Барон, ни много ни мало, вздумал развращать княгиню теми самыми мыслями, которые он слышал от князя и против которых сам же спорил.
– Ах, нет, брак очень важная вещь! – произнесла княгиня с прежним задумчивым видом.
– Но чем?
– Как чем? – почти воскликнула княгиня. – Тут женщина впервые отдает себя вполне мужчине.
– Но что же из того? – приступал барон.
– Как что? – возразила ему княгиня, краснея немного в лице.
– Но женщина может отдать себя вполне мужчине и не в браке, и тогда будет то же самое; брак, значит, тут ни при чем.
– Но какая же женщина, в нашем, по крайнем мере, сословии, отдаст себя не в браке? Это какая-нибудь очень дрянная! – проговорила княгиня.
– Напротив, женщины и девушки очень хорошие и честные отдают себя таким образом. Что делать? Сила обстоятельств, как сами же вы выразились.
Княгиня сомнительно покачала головой.
– А знаете ли вы, – продолжал барон, – что наши, так называемые нравственные женщины, разлюбя мужа, продолжают еще любить их по-брачному: это явление, как хотите, безнравственное и представляет безобразнейшую картину; этого никакие дикие племена, никакие животные не позволяют себе! Те обыкновенно любят тогда только, когда чувствуют влечение к тому.
Барон почти слово в слово развращал княгиню мыслями князя!
– Никогда женщина не может до такой степени разлюбить мужа! – возразила ему та.
– Совершенно разлюбляют, только не хотят самим себе даже признаться в том! – говорил барон.
Он вполне был убежден, что княгиня не любит мужа, но не подумала еще об этом хорошенько; а потому он и старался навести ее на эту мысль.
– В любви все дело минуты, – продолжал он каким-то даже страстным голосом, – например, я десять бы лет жизни отдал, если бы вы позволили мне поцеловать божественную вашу ножку… – И барон при этом указал глазами на маленькую и красивую ножку княгини, выставившуюся из-под ее платья.
– Глупости какие! – воскликнула при этом княгиня, сейчас же пряча ножку свою.
– Клянусь честью, отдал бы десять лет жизни! – шептал барон, устремляя пламенный взгляд на княгиню.
– Не нужно мне ваших десяти лет! – произнесла та с явным неудовольствием. – Муж идет, – прибавила она вслед за тем торопливо.
Вдали, в самом деле, показался князь, шедший с наклоненной головой и с самым мрачным выражением в лице. После объяснения с женой он все время не переставал думать об ней и Елене, спрашивавшей его, чем он так расстроен, ссылался на болезнь. Положение его казалось ему очень похожим на глупое положение журавля в топком болоте: хвост вытащил – нос завязнул, нос вытащил – хвост завяз. С женой было ничего – с Еленой дурно шло; с Еленой окончательно помирился – жена взбунтовалась. Впрочем, он княгиню считал совершенно правою и полагал, что если она полюбит кого-нибудь, так он не только что не должен будет протестовать против того, но даже обязан способствовать тому и прикрывать все своим именем!
С такими мыслями он шел домой и, подойдя к террасе, увидел, что княгиня, разодетая и прехорошенькая, в какой-то полулежачей и нежной позе сидела на креслах, а у ног ее помещался барон с красным, пылающим лицом, с разгоревшимися маслеными глазами. Княгиня тоже была с каким-то странным выражением в лице. Точно кинжалом кто ударил, при виде всего этого, в сердце князя. «Неужели она, в самом деле, хочет привести в исполнение свою угрозу!.. Что же, это и отлично будет!» – старался было он с удовольствием подумать, но гнев и досада против воли обуяли всем существом его, так что он, не поздоровавшись даже с другом своим, сел на стул и потупил голову. Княгиня все это подметила и крайне была довольна этим, а барона, напротив, такой вид князя сконфузил.
– Что такое с вами, какой вы сегодня пасмурный? – спросил он его заискивающим голосом.
– Я всегда такой!.. – отвечал князь: его, по преимуществу, бесило то, что он не мог чувствовать так, как бы он желал и как бы должен был чувствовать!
XI
Восьмого июля, в день католической Елизаветы, княгине предстояло быть именинницей. Она непременно хотела этот день отпраздновать вечером, который должен был состоять из музыки, танцев, освещения их маленького дачного садика и, наконец, фейерверка. Как бы наперекор всему, княгиня последнее время ужасно старалась веселиться: она по вечерам гуляла в Останкинском саду, каждый почти праздник ездила на какую-нибудь из соседних дач, и всегда без исключения в сопровождении барона, так что, по поводу последнего обстоятельства, по Останкину, особенно между дамским населением, шел уже легонький говор; что касается до князя, то он все время проводил у Елены и, вряд ли не с умыслом, совершенно не бывал дома, чтобы не видеть того, что, как он ни старался скрыть, весьма казалось ему неприятным. С бароном князь был более чем сух и очень насмешлив. Желанию жены отпраздновать свои именины он, конечно, не противоречил и, предоставив ей распоряжаться, как она желает, только спросил ее:
– Кто же у тебя будет танцевать… дамы твои и кавалеры?
– Во-первых, я сама! – отвечала княгиня.
– Во-вторых, конечно, барон! – подхватил с явным оттенком насмешки князь.
– Конечно, барон, во-вторых, – повторила за мужем княгиня.
– Потом Анна Юрьевна, – прибавила она.
– Кто же для нее кавалером будет? Господин Иллионский разве? – спросил князь.
– И господин Иллионский будет у меня!.. Потом ты будешь танцевать!
– С кем же я буду танцевать? – спросил князь.
– С mademoiselle Еленой, если только она удостоит чести посетить меня! – проговорила княгиня.
– То есть, если вы удостоите ее чести пригласить! – подхватил князь.
– Нет уж, это я вас буду просить пригласить ее, – сказала княгиня.
– Что ж, вы мне поручаете это? – сказал князь с явным оттенком удовольствия.
– Если вы желаете, так можете пригласить ее! – отвечала княгиня.
Она, кажется, хотела этим показать мужу, что теперь для нее ничего даже не значит присутствие Елены в их доме.
– Пригласим-с, пригласим mademoiselle Елену, – повторил двукратно князь.
Княгиня на это молчала.
– Потом приглашу и милейшего моего Миклакова! – присовокупил князь.
– Пригласи!.. – как-то протянула княгиня.
Милейший Миклаков, о котором упомянул князь, будет играть в моем рассказе довольно значительную роль, а потому я должен несколько предуведомить об нем читателя. Миклаков в молодости отлично кончил курс в университете, любил очень читать и потому много знал; но в жизни как-то ему не повезло: в службе он дотянул только до бухгалтера, да и тут его терпели потому, что обязанности свои он знал в совершенстве, и начальники его обыкновенно говорили про него: «Миклаков, как бухгалтер, превосходный, но как человек – пренеприятный!» Дело в том, что при служебных объяснениях с своими начальствующими лицами он нет-нет да и ввернет почти каждому из них какую-нибудь колкость. Потом Миклаков был влюблен в девушку очень хорошей фамилии, с прекрасным состоянием. Та сначала отвечала ему, но потом вдруг разочаровалась в нем; Миклаков после этого сходил с ума и вряд ли не содержался в сумасшедшем доме. В пятидесятых годах он, наконец, сделался известен в литературных кружках и прослыл там человеком либеральнейшим, так что, при первом же более свободном дыхании литературы, его пригласили к сотрудничеству в лучшие журналы, и он начал то тут, то там печатать свои критические и памфлетические статьи. Творения его, кроме ума и некоторого знания, имели еще свойство невообразимой бранчивости, так что Миклаков сам даже про себя говорил, что ему единственный свыше ниспослан дар: это продернуть себе подобного! Вследствие таковых качеств, успех его в литературе был несомненный: публика начала его знать и любить; но зато журналисты скоро его разлюбили: дело в том, что, вступая почти в каждую редакцию, Миклаков, из довольно справедливого, может быть, сознания собственного достоинства и для пользы самого же дела, думал там овладеть сейчас же умами и господствовать, но это ему не совсем удавалось; и он, обозлившись, обыкновенно начинал довольно колко отзываться и об редакторах и об их сотрудниках. «Что же это такое? – говорил он, например, про одну литературную партию. – Болеть об нищей братии, а в то же время на каждом шагу делать подлости, мерзости: лучше первоначально от этого отказаться, а потом уже переходить к высшим подвигам гуманности!» Потом про другой, очень почтенный журнал, он выражался так: «О-хо-хо-хо, батюшки… какие там слоны сидят! И не разберешь сразу: демагоги ли это или мурзы татарские? Кажется, последнее». И вообще про все полчище русских литераторов Миклаков говорил, что в нем обретается никак не больше десятков двух или трех истинно даровитых и образованных людей, а остальные набрались из таких господ, которые ни на какое другое путное дело неспособны. Нынче от писцов требуют, чтобы они были хоть сколько-нибудь грамотны, но русский литератор может быть даже безграмотен: корректор ему все поправит; а писать он тоже может всякую чепуху, какая только придет ему в голову, ибо эти тысячеустные дуры-газеты (так обыкновенно Миклаков называл газеты) способны принять в себя всякую дрянь и изрыгнуть ее перед русскою публикою.
Все эти насмешливые отзывы Миклакова, разумеется, передавались кому следует; а эти, кто следует, заставляли разных своих критиков уже печатно продергивать Миклакова, и таким образом не стало почти ни одного журнала, ни одной газеты, где бы не называли его то человеком отсталым, то чересчур новым, либеральным, дерзким, бездарным и, наконец, даже подкупленным. Прочитывая все это, Миклаков только поеживался и посмеивался, и говорил, что ему все это как с гуся вода, и при этом обыкновенно почти всем спешил пояснить, что он спокойнейший и счастливейший человек в мире, так как с голоду умереть не может, ибо выслужил уже пенсию, женской измены не боится, потому что никогда и не верил женской верности[75 - Вместо слов «женской измены не боится, потому что никогда и не верил женской верности» было: «женской измены не боится, потому что сам всегда первый изменяет».], и, наконец, крайне доволен своим служебным занятием, в силу того, что оно все состоит из цифр, а цифры, по его словам, суть самые честные вещи в мире и никогда не лгут! Говоря таким образом, Миклаков в душе вряд ли то же самое чувствовал, потому что день ото дня становился как-то все больше худ и желт и почти каждый вечер напивался до одурения; видимо, что он сгорал на каком-то внутреннем и беспрестанно мучившем его огне!
Князь познакомился с Миклаковым у Елены, с которою тот был давно знаком и даже дружен. С первого же свиданья он понравился князю своими насмешливыми суждениями; и потом это внимание князя к Миклакову усилилось еще оттого, что Елена раз призналась ему, что она ничего не скрывает от Миклакова.
– И даже любви нашей? – заметил ей князь.
– И любви нашей не скрываю! – отвечала Елена.
– Что ж он говорит по этому поводу? – спросил князь, немного потупляясь, но с заметным любопытством.
– Он говорит весьма неутешительные вещи для меня.