Я – из контрразведки
Гелий Трофимович Рябов
Алексей Петрович Нагорный
Сделано в СССР. Любимый детектив
Действие повести известных советских писателей и сценаристов Алексея Петровича Нагорного (1922–1984) и Гелия Трофимовича Рябова (1932–2015) разворачивается на фоне исторических событий 1920-х годов. Молодая советская республика напрягает силы в одном из последних боев Гражданской войны – с Врангелем. Главный герой – чекист Марин – должен разоблачить матерого шпиона, пробравшегося в ряды ВЧК. Он выполняет задание, а затем сам проникает в логово врага, чтобы приблизить окончательную победу Красной Армии над «черным бароном».
Алексей Нагорный, Гелий Рябов
Я – из контрразведки
* * *
Текст печатается по изданию:
Нагорный А. П., Рябов Г. Т.
© Нагорный А. П., наследники, 2018
© Рябов Г. Т., наследники, 2018
© ООО «Издательство «Вече», 2018
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018
Часть первая. Особая инспекция
Только теперь начинаешь понимать, что это были за удивительные легендарные годы 18–19–20-й. Им не повториться дважды, дважды никто не родится, в том числе и пролетарское государство.
Дмитрий Фурманов
Порыв ветра донес унылый бой курантов: ровно четыре удара. Струве стряхнул зонт: над Парижем висели низкие серо-коричневые облака и лил унылый, совсем русский дождь. Вытащил хронометр на массивной золотой цепочке – подарок воронежских земцев. Кажется, это было в 904-м? Да, верно. Тогда он еще ходил в марксистах либерального толка и был очень популярен у этих брюхатеньких сытых мужчин, мечтающих о думской карьере и будуаре Кшесинской. Сластолюбцы, черт бы их всех побрал. Проговорили Россию, проклятые болтуны, и вот, кажется, финиш…
Нажал репетир. Часы мелодично вызвонили десять раз, и Струве нервно и зло сунул их в карман. Время обеда, а он торчит здесь, на кладбище Пер-Лашез. Всё разладилось, всё! И наладится ли теперь? Ох, уж нет… Слава богу, он не на трибуне и врать незачем.
Вокруг чернели мраморные кресты надгробий. С них стекала вода. Аллею замыкал пилон в духе древнеегипетских, с барельефом: вереница людей медленно уходила в ворота небытия. «Ничего, – подумал Струве, – и это пройдет. Мудрый Соломон тысячу раз прав: в радости мы всегда ждем печали, в горе – томимся ожиданием избавления. Таков вечный круговорот жизни. Его никто и никогда не мог изменить: ни халдеи, ни Маркс, не изменит и господин Ульянов, ибо все суета»… Он вдруг почувствовал, что за спиной кто-то стоит, и оглянулся. Это был человек лет сорока в поношенном пальто, со шляпой в руке. По длинному носу стекала дождевая вода, смешно отделяясь капельками от изогнутого кончика: кап-кап-кап. Карие, глубоко посаженные глаза неторопливо ощупывали, словно фотографировали. «Явился, – подумал Струве. – А куда ему деваться? Денег нет. Вряд ли ел сегодня. Озлоблен и не доверчив. – Он присмотрелся к незнакомцу. – Интеллект минимальный… Впрочем, в письме Врангеля много красивых слов. А нужен ему прозаический костолом. И если так, то этот упырь вполне сойдет».
– Господин Крупенский, – приподнял Струве шляпу, – у вас должно быть мое письмо.
– Вот оно. Чему, собственно, обязан? – Тот, кого Струве назвал Крупенским, протянул мятый конверт.
– Меня зовут Петр Бернгардович, – слегка наклонил голову Струве. – Я бы хотел иметь с вами разговор доверительный и вместе с тем вполне официальный. – И, заметив, как собеседник едва заметно пожал плечами, продолжал: – Вы сын кишиневского предводителя дворянства?
– Младший, если вам угодно.
– Служили в департаменте полиции?
– Прежде я окончил Петербургскую академию художеств, – мрачно заметил Крупенский.
– О-о-о, – насмешливо прищурился Струве. – Как вы находите этот памятник? – он повел головой в сторону пилона.
– Бартоломе – художник гениальной минуты. Эта минута перед вами. – Крупенский снова пожал плечами. Видимо, вопрос показался ему тривиальным.
– О-о-о… – уже другим тоном протянул Струве и с нескрываемым любопытством посмотрел па собеседника. – Вы знаете мое официальное положение здесь, в Париже?
– Не знал бы, не болтал бы с вами, – резко сказал Крупенский. – Говорите наконец, в чем дело?
– Та-ак, – помедлил Струве, слегка смущенный такой независимостью и таким напором. – Вас рекомендовал Павел Григорьевич Курлов… Вы понимаете?
– Благодарите генерала Курлова. Что ему угодно?
– Курлов – это здесь, в Париже, – невозмутимо продолжал Струве. – Там, у Врангеля, вас хорошо знает по отзывам в послужном списке генерал Климович. Вот письмо его превосходительства генерал-лейтенанта барона Петра Николаевича Врангеля… – Струве подтянулся и вскинул голову. – Правитель Юга России и главнокомандующий русской армией поручает мне официально просить вас, Владимир Александрович, отбыть в Крым, в Севастополь, и взять на себя миссию помощника Климовича.
– Генерал не справляется… – насмешливо хмыкнул Крупенский. – Ай-я-яй, какой пассаж…
– Владимир Александрович, – Струве подошел к памятнику, – вы видите: все обречены. Еще мгновение – и последние скроются в этих вратах, откуда нет возврата. Но взгляните: среди всеобщего уныния, скорби и отчаяния есть все же человек, который думает не только о себе. – Струве театрально протянул руку к барельефу. Там, на краю пилона, у лестницы, могучий мужчина бережно поддерживал изнемогающую, готовую упасть женщину.
– Кто же этот герой? – Крупенский смотрел Струве прямо в глаза, и было непонятно, насмехается он или спрашивает вполне серьезно.
– Этот герой – Врангель, – сказал Струве. – Это вы, если угодно, это мы все, несчастные русские люди.
– Скажите, – вдруг оживился Крупенский, – кто придумал этот текст: «Русский пролетариат сбросит с себя ярмо самодержавия, чтобы с тем большей энергией продолжать борьбу с капитализмом и буржуазией до полной победы социализма»? Это, кажется, на Первом съезде РСДРП сказано?
Струве молчал. Крупенский взял его за руку и подвел к центру памятника:
– Взгляните сюда… Этот старик уже мертв, но еще цепляется за край гробового входа. Кто он? Молчите? Тогда слушайте. Двадцать два года назад вы и такие, как вы, следуя моде и непомерному честолюбию, написали только что процитированные мною слова. Вы и такие, как вы, сделали все, чтобы Россия исчезла с лица земли, а ее вождь, ее государь мученически умер в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге, и вот теперь, когда все кончено, вы предлагаете мне работать с генералом Климовичем… Нет, милостивый государь… Измену надо было давить в зародыше. А теперь добровольческие армии отдали свои жизни за мираж…
Струве раскрыл зонтик:
– Я вас так понять должен, что вы отказываете его превосходительству… Хорошо. Встретимся на площади Согласия через два часа. Вы все же подумайте…
Крупенский натянул «котелок» на уши и поднял воротник пальто:
– Я ничего не обещаю. – Он повернулся к Струве спиной и четким военным шагом двинулся к воротам кладбища.
Струве долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся за поворотом кладбищенской дорожки. «Что ж, – думал Струве, – как ни крути, а он прав. Белое дело обречено, оно доживает последние дни. Пусть Запад признал правительство Врангеля, пусть в Крым еще поступают последние транспорты с оружием, патронами и снарядами, но армии красных у ворот Крыма, у Перекопа. Англичане отвернулись, американцам нет больше никакой выгоды, а без выгоды они и пальцем не пошевелят. На то они и янки-дудль. И черт бы их всех побрал, жадных, расчетливых иудушек, готовых выдернуть из-под головы умирающей матери подушку, дабы тут же ее выгодно продать. Орава смрадных подонков в смокингах и цилиндрах, с дежурными улыбками, с дежурными словами. Прав Крупенский: продали, промотали Россию, и теперь тысячелетний, истомившийся жаждой крови и разгула хам, его величество пролетарий „окажет“ себя во всей красе, пустит юшку либеральствующим идиотам, сюсюкающим интеллигентам в пенсне, пропади они все пропадом…» Он смачно плюнул и растер плевок ногой и тут же удивленно подумал про себя, что безнадежно утрачивает и лоск, и манеры и помешать этому бессилен даже Париж.
Он вышел из ворот кладбища и взмахнул зонтиком, чтобы подозвать экипаж. Зацокали подковы, с козел свесился изящный кучер: «Мсье?»
– Проваливай, – вдруг хмуро, по-русски сказал Струве. Он подумал, что денег осталось в обрез, а еще предстоит дать прием по случаю дня рождения главы русской миссии в Париже Маклакова и пригласить на этот прием весь дипломатический корпус. И хотя конец от Пер-Лашез до резиденции русского представительства всего ничего – один франк, – тем не менее копейка рубль бережет, как любили повторять умные люди в России. Может быть, еще и один франк что-то решит, что-то изменит… Он рассмеялся: какая глупость. Встретил изумленный взгляд кучера, пожал плечами: – Я либерал, братец, и предпочитаю муниципальный транспорт. Ты уж извини меня, старика. – И легко взлетел на империал – второй этаж конки, благо вагон затормозил перед самым носом. Опустился на жесткое сиденье, поморщился – костистым стал зад, стариковским… Эх, с ярмарки едем, с ярмарки… И чего уж там – к вечному своему дому подъезжаем… Тренькнул звонок, мысли приняли другое направление. Согласится или не согласится Крупенский? В сущности, ему, Струве, было все равно. После разговора с этим странным человеком, не то знатоком искусства, не то полицейским шпиком, он как-то вдруг ощутил, что жизнь из него, Петра Бернгардовича Струве, вытекает уже не стопочками, не стаканами, а целыми самоварами и теперь эта жизнь так, чуть плещется на самом донышке. И все-таки – согласится или нет… Честолюбив, это видно. Умен, это понятно.
Струве рассмеялся: это теперь, так сказать, – «апостериори» понятно. Черт знает что! Вроде бы претендуешь на знание физиогномистики и считаешь, что накопил в этом далеко не простом деле огромный опыт, а на поверку получается реникса какая-то! Физиономия трактирного полового, а мыслит забавно. Диалектически мыслит. Ах, Крупенский, Крупенский… Жаль тебя… Шансов на успех в Крыму мало – один на миллион. Ну а, с другой стороны, здесь, во Франции, и этого шанса нет. А там, в Крыму, он, глядишь, взметнется в последнем полете и обретет себя и, уж если придется уходить из жизни, уйдет на крыльях. Конечно, это будут черные крылья. Скольких он успеет замордовать, запороть, повесить и расстрелять. Рабочих и всяких прочих… Струве подумал было, что ему, хотя и бывшему, но марксисту, такие мысли не к лицу, но потом вздохнул и сказал вслух: «Химера, все химера. Сами себе придумываем всякую чушь и верим в нее, и повторяем, как молитву, а ведь нет ничего на самом деле: ни чести, ни совести, ни долга. Выгода есть. Сиюминутная, как правило, а у тех, кто похитрее, – однодневная, и редко у кого более долгая. Вчера он, Струве, был марксистом, и за ним следили люди начальника русской заграничной агентуры Гартинга, сегодня он верный пес генерала Врангеля и сам следит за марксистами и немарксистами, за всеми врагами издыхающего режима. Диалектика! Увы…»
Рядом покачивался старик с вислыми усами и прямой спиной отставного военного. Он брезгливо отодвинулся от Струве и сказал: «Эти русские – выродившиеся психопаты, они поедают наших цыплят и свежую баранину. Все дорожает по вине Чичерина и Ленина. Вот что я думаю».
У Крупенского денег не было даже на конку. От Пер-Лашез до улицы Кювье, где он снимал мансарду в старом полуразвалившемся доме, напротив зоологического сада, он шел пешком. Он шел и думал о том, как переменчива жизнь и судьба и как она, в сущности, зла и своенравна. Ему теперь сорок лет. Он родился в восьмидесятом, в Кишиневе. Его отец, предводитель дворянства и камергер, дал ему вполне пристойное воспитание, определил в Академию художеств. Матушка любила живопись и была убеждена, что акварельки десятилетнего Вовы – верх совершенства, а он и в самом деле любил краски, он понимал их язык, он умел с их помощью выражать свои самые, как ему казалось, сокровенные мысли. Казалось… Позже, в академии, он понял, что если и отпустил ему Господь Бог нечто, то уж никак не талант, а в лучшем случае то, что именуется скромным словом «способности». Он это скоро понял. Ведь рядом с ним однокашники расплескивали по холстам удивительные краски. Да вот хотя бы Сережа Марин – друг детства и юности, которого так любил и ценил профессор Ефим Ефимович Волков. Все отпустила природа Марину: верный глаз, твердую руку и то, изначальное, от Бога, чем обладали, наверное, самые великие – от Леонардо до Сурикова и Врубеля. Сгинул Сережа, исчез после громкой выставки здесь, на Монмартре. Сплетничали, что Марин замешан в какой-то афере большевиков, но в это было трудно поверить. Марин и политика… Нет, невозможно…
Крупенский кивнул консьержке, торопливо поднялся наверх. Комнату свою он не запирал, красть у него было нечего. Вытащил из тумбочки початую бутылку самого дешевого коньяка и кусок засохшего сыра, налил в давно немытый стакан… За успех… А будет ли он? И ехать ли к Врангелю? А если это последний шанс? Нет, единственный! Он вспомнил: в Петербурге, в 909-м, осенью, он шел по Астраханской, на Выборгской стороне, шел на Сахарный, к любовнице. Она была простая швея, но красивая и ядреная, а он в женщинах больше всего ценил страсть и умение, не страдал в этом смысле сословными предрассудками. У дома № 25 его остановил сильный взрыв в одной из квартир второго этажа. Через минуту на улицу выскочил молодой человек с опрокинутым лицом и полоумными глазами. Крупенский подставил ему ножку – так, по инерции, чисто интуитивно догадываясь, что стал свидетелем террористического акта или, как это тогда называли, «акта революционного правосудия». Террорист грохнулся на булыжную мостовую лицом вниз и остался лежать. Из-под головы растеклась лужа крови… Через два часа Крупенский узнал, что этим взрывом был убит начальник Санкт-Петербургского отделения по охранению общественного порядка и безопасности полковник Сергей Юрьевич Карпов. А задержал он, Крупенский, члена партии эсеров Александра Ивановича Петрова. Все эти подробности ему выложил, улыбаясь не к месту и не ко времени, благообразный, похожий на преуспевающего финансиста, Курлов, товарищ министра внутренних дел и командир отдельного корпуса жандармов.