Поэт и философ Сергей Соловьев вспоминал: «Я решил образовать шайку разбойников на Пречистенском бульваре, куда ходил в сопровождении няни Тани. Она предоставляла мне полную свободу, усаживалась болтать с какой-нибудь нянькой на скамейке, а я рыскал по бульвару. Сначала дело шло плохо. Я пробовал приглашать в шайку всех встречных мальчиков, без различия возраста и костюма, но они по большей части уклонялись. Удалось все-таки уговорить двух-трех явиться на следующий день к двум часам с каким-нибудь оружием. В назначенный час я был на месте, но бульвар казался пуст. Я ходил в тоске, думая, что дело не выгорело… Но вот показался мальчик с ружьем, второй и третий… И вдруг посыпали со всех сторон: мальчики в синих матросках с ружьями и саблями, оборванцы с луками и стрелами, одним словом, все герои «Илиады». Почтенного вида, изящно одетый седой господин подошел к нам, держа за плечо маленького внука. Он деловито справился, где главнокомандующий, и с серьезным видом поручил мне мальчика. О, высокая минута! Мы составили шайку человек в десять. Войско есть, нужны враги и добыча. С каждым днем к нам приставали новые и новые солдаты. Наконец мы закрыли прием и объявили, что начнем теперь войну со всеми мальчиками, не принадлежащими к нашей шайке.
Началось сплошное безобразие. Нескольких мальчиков я назначил генералами. Два брата-близнеца, сыновья доктора Ц., были поставлены во главе войска. Я воспылал к ним романтической привязанностью, помня о дружбе Патрокла с Ахиллом. Оба они были очень некрасивы, рыжеваты, одного роста и похожи друг на друга; один, Егор, – довольно тихий, другой, Алеша, – горячий и страстный. Своим Патроклом я считал Егора. Любил я еще одного бедного мальчика, который торговал на Арбатской площади пакетами и был вооружен самодельным луком. Не довольствуясь нападением на мальчишек, мы стали нападать на всех взрослых гимназистов первой гимназии. Сидит гимназист на лавочке – мы подбегаем, дразним, изводим. Вспоминаю, что эти гимназисты относились к нам с большим терпением и благодушием: ведь каждый из них легко мог «уничтожить» все наше войско. У меня явилась мысль привлечь на нашу сторону дядю Владимира Федоровича Марконета. Он был учителем первой гимназии и обыкновенно в четвертом часу проплывал по бульвару в своей крылатке, весело шутя с каким-нибудь учителем. Когда нам случалось довести гимназиста до бешенства и он уже готов был с нами расправиться, я грозил ему дядей Марксистом. Оба дяди Марконеты были в восторге от побоищ на Пречистенском бульваре, и Владимир Федорович уверял меня, что он на моей стороне против своих учеников и делает им за уроком строгие внушения. Дело у нас процветало около месяца. Чем же все кончилось? Чем обыкновенно кончаются подобные истории. Два хорошо одетых мальчика играли около кучи песку, при них находился преданный им оборванец. Я приказал немедленно уничтожить это скопище. Несколько солдат без труда атаковали и взяли в плен эту компанию, а так как оборванец пробовал защищать нарядных мальчиков, я велел его расстрелять под деревьями. В него палили песком из ружей, и песок безжалостно сыпался в его лохмотья. Генералы издевались над этими лохмотьями, отчего меня несколько коробило. Но расстрелянный оборванец стал в воинственную позу и закричал на меня: «Подойди-ка, подойди-ка ко мне». Я немедленно подошел и… когда я открыл глаза, не было ни оборванца, ни его нарядных товарищей. Генералы вели меня к скамейке, а на лбу у меня быстро вспухала огромная красная шишка. На этот день все боевые затеи были кончены».
Владислав же Ходасевич начинал свое эссе, посвященное писателю Андрею Белому со слов: «Меня еще и на свете не было, когда в Москве, на Пречистенском бульваре, с гувернанткой и песиком, стал являться необыкновенно хорошенький мальчик – Боря Бугаев, сын профессора математики, известного Европе учеными трудами, московским студентам – феноменальной рассеянностью и анекдотическими чудачествами, а первоклассникам – гимназистам – учебником арифметики, по которому я и сам учился впоследствии. Золотые кудри падали мальчику на плечи, а глаза у него были синие. Золотой палочкой по золотой дорожке катил он золотой обруч. Так вечность, „дитя играющее“, катит золотой круг солнца. С образом солнца связан младенческий образ Белого».
А сам Андрей Белый писал в автобиографической повести «Котик Летаев»: «Каждый день мы идем: на Пречистенский бульвар погулять (на Смоленский бульвар мы не ходим: там дурно воспитаны дети); кто-нибудь ходит там; и вдруг сядет на лавочку; на меня поглядит; и – значительно посылает улыбки; все они улыбаются мне; все они уже знают, что Котик Летаев гуляет; хлопает крыльями чернокрылый каркун, и вислоухая шуба сутулится в снеге; спегосынное дерево вздрогнуло; а уж кто-нибудь, вставши – - медленно уходит туда: в крылоногие ветерки; обернется, кивает…
А уже набежали на нас: крылоногие ветерки; веют белые вей на разгасившихся щечках; дымит куча снега; песик к ней подбежал и над нею он поднял: мохнатую ногу; я бросаюсь к лимонному пятнышку, но Раиса Ивановна – «пфуй»!
Ах, как жалко!
Безрукая шуба щетинится комом древнего меха в снега; и хлопает в воздухе крыльями; я бросаюсь на шубу; обхватить ее ручками; она нагибается низко, и из шершавого меха, под шапкой, уставятся: два очка; и белая борода прожелтится усами; шуба – гуляет, как я; и она называется: Федор Иваныч Буслаев; и Федор Иваныч зашамкает – птичка ему рассказала, что Котик Летаев сегодня гуляет; и он Котику принес на бульвар кое-что: и дрожащей рукой меня треплет по разгасившимся щечкам; и кусочек рябиновой пастилы осторожно просунет мне в ротик, кивая очкастою головой; Федор Иваныч Буслаев гуляет, не на ногах, а… на шубе (живет в своей шубе), а шуба проходит: чернокрылые каркуны сквозь суки пропорхнул» ей вслед.
Рассыпаются снеговые вьюны; рассыпаются неосыпные свисты; пахнет трубами в воздухе; золотою ниточкой фонарей многоочитое время уже побежало по улицам: предвечерним дозором; все на небе расколото; кто-то блистает: оттуда, из-за багровых расколов; желтеет, мрачнеет; и – переходит во тьму.
Мы – домой».
А малоизвестный, однако, прекрасный писатель Сигизмунд Кржижановский писал в одном из московских посланий: «Дело было перед вечером. Я сидел за бронзовой спиной Гоголя на одной из первых скамей Пречистенского бульвара. Дочитав белый томик Аросева, я поднял глаза: прямо против меня на песке бульвара играла крохотная девочка. Рядом с девочкой, черная и разлапистая, лежала тень от дерева: ползая пухлыми коленками по земле, девочка – не карандашом, нет, куском тупого деревянного тычка пыталась обвести черную кляксу тени. Но к вечеру тень ползает быстро, и не успевала девочка обвести черту от одного ее края до другого, как тень выползала уже дальше, за обвод, тщательно вчерченный в песок. Нянька давно уже тянула ребенка за руку, говоря, что пора кончать. Но и девочка, и, признаюсь уж, я тоже, мы оба так увлеклись, она – ловлей теней, я – своим наблюдальческим, почти читательским занятием, что, когда наконец и ребенок и нянька ушли, я испытал даже некоторое чувство досады».
Этот бульвар вошел в литературу. Андрей Соболь писал в повести «Человек за бортом»: «Под маленьким, тоненьким сетчатым дождиком мокнет Арбат. Сито мелкое протянулось над всеми переулками его, в начале Пречистенского бульвара. Еще ниже пригнулся Николай Васильевич, и на кончике носа крючковатого все висит да висит капелька: одна упадет – другая набежит».
Вошло в литературу и его гипотетическое будущее. Этот утопический бульвар описывал Кир Булычев в романе «Сто лет тому вперед»: «Бульвар сильно изменился за прошедшие годы. Во-первых, он стал втрое, если не впятеро шире, так что, если идешь посредине, краев не видно. Во-вторых, деревья и вообще растения изменились. Правда, осталось несколько старых деревьев, лип и кленов, но между ними росли цветущие яблони, груши и даже пальмы. Когда Коля подошел поближе, он обнаружил, что некоторые из деревьев, видно самые нежные, были окутаны тонким прозрачным пластиком, а вокруг других стояла стенка теплого воздуха. Воздух поднимался из решеток, спрятанных в молодой траве. Рядом с дорожкой стояло странное дерево – будто лопух или, вернее, щавель, увеличенный в тысячу раз. Между листьями висела гроздь зеленых бананов. А на земле рядом с деревом сидела мартышка и чистила сорванный банан.
При виде такого тропического зрелища, Коля вспомнил, что он голодный. Кроме стакана кефира и бутерброда с чаем, он ничего с утра не ел. Кроме того, он любил бананы. И он подумал: если обезьяне можно питаться плодами на Гоголевском бульваре, то человеку это тем более не запрещено.
На всякий случай Коля осмотрелся, но никого не увидел. Он подошел к банановому дереву и сказал мартышке:
– Отойди, а то укусишь.
Мартышка оскалилась, но отошла и снова принялась чистить банан.
Коля встал на цыпочки и начал отрывать банан от грозди. Банан отрывался с трудом, все дерево раскачивалось. Еле-еле Коля отодрал один плод от грозди и только хотел сесть рядом с мартышкой и очистить его, как из кустов вышел здоровый парень постарше Коли, в красных трусах, на которых были нашиты кометы, и сказал:
– Дурак! Что ты делаешь?
Если бы это был взрослый, то Коля, наверно, извинился, но перед парнем Коля извиняться не хотел.
– А что? – сказал он. – Обезьянам можно, а мне нельзя?
– Он же незрелый. И вообще кормовой, для скота выведен».
Досталось в том романе и Арбатской площади, которой тот бульвар заканчивается: «Было почти двенадцать, когда Коля дошел до памятника Гоголю. Правда, памятник был не тот, что раньше стоял на этом месте. Памятник в конце Гоголевского бульвара был старый, который раньше стоял на другом конце площади. Отец говорил как-то Коле, что Арбатская площадь – единственное место в мире, где есть две статуи одному и тому же писателю: одна на бульваре, другая у дома, где Гоголь жил. Видно, за сто лет они поменялись местами, решил Коля.
Перед памятником была Арбатская площадь, только Коля ее бы никогда не узнал. Даже вместо ресторана «Прага» – колоссальный параллелепипед из бетона, а не из коралла. Наверно, его построили довольно давно. За ним виднелись верхушки небоскребов на проспекте Калинина. Это было знакомо. А справа из-за пальмовой рощи выглядывал пышный дом, весь в ракушках. Но он был не коралловый, просто старый, такая когда-то была мода, и построил его себе прогрессивный богач Морозов еще до революции.
Автобус Коля увидел сразу. Посреди площади, выложенной разноцветными плитками, было возвышение. Около него как раз стояло три автобуса. Коля догадался, что это автобусы, так как над каждым висел ни к чему не прикрепленный шар с надписью: «Автобус 1», «Автобус 2», «Автобус 3».
Все три автобуса только что подъехали. Из них выходили пассажиры, а другие входили. Некоторые поднимались из-под земли, наверно из метро, другие подлетали на крыльях и складывали их, подходя к двери, третьи вылезали из пузырей, и пустые пузыри сами отлетали прочь, уступая место новым».
Писал о бульваре Аксенов – в книге «Московская сага»: «К осени 1943 года в Москве стали сбивать доски с памятников: линия фронта отдалилась на безопасное расстояние. Печальный гоголевский нос вновь повис над бывшим Пречистенским бульваром. В данный военный момент ему ничего ни с неба, ни с земли не угрожало. Так и простоит монумент в полной безопасности до 1951 года, пока Сталин вдруг не фыркнет с отвращением в его адрес: «Что за противный антисоветский нос у этого писателя!» – после чего его немедленно сволокут с пьедестала и упрячут в кутузку, где его нос пропылится в постоянных мечтах о побеге и в муках раскаяния до пятьдесят девятого, то есть до времени возрождения. Вынутый же из кутузки, реабилитированный памятник с удивлением вдруг обнаружит, что его место занято плечистой, чрезвычайно мужественной фигурой, то есть воплощенной мечтой своей юности, тем самым Носом, что так самоуверенно разгуливал по Невскому проспекту 1839 года в короткие дни своего бегства.
Пока что обыватели Гоголевского бульвара с восторгом увидели вылезшего из досок своего любимого мизантропа и возобновили свои привычные вокруг него прогулки и сидения у пьедестала. С неменьшим удовольствием останавливались здесь и проезжие».
Упоминал бульвар Иван Стаднюк (повесть «Война»): «Осененный деревьями Гоголевский бульвар томился в солнечном жару июньского дня. Генерал Чумаков, выйдя за могучую стену, отделявшую строгий комплекс зданий Наркомата обороны от бульвара, покосился на манящую тень за решетчатой оградой и вытер вспотевший затылок. Хотелось немного посидеть на бульваре, собраться с мыслями. Пошел вверх, к Арбатской площади, то и дело отвечая на приветствия военных, подождал, пока прогрохотал мимо трамвай, и повернул к памятнику Гоголю; великий писатель в глубокой скорби размышлял над всем, что постиг и чего не постиг в суетности отшумевшей для него жизни.
Присел на крайнюю скамейку, затененную наполовину, снял фуражку и закурил…
Даже в тени бульвара было душно. Рядом на скамейке, смахнув с нее соломенной шляпой невидимую пыль, уселся розовощекий старик с газетой в руках. Федор Ксенофонтович заметил, как старик, разглаживая белые усы, косит на него любопытствующий взгляд, и понял, что тот сейчас попытается затеять разговор. А генералу было не до разговоров».
Михаил Булгаков вспоминал о том, как, за неимением жилья в столице, ночевал здесь под открытым небом: «На шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь только небо над громадными куполами побледнело, я взял чемоданчик, покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал».
Поэт же Эдуард Асадов посвятил бульвару повесть, которая, собственно, так и называется – «Гоголевский бульвар».
Здесь по традиции сражаются московские шахматисты, а с недавних пор Гоголевский бульвар украшает памятник Шолохову работы скульптора Иулиана и Александра Рукавишниковых. Москвичи дали ему кличку «Дед Мазай и зайцы» – автор «Тихого Дона» вылеплен сидящим в лодке прямо посреди бульвара. Правда, вместо зайцев – морды лошадей.
Кстати, этот бульвар – трехэтажный. Первый этаж – его внешняя проезжая часть, второй – середина бульвара, а третий – внутренняя проезжая часть. Ничего не поделаешь, таков здешний рельеф.
Гимназию – в массы
Здание Первой московской казенной гимназии (Волхонка, 18) построено в конце XVIII века.
Первая гимназия находится на пересечении улицы Волхонки и Гоголевского бульвара. Не удивительно, что мы уже о ней рассказывали – в книге «Прогулки по старой Москве. Пречистенка». Здесь же попробуем восполнить те пробелы и лакуны, которые позволили себе, работая над упомянутым томом, ибо ни тогда, ни сегодня невозможно объять необъятное.
А личности здесь попадались нешуточные. К примеру, знаменитый доктор Снегирев, вошедший в историю как основоположник русской гинекологии. Он тут учился, да недоучился – был отчислен в Штурманское училище. Но любовь к наукам все же взяла верх – вскоре будущее светило медицины поступило в Московский университет.
Обучался здесь и знаменитый Умов, внесший достойный вклад в исследования движения энергии. И великий русский драматург А. Н. Островский – он ходил сюда пешком из своего любимого Замоскворечья. Ходил без удовольствия – описал впоследствии свои ощущения в зарисовке «Биография Яши»: " Здесь предстали ему науки в той дикой педантической методе, которая пугает свежий ум, в том мертвом и холодном образе, который отталкивает молодое сердце, открытое для всего живого. Душа юношеская открыта, как благоухающая чашечка цветка, она ждет, она жаждет оплодотворения, а кругом ее сухая атмосфера капризной, бестолковой схоластики; душа, как цветок, ждет влаги небесной, чтобы жить и благоухать, а схоластик норовит оторвать ее от питающего стебля и высушить искусственно между листами фолианта.
В юношеские года впечатления очень сильны и часто на всю жизнь оставляют следы на душе, а как болезненно и тяжело впечатление науки. После неприятной встречи с наукою в молодости человек едва ли захочет встретиться с ней в другой раз. Обыкновенно бойкие дети более всего привязываются к математике, это говорит не столько в пользу математики, сколько в пользу ее преподавания, потому что сущность математики допускает менее схоластики и наука сама себе и форма и содержание. И Яша пристрастился к математике. Но у них в заведении был странный спор между словесностью и математикой; учитель словесности с учителем математики были враги и наперерыв старались доказывать: один вред математики, а другой вред словесности. Ученики также разделялись на две партии. Для тех, которые были потупее и поприлежнее, легче было учить наизусть риторику, чем алгебру, а для тех, которые были подаровитее и поленивее, легче было смекнуть умом, чем учить наизусть то, чего никаким умом не смекнешь и не оправдаешь. У одних девизом было Кошанский и риторика, а у других Франкер и алгебра. Одни преследовали других беспрестанно. И даже сочинены были стихи на этот случай, в которых описан спор поэта с математиком. Эти стихи оканчивались так: Схватил сын Феба за пучок Глупца, количеством венчанна, И, дав ему один толчок, Поверг на землю бездыханна, – чем и доказывалось окончательно преимущество словесности. Был еще в заведении спор между старыми языками и новыми. Учителя старых языков, поседевшие над грамматиками и хрестоматиями, косо смотрели на молодых иностранцев; а немцы и французики, не знавшие ничего, кроме своего языка, говорили, что и не надобно ничему учиться, стоит только выучиться по-французски или по-немецки, что для жизни нынче ничего не спрашивают, ни латинского, ни греческого, а знай по-французски, так будешь принят в лучшие Дома в Москве. Ко всему этому начальник заведения был человек жестокий и подозрительный. Чудный был у него характер, на всякого мальчика он смотрел подозрительно. Бойкие и шалуны меньше занимали его, и он был с ними гораздо ласковее, напротив, тихие и робкие, особенно из первых учеников, очень беспокоили его, он следил за каждым их шагом, за каждым движением. И как он был рад, когда поймает, бывало, их в какой-нибудь шалости».
Обучался в гимназии и писатель Слепцов, разночинец. Здесь же учился и участвовал в любительских спектаклях блистательный актер Музиль. А рисование в той гимназии преподавал Я. Аргунов – из знаменитой династии крепостных художников.
Учился тут и публицист Иван Прыжов. Писал о гимназических годах: «Болезненный, страшный заика, забитый, загнанный, чуждый малейшего развития… Я был отдан в гимназию, поистине лбом прошиб себе дорогу и в 1848 году кончил курс одним из первых с правом поступления в университет без экзамена».
А поэт Волошин, будучи простым учеником, писал здесь свои знаменитые «Гимназические дневники»: «Написал оду на Сабанина, которая разошлась сейчас по классу. Сабанин злится, а я очень рад. Не все же ему к другим приставать, попробуй-ка на себе».
Гимназия не нравилась ему: «Тоска и отвращение ко всему, что в гимназии и от гимназии. Мечтаю о юге и молюсь о том, чтобы стать поэтом. То и д. кажется немыслимым. Но вскоре начинаю писать скверные стихи, и судьба неожиданно приводит меня в Коктебель».
У директора же М. А. Окулова, здесь же проживавшего, нередко бывал Пушкин.
А впрочем, гимназическая жизнь держалась не на знаменитостях, а на простых трудягах, неизвестных обывателях. Вот, например, Григорий Васильевич Скворцов, описанный И. Эренбургом: «Должность занимал он не высокую, но почтенную, уважения всяческого достойную, а именно с 96-го, то есть двадцать один год подряд состоял надзирателем в первой гимназии, сначала именуясь „педелем“, а потом, в свете преобразующем реформ, „помощником классного наставника“. Ведал Григорий Васильевич нижним коридором, пятиклассников не касаясь, следил, чтоб „кое-где“ не курили, и зря во время уроков латыни не засиживались, будто холерой заболев, чтоб на переменках не дрались пряжками, не жали масло, с ранцами ходили, а не по моде фатовской тетрадку за пазухой, гербов не выламывали, след заметая, чтобы средства для рощения усов второгодники-камчадалы покупали тихонько, словом, чтобы порядок, достойный гимназии классической, первой, в чьих стенах столетних, не кто-нибудь, а министр покойный Боголепов воспитывался и на золотую доску занесен».
То есть, как можно заключить из описания, все это в гимназии проделывалось.
Правда, со временем все сильно изменилось: «Стоял, разумеется, супротив храма Христа Спасителя, дом почтенный с колонками, и приходили туда люди, то есть учителя удрученные, не ступая по коридорам важно с журналами, но будто телега на трех колесах подпрыгивая, останавливаясь, всяческих пакостей ожидая, ну и обормоты, банды без гербов, с советами, обезьянства ради».
Вовсю пахло революцией.
Станция великого анархиста