И махну навсегда из Москвы в Кострому!»
Да, поводов для улыбки в Костроме всегда было не счесть. Нам в этом еще предстоит убедиться.
Центр
Кострома – город торговый, и не удивительно, что самый ее центр занят под торговые ряды. А их тут множество – Мучные, Пряничные, Мелочные, Хлебные, Квасные, Масляные, Овощные, Рыбные, Дегтярные, Мясные – всех не перечесть. Подавляющее большинство этих построек до сих пор используется по прямому назначению – в них торгуют.
Кострома, как образцовое торговое пространство, даже вошла в русскую классику. Николай Некрасов в своих «Коробейниках» писал:
В Кострому идут проселками,
По болоту путь лежит,
То кочажником, то бродами.
«Эх пословица-то есть:
Коли три версты обходами,
Прямиками будет шесть!»
И, конечно, там, где бойкая торговля, там и сама жизнь другая – тоже бойкая, манящая и разудалая:
Тит – домой. Поля не ораны,
Дом растаскан на клочки,
Продала косули, бороны,
И одежу, и станки,
С барином слюбилась женушка,
Убежала в Кострому.
Тут родимая сторонушка
Опостылела ему.
Конечно, женушка сбежала в Кострому. Не в Судогду же, право слово, было ей, голубушке, бежать.
Эх, раз живем! Эх, ходи веселей, Кострома!
Один из костромских купцов, И. Чумаков писал в дневник: «Ехавши утром в лавку, я обогнал одну даму, идущую по тротуару, очень прилично одетую и недурную собою, но так как она мне показалась новая личность, то ею заинтересовался. После обеда мы поехали в город втроем: я, Миша и Дмитрий Михайлович. Эта дама опять нам встретилась, долго вглядывалась в меня, я намеревался поклониться, но незнакомой даме я кланяться не решаюсь, а тем более в кругу своих. Я тотчас же восторгнул любопытством, кто она, и находчивость Миши решила мне, что это жена Игната Петровича Дружинина; видевши я ее раз в день брака, не мог запомнить хорошо, но только она мне показалась очень красивою».
Здешние предприниматели были настолько же неравнодушны к женщинам, насколько к барышам. Незнакомой даме, видите ли, кланяться он не решился.
Впрочем, И. М. Чумаков был еще достаточно стеснительный и осторожный насчет дам. В другой раз писал в дневник: «Приехавши из лавки, от кучера я получил письмо анонимное, поданное какою-то женщиною у лавки. Письмо говорит, что я не желал в прошлое воскресенье у церкви говорить с одною дамою, а потому сегодня она и ждет меня у себя с шести часов до девяти часов по какому-то экстренному делу. Не имея никаких с женщинами интриг, сношений, от этого приглашения я отстраняюсь и, разумеется, не пойду. Но, между прочим, меня сильно это расстроило, боясь, чтобы не вышло какой-нибудь насевки на меня. Мое праздничное спокойствие на сегодня отравлено. Сегодня буду в маскараде благотворительном клуба, то, может быть, с нею, этою особою, увижусь.
Аноним, так настоятельно меня требовавший, первый, а потому встревожил он меня страшно. Как осмелились меня беспокоить, замешивать меня в какую-то грязь, но я за собою ничего подобного не имею. Так мои нервы натянуты, что малейший стук, шум меня приводит в трепет, как будто ко мне идут, дома даже боязно быть, во всем бельэтаже один, Миша сидит более наверху. Существование, в котором я сейчас нахожусь, весьма неприятно, тяжело; но все-таки вечером еду в маскарад и с собою беру Мишу. Что-то там будет, не натолкнешься ли еще на что-нибудь?»
Вот такое представление о чести и достоинстве.
* * *
Между прочим, среди здешних лавочных сидельцев было множество незаурядных личностей. Об одной из них писал другой мемуарист из рода Чумаковых, только не Иван Михайлович, а Сергей Михайлович: «В гостином дворе, в помещении под номерами 64 и 65, против церкви Воскресения на Площадке была нотариальная контора Павлина Платоновича Михайловского. Долгие годы он сидел в своей конторе, совершая всевозможные нотариальные акты. Нововведений он не любил, до самого 1918 года – момента ликвидации и национализации – он сидел за столом, на котором стояла песочница с мелким песком, употребляемым вместо новшества – промокательной бумаги. Писал он только гусиными перьями. Электрическое освещение считал баловством, вредно влияющим на зрение. На его письменном столе надменно горели только две стеариновые свечи, и у всех его служащих освещение было такое же. Несмотря на то, что с1912 года город стал освещаться электричеством, и во всех соседних помещениях свет был сильный, у него по-прежнему царствовал полумрак. Одевался он тоже в какие-то допотопных фасонов сюртуки, шляпа также была типичная для первой половины девятнадцатого века. Хотя жил он недалеко от своей конторы, но приезжал и уезжал в старинном экипаже. Летом, не смотря ни на какую жару, обязательно был в пальто с пелеринкой времен Николая Первого. Революция выбила его из колеи, не стало нотариальных дел, не надо было ехать в контору, и он в 1918 году умер. По внешности он был похож на пророка Илью, но с более добрыми глазами».
Он же сообщал и об одном купеческом семействе: «В Большом Мучном ряду была лавка некого Павлова. Он и его жена (тоже зачастую торговавшая вместе с мужем) были оба черные, как смоль, а все четверо детей, двое мальчиков и две девочки, имели цвет волос очень красивого оттенка – все блондины цвета льна. Поведение жены было вне подозрений, поэтому объяснялось происхождение льняных волос какой-то наследственностью от восходящих поколений».
Колоритен был предприниматель Зотов: «Алексей Андреевич Зотов был крупный костромской фабрикант, ему принадлежала половина Зотовской льняной мануфактуры – одной из крупных в России. Характер был у него вспыльчивый, имел массу причуд. Матерщинник был редкостный. Очень хорошо знал толк в качестве льна. Осенью сам ездил покупать лен на большой базар. При заключении сделки матерная ругань стояла с обеих сторон, перемежаясь с упоминанием Бога, Николы-угодника и всех святых. Наконец, когда стороны договаривались, то ударяли по рукам, срывали с голов шапки и истово крестились на Старый монастырь. Так совершалась сделка с каждым отдельным крестьянином.
Зотов никогда не был женат, но имел девушек, которых обеспечивал, а родившихся детей усыновлял, давая им прекрасное образование.
Вспыльчив был необычайно, но быстро отходил. Примерно около 1908 года пошел он в гости к своему племяннику, живущему с ним по соседству на фабричном дворе. В каком-то вопросе не сошлись во взглядах; вспылив, Зотов переломал все пальмы, фикусы и прочие зеленые растения, перебил все горшки, а деревянные кадки разломал. Хозяева, зная его характер, попрятались в других комнатах. Уходя, Зотов кричал, что придет опять и переломает всю мебель, чего сейчас сделать не может, так как очень устал. А через три дня в Кострому прибыл целый вагон пальм и других комнатных растений, выписанных из Москвы, куда Зотов вспоминал своего садовника, и все это было водворено на место разгрома.
Один из его «незаконных» сыновей, получив высшее образование, специализировался в сахарной промышленности и в советское время был профессором, преподавал в Московском пищевом институте».
Было в записях С. Чумакова и такое экстренное сообщение: «Купец Шабанов, видный мужчина средних лет, оплешивел. Пробовал выращивать волосы при помощи мази „Я был лысый“, широко разрекламированной в газетах, но из лечения ничего не вышло, плешь увеличивалась. Тогда он заказал себе парик, который одевал только по воскресеньям и другим праздничным дням, в будни же неизменно появлялся без парика».
А вот еще существенная информация: «Костромской купец Клеченов торговал мануфактурой в Гостином дворе. Это была самая крупная торговля мануфактурой в городе. Примерно в 1908 – 1909 годах он крупно пожертвовал на какой-то приют, за что получил орден, по праздникам надевал его на шею. После его смерти два сына никак не могли поделить отцовское наследство и, к удовольствию костромской публики, начали печатать в местных газетах большие письма, обливая друг друга помоями. В конце концов местные адвокаты оказали помощь и кое-как ублаготворили обоих наследников. Но торговля захирела, и вскоре магазин перестал существовать. Открылся другой мануфактурный магазин – Кириллова, но значительно меньшего размера. Братья же Клеченовы вскоре скрылись с костромского горизонта».
Вот, казалось бы, чушь несусветная! Ан нет, вся эта информация и составляла, собственно, круг интересов жителей провинциальной Костромы. Им было важно знать и про шабановскую лысину, и про его парик, и про приехавшие из Москвы комнатные растения. Для чего? Чтобы не отставать от жизни, разумеется.
Ведь пульс костромской жизни был именно таков.
* * *
Чтобы торговля шла поэффективнее, здешние лавочники разработали особое арго, никому больше не понятное. К примеру, если старшему приказчику надо было сообщить своему младшему коллеге, что опускать цену можно до пяти рублей, не менее, он кричал ему через всю лавку:
– Пяндором хрустов!
Что, собственно, и означало «пять рублей».
Если хотел дать знать, что нужно соглашаться на очередное предложение покупателя, то сообщал:
– Шишли сары!