– Что делать! – возразил Калинович и снова продолжал: – Ученым сделаться время уж теперь для меня прошло, да и что бы могло повлечь это? Самая высшая точка, которой можно достигнуть, это профессорство.
Князь усмехнулся.
– Профессорство, по-моему, – начал он, пожимая плечами, – то же школьное учительство, с тою разве разницею, что предметы берутся, несколько пошире, и, наконец, что это за народ сами профессора! Они, я думаю, все из семинаристов. Их в дом порядочный, я думаю, пустить нельзя. По крайней мере я ни в Петербурге, ни в Москве в кругу нашего знакомства никогда их не встречал.
Калинович ничего на это не ответил.
– В гражданскую службу, – заговорил он, не поднимая потупленной головы, – тоже не пускают. Господин, к которому вот вы изволили давать мне письмо… я ходил к нему…
– Да, что же он?
– Отказал: мест нет.
– Это жаль! У него бы приятно было служить. Это превосходнейший человек.
– Отказал, – повторил Калинович, – и, что ужаснее всего, сознаешь еще пока в себе силы, способности кой-какие, наконец, это желание труда – и ничего не делаешь!.. Если б, кажется, имел я средства, и протекция открыла мне хоть какую-нибудь дорогу, я бы не остался сзади других.
– Кто ж в этом сомневается! Сомнения в этом нет… Однако нужно же что-нибудь придумать; нельзя же вам так оставаться… Очень бы мне хотелось что-нибудь сделать для вас, – произнес князь.
Калинович опять позамялся. Все черты лица его как бы углубились и придали ему знакомое нам страдальческое выражение.
– Я больше всего, ваше сиятельство, раскаиваюсь теперь в той ошибке, которую сделал, когда вы, по вашему расположению, намекали мне насчет mademoiselle Полины… – проговорил он.
Князь взмахнул на него глазами. Подобный оборот разговора даже его удивил.
– Гм! – произнес он и потупился, как бы чего-то устыдясь. – Поошиблись, поошиблись… – повторил он.
– Может быть, эту ошибку можно будет теперь поправить, – продолжал Калинович, барабаня пальцами по столу, чтоб не дать заметить, как они дрожали.
– Гм! Теперь! – повторил князь и, приставив палец ко лбу, закрыл глаза. Сотни мыслей, кажется, промелькнули в это время в его голове.
– Все ошибки поправлять трудно, а эту тем больше, – произнес он.
– При вашем содействии, может быть, это будет возможно, – проговорил Калинович.
– Возможно! – повторил князь. – Все в руце судеб, а шансов много потеряно… Ох, как много! Тогда у Полины была еще жива мать, между нами сказать, старуха капризная, скупая: значит, девушке, весьма естественно, хотелось освободиться из-под этой ферулы и вырваться из скучной провинциальной жизни. Теперь этого обстоятельства уж больше нет. Потом, я положительно знаю, что вы тогда ей нравились… но что и как теперь – богу ведомо. Помните стихи Пушкина: «Кто место в небе ей укажет, примолвя: там остановись? Кто сердцу, хоть и не юной, а все-таки девы скажет: люби одно, не изменись?» И, наконец, Петербург, боже мой! Как скоро узнает он, где и какие раки зимуют. Смотрите, какие генералы и флигель-адъютанты начинают увиваться…
– Я бы, конечно, ваше сиятельство, никогда не решился начинать этого разговора; но, сколько раз ни бывал в последнее время у mademoiselle Полины, она по-прежнему ко мне внимательна.
– Все это прекрасно, что вы бывали, и, значит, я не дурно сделал, что возобновил ваше знакомство; но дело теперь в том, мой любезнейший… если уж начинать говорить об этом серьезно, то прежде всего мы должны быть совершенно откровенны друг с другом, и я прямо начну с того, что и я, и mademoiselle Полина очень хорошо знаем, что у вас теперь на руках женщина… каким же это образом?.. Сами согласитесь…
Калинович нахмурился.
– Если это препятствие, ваше сиятельство, и существует, то я, конечно, предусмотрел и могу устранить его… – проговорил он неполным голосом.
– Устранить, мой милейший Яков Васильич, можно различным образом, – возразил князь. – Я, как человек опытный в жизни, знаю, что бывает и так: я вот теперь женюсь на одной по расчету, а другую все-таки буду продолжать любить… бывает и это… Так?
– Меня еще Петербург, ваше сиятельство, не настолько испортил; тем больше, что в последние мои свидания я мог лучше узнать и оценить Полину.
– Девушка бесподобная – про это что говорить! Но во всяком случае, как женщина умная, самолюбивая и, может быть, даже несколько по характеру ревнивая, она, конечно, потребует полного отречения от старой привязанности. Я считаю себя обязанным поставить вам это первым условием: счастие Полины так же для меня близко и дорого, как бы счастие моей собственной дочери.
– Я очень это понимаю, ваше сиятельство! – возразил Калинович.
– Да; теперь собственно насчет меня, – продолжал князь, вставая и притворяя дверь в комнату, – насчет моего участия, – продолжал он, садясь на прежнее место, – я хочу вас спросить: совершенно ли вы изволили выкинуть из вашей головы все эти студенческие замашки, которые в сущности одни только бредни, или нет? Вопрос этот для меня очень важен.
Калинович потупился. Он очень хорошо понимал, что для успеха дела должен был совершенно отказаться от того, что, наперекор его собственной воле, все еще ему помнилось.
– Я уж не тот, ваше сиятельство… – проговорил он.
Князь усмехнулся.
– Платон Михайлыч тоже говорит Чадскому[101 - Платон Михайлыч тоже говорит Чадскому… – Имеются в виду слова одного из персонажей «Горя от ума» А.С.Грибоедова, Платона Михайловича Горича, обращенные к Чацкому: «Теперь, брат, я не тот…»], что он не тот! – возразил он. – Откровенно вам говорю, что я боюсь войти с вами в интимные отношения, чтоб, ей-богу, не стать в щекотливое положение, в которое уж был раз поставлен, когда вы, с вашей школьной нравственной высоты, изволили меня протретировать. Накупаться другой раз на это, как хотите, не совсем приятно.
– Я уж не тот… – повторил Калинович.
Князь призадумался немного.
– Хорошо, смотрите – я вам верю, – начал он, – и первое мое слово будет: я купец, то есть человек, который ни за какое дело не возьмется без явных барышей; кроме того, отнимать у меня время, употребляя меня на что бы то ни было, все равно, что брать у меня чистые деньги… У меня слишком много своих дел, так что чем бы я ни занялся, я непременно в то же время должен буду чем-нибудь проманкировать и понести прямо убыток – это раз! Второе: влияние мое на mademoiselle Полину, может быть, сильнее, чем вы предполагаете… Условливается это, конечно, отчасти старым знакомством, родственными отношениями, участием моим во всех ихних делах, наконец, установившеюся дружбой в такой мере, что ни один человек не приглянулся Полине без того, что б я не знал этого, и уж, конечно, она никогда не сделает такой партии, которую бы я не опробовал; скажу даже больше: если б она, в отношении какого-нибудь человека, была ни то ни се, то и тут в моей власти подлить масла на огонь – так? Теперь третье-с: кто бы на ней ни женился, всякий получит около шестидесяти тысяч годового дохода. Ведь это, батюшка, все равно, что сделаться каким-нибудь владетельным князьком… И потому человеку этому дать мне за это дело каких-нибудь пятьдесят тысяч серебром, право, немного; а, с другой стороны, мне предложить в этом случае свои услуги безвозмездно, ей-богу, глупо! У меня своих четверо ребят, и если б не зарабатывал копейки, где только можно, я бы давным-давно был банкрот; а перед подобной логикой спасует всякая мораль, и как вы хотите, так меня и понимайте, но это дело иначе ни для вас, ни для кого в мире не сделается! – заключил князь и, утомленный, опустился на задок кресла.
Как ни мало предполагал Калинович в нем честности, но подобное предложение было выше всяких ожиданий. Сверх того, ему представилась опасность еще и с другой стороны.
– Я не имею, князь, таких денег, – проговорил он.
– О боже мой, я не сумасшедший, чтоб рассчитывать на ваши деньги, которых, я знаю, у вас нет! – воскликнул князь. – Дело должно идти иначе; теперь вопрос только о том: согласны ли вы на мое условие – так хорошо, а не согласны – так тоже хорошо.
– Я согласен, – отвечал Калинович.
– Значит, по рукам… хотя, собственно, я ничего еще покуда не обещаю и наперед должен узнать мнение Полины: если оно будет в нашу пользу, тогда я предложу вам еще некоторые подробности, на которые тоже попрошу согласиться.
– Когда ж я, ваше сиятельство, могу узнать решение моей участи? – сказал Калинович, уже вставая и берясь за шляпу.
– Завтра же, потому что я сегодня буду в Петергофе и завтра буду иметь честь донести вам, господин будущий владетель миллионного состояния… Превосходнейшая это вещь! – говорил князь, пожимая ему руку и провожая его.
Автор заранее предчувствует ту грозу обвинений, которая справедливо должна разразиться над Калиновичем, и в оправдание своего героя считает себя вправе привести только некоторые случаи, попадавшиеся ему в жизни. Вы, например, m-me Маянова! Из прекрасных уст ваших, как известно, излетают одни только слова, исполненные высокого благородства и чести; однако в вашей великосветской гостиной, куда допускалась иногда и моя неуклюжая авторская фигура, вы при мне изволили, совершенно одобрительно, рассказывать, что прекрасный ваш beau-frere[102 - шурин (франц.).] сделал очень выгодную партию, хотя очень хорошо знали, что тут был именно подобный случай. А вы, наш друг и Аристид[103 - Аристид (ок. 540—467 до н. э.) – древнегреческий политический деятель и полководец, получивший прозвание «Справедливый».], превосходные обеды которого мы поглощаем, утопая в наслаждении, вы, как всем известно, по случаю одного наследства десять лет (а это немножко труднее, чем один раз шагнуть против совести), десять лет вели такого рода тактику, что мы теперь совершенно обеспечены касательно ваших обедов на все будущее время. Вы, молодое поколение, еще не вполне искусившееся в жизни, но уж очень хорошо понимающее всю чарующую прелесть денег, неужели у вас повернется язык произнести над моим героем свое «виновен»? А вас, старцы, любящие только героев добродетельных, я просто не беру в присяжные. Вон из судилища! Вся жизнь ваша была запятнана еще худшим. Все ваши мечты были направлены на приобретение каким бы то ни было путем благоустроенных имений, каменных домов и очаровательных дач. Вы теперь о том только молите бога, чтоб для детей ваших вышла такая же линия. И если уж винить кого-нибудь, так лучше век, благо понятие отвлеченное! Все вертится на одном фокусе. Смотрите: и в просвещенной, гуманной Европе рыцари переродились в торгашей, арены заменились биржами!
Про героя моего я по крайней мере могу сказать, что он искренно и глубоко страдал: как бы совершив преступление, шел он от князя по Невскому проспекту, где тут же встречалось ему столько спокойных и веселых господ, из которых уж, конечно, многие имели на своей совести в тысячу раз грязнейшие пятна. Дома Калинович застал Белавина, который сидел с Настенькой. Она была в слезах и держала в руках письмо. Не обратив на это внимания, он молча пожал у приятеля руку и сел.
– Я сейчас получила письмо, – начала Настенька, – отец умер!
Калинович взглянул на нее и еще больше побледнел. Она подала ему письмо. Писала Палагея Евграфовна, оставшаяся теперь без куска хлеба и без пристанища, потому что именьице было уж продано по иску почтмейстера. Страшными каракулями описывала она, как старик в последние минуты об том только стонал, что дочь и зять не приехали, и как ускорило это его смерть… Калиновича подернуло.
– Этого только недоставало! – произнес он голосом отчаяния.
Между тем Настенька глядела ему в глаза, ожидая утешения; но он ни слова больше не сказал. Белавин только посмотрел на него.
– Это еще вопрос: кого больше надобно оплакивать, того ли, кто умер, или кто остался жив? – проговорил он, как бы в утешение Настеньке.
– Меня, собственно, Михайло Сергеич, не то убивает, – возразила она, – я знаю, что отец уж пожил… Я буду за него молиться, буду поминать его; но, главное, мне хотелось хоть бы еще раз видеться с ним в этой жизни… точно предчувствие какое было: так я рвалась последнее время ехать к нему; но Якову Васильичу нельзя было… так ничего и не случилось, что думала и чего желала.