– А по-моему, в одних деньгах и есть, да, пожалуй, еще в физическом здоровье, – подхватил Миклаков.
– Нет-с, для человека нужно еще нечто третье!
– А именно?
– А именно правильность и определенность его отношений к другим людям!
Миклаков опять сжал губы.
– Я что-то мало вас понимаю, – произнес он.
– Очень просто это, – отвечал князь. – Отношения мои к жене теперь до того извратились, исказились, осложнились!..
Князь еще и прежде говорил с Миклаковым совершенно откровенно о своей любви к Елене и о некоторых по этому поводу семейных неприятностях, и тот при этом обыкновенно ни одним звуком не выражал никакого своего мнения, но в настоящий раз не удержался.
– Мне кажется, что вам должно быть очень совестно против вашей жены, – проговорил он.
– Более чем совестно!.. Я мучусь и страдаю от этого каждоминутно! – сказал князь.
– Так и должно быть-с! Так и следует! – подхватил Миклаков.
– Но как же, однако, помочь тому? – спросил князь.
Миклаков пожал на это плечами.
– Разойтись нам, я полагаю, необходимо и для спокойствия княгини и для спокойствия моего! – присовокупил князь.
– Для вашего-то – может быть, что так, но никак уже не для спокойствия княгини! – возразил Миклаков. – У нас до сих пор еще черт знает как смотрят на разводок, будь она там права или нет; и потом, сколько мне кажется, княгиня вас любит до сих пор!
– Ну! – сказал на это с ударением князь.
– Что – ну?
– То, что этого нет теперь.
– А почему вы так думаете?
– Потому, что она полюбила уж другого, – отвечал князь, покраснев немного в лице.
– Это барона Мингера, что ли? – спросил Миклаков.
– Да! – отвечал князь, окончательно краснея.
– Нет, это вздор! Она не любит барона! – сказал Миклаков, отрицательно покачав головой.
– Как вздор! На каком же основании вы так утвердительно говорите? – возразил ему князь.
– А на том, что когда женщина любит, так не станет до такой степени открыто кокетничать с мужчиной.
– Нет, она любит его! – повторил князь еще раз настойчиво. Подслушав разговор Петицкой с Архангеловым, он нисколько не сомневался, что княгиня находится в самых близких даже отношениях к барону.
– Ваше это дело!.. Вам лучше это знать! – сказал Миклаков.
– Неприятнее всего тут то, – продолжал князь, – что барон хоть и друг мне, но он дрянь человечишка; не стоит любви не только что княгини, но и никакой порядочной женщины, и это ставит меня решительно в тупик… Должен ли я сказать о том княгине или нет? – заключил он, разводя руками и как бы спрашивая.
– Все мужья на свете, я думаю, точно так же отзываются о своих соперниках! – проговорил как бы больше сам с собою Миклаков. – А что, скажите, княгиня когда-нибудь говорила вам что-нибудь подобное об Елене? – спросил он князя.
– Почти нет!
– Так почему же вы считаете себя вправе говорить ей таким образом о бароне?
– Потому, что я опытней ее в жизни и лучше знаю людей.
– Не думаю! Женщины обыкновенно лучше и тоньше понимают людей, чем мужчины: княгиня предоставила вам свободу выбора, предоставьте и вы ей таковую же!
– А я не могу этого сделать! – почти воскликнул князь. – Полюби она кого-нибудь другого, я уверен, что спокойней бы это перенес; но тут при одной мысли, что она любит этого негодяя, у меня вся кровь бросается в голову; при каждом ее взгляде на этого господина, при каждой их прогулке вдвоем мне представляется, что целый мир плюет мне за то в лицо!.. Какого рода это чувство – я не знаю; может быть, это ревность, и согласен, что ревность – чувство весьма грубое, азиатское, средневековое, но, как бы то ни было, оно охватывает иногда все существо мое.
– Ревность действительно чувство весьма грубое, – начал на это рассуждать Миклаков, – но оно еще понятно и почти законно, когда вытекает из возбужденной страсти; но вы-то ревнуете не потому, что сами любите княгиню, а потому только, что она имеет великую честь и счастие быть вашей супругой и в силу этого никогда не должна сметь опорочить честь вашей фамилии и замарать чистоту вашего герба, – вот это-то чувство, по-моему, совершенно фиктивное и придуманное.
– Вовсе не фиктивное! – возразил князь. – Потому что тут оскорбляется мое самолюбие, а самолюбие такое же естественное чувство, как голод, жажда!
– Положим, что самолюбие чувство естественное, – продолжал рассуждать Миклаков, – но тут любопытно проследить, чем, собственно, оно оскорбляется? Что вот-де женщина, любившая нас, осмелилась полюбить другого, то есть нашла в мире человека, равного нам по достоинству.
– Нет, барон хуже меня, – это я могу смело сказать! – возразил князь.
– Нет, он лучше теперь вас в глазах княгини уже тем, что любит ее, а вы нет!.. Наконец, что это за право считать себя лучше кого бы то ни было? Докажите это первоначально.
– Как же это доказать!
– А так, – прославьтесь на каком-нибудь поприще: ученом, что ли, служебном, литературном, что и я, грешный, хотел сделать после своей несчастной любви, но чего, конечно, не сделал: пусть княгиня, слыша о вашей славе, мучится, страдает, что какого человека она разлюбила и не сумела сберечь его для себя: это месть еще человеческая; но ведь ваша братья мужья обыкновенно в этих случаях вызывают своих соперников на дуэль, чтобы убить их, то есть как-то физически стараются их уничтожить!
– Никого я не хочу ни уничтожать, ни убивать и заявляю вам только тот факт, что положение рогатого мужа я не могу переносить спокойно, а как и чем мне бороться с этим – не знаю!
– Да ничем, я думаю, кроме некоторой рассудительности!
– А если бывают минуты, когда во мне нет никакой рассудительности и я, кроме бешенства, ничего другого не сознаю?
– Что ж бешенство?.. Велите в таком случае сажать себя на цепь! – сказал Миклаков.
– Хорошо вам шутить так! – возразил князь.
– Нет, не шучу, уверяю вас, – продолжал Миклаков, – что же другое делать с вами, когда вы сами говорите, что теряете всякую рассудительность?.. Ну, в таком случае, уходите, по крайней мере, куда-нибудь поскорей из дому, выпивайте два – три стакана холодной воды, сделайте большую прогулку!
– Все это так-с!.. Но суть-то тут не в том! – воскликнул князь каким-то грустно-размышляющим голосом. – А в том, что мы двойственны: нам и старой дороги жаль и по новой смертельно идти хочется, и это явление чисто продукт нашего времени и нашего воспитания.
Миклаков на это отрицательно покачал головой.
– Всегда, во все времена и при всяком воспитании, это было! – заговорил он. – Еще в священном писании сказано, что в каждом человеке два Адама: ветхий и новый; только, например, в мужике новый Адам тянет его в пустыню на молитву, на акриды[78 - Акриды – саранча. «Питаться акридами» – питаться скудно.], а ветхий зовет в кабак; в нас же новый Адам говорит, что надобно голову свою положить за то, чтобы на место торгаша стал работник, долой к черту всякий капитал и всякий внешний авторитет, а ветхому Адаму все-таки хочется душить своего брата, ездить в карете и поклоняться сильным мира сего.