– Тогда как в вас вся жизнь моя заключается! – воскликнул он.
– Нет, князь, ваша жизнь не во мне заключается! – возразила Елена. – Мы с вами птички далеко не одного полета: я – бедная пташка, которой ни внутри, ни извне ничто не мешает летать, как ей хочется, а вы – аристократический орленок, привязанный многими-многими золотыми нитями к своей клетке.
– Да нет же этого, клянусь вам! – воскликнул опять князь.
– Есть, князь, есть! – сказала Елена, и голос у ней при этом отозвался даже какой-то строгостью.
– Что же, после этого, – продолжал князь, – стало быть, вы во мне видите какого-то грубого, грязного волокиту?
– Никогда!.. Нисколько. Я вижу в вас только человека, не имевшего еще в жизни случая хорошо познакомиться с самим собой.
– Значит, такой, какой я есть в сущности, я вам не нравлюсь? – произнес князь тихо.
– Напротив!.. К несчастью, совершенно напротив! – отвечала тихо Елена, не глядя на князя.
– Но почему же к несчастью? – спросил он ее с просветлевшим лицом.
– А потому… – начала Елена, и глубокий вздох остановил ее слова, – потому что в этом, в самом деле, мое несчастье! – заключила она.
– Но кто ж вам сказал это?
– Предчувствие мое! – проговорила Елена, и глаза ее при этом мгновенно наполнились слезами.
Лицо князя тоже, в свою очередь, как-то исказилось.
– А что, если я все рушу, все переломаю, чтобы сделать вас счастливою? – проговорил он каким-то глухим голосом.
– Ничего вы не сделаете! – возразила ему Елена тоже негромко.
Князь на это пожал только плечами. Он никогда еще не видал Елену в таком ипохондрическом и почти озлобленном настроении. В последнюю поездку князя в Петербург ей вдруг пришла в голову мысль, что он ездит туда затем, чтобы там найти себе место, и в настоящем разговоре она, по преимуществу, хотела его выспросить об этом. Князь же, собственно, ездил в Петербург с совершенно другими целями; впечатлительный и памятливый по натуре, он все явления жизни, все мысли из книг воспринимал довольно живо и, раз что усвоив, никогда уже не забывал того вполне. Таким образом с течением времени у него накопилась в душе масса идей, чувствований; разъяснить все это и найти какую-нибудь путеводную нить для своих воззрений он жаждал неимоверно. Потолковать обо всем этом в Москве было решительно не с кем. Москва, как убедился князь по опыту, была в этом отношении – болото стоячее. Петербург казался ему гораздо более подвижным и развитым, и он стремился туда, знакомился там с разными литераторами, учеными, с высшим и низшим чиновничеством, слушал их, сам им говорил, спорил с ними, но – увы! – просвета перед жадными очами его после этих бесед нисколько не прибывало, и почти каждый раз князь уезжал из Петербурга в каком-то трагически-раздраженном состоянии, но через полгода снова ехал туда. Про все эти свои сомнения и колебания князь не говорил Елене; он не хотел перед ней являться каким-то неопределенным человеком и желал лучше, чтобы она видела в нем окончательно сформировавшегося материалиста.
– Что ж, мы будем еще читать? – спросил он ее после довольно продолжительного молчания.
– Не знаю, как хотите, – отвечала Елена, тоже более занятая своими мыслями, чем теми, которые выслушала из книги.
– Но, может быть, поздно уж? – заметил князь.
– Нет, ничего, – проговорила Елена, но только таким тоном, что князь очень хорошо понял, что довольно читать.
– До свиданья! – проговорил он, вставая и крепко пожимая своей огромной ручищей красивую руку Елены.
– До свиданья! – сказала она и пошла проводить князя до передней.
– Я все-таки уезжаю с некоторой надеждой! – произнес он, еще раз пожимая ей руку.
– Вам-то на меня надеяться можно, мне-то на вас нельзя! – отвечала Елена с ударением.
– Увидим! – сказал князь.
– Увидим! – повторила и Елена и затем, ловко поклонившись ему, возвратилась на прежнее свое место.
Во всем этом объяснении князь показался ей таким честным, таким бравым и благородным, но вместе с тем несколько сдержанным и как бы не договаривающимся до конца. Словом, она и понять хорошенько не могла, что он за человек, и сознавала ясно только одно, что сама влюбилась в него без ума и готова была исполнить самое капризнейшее его желание, хоть бы это стоило ей жизни.
Шаги матери вывели, наконец, Елену из ее размышлений; она оглянулась: старуха Жиглинская стояла перед ней во весь свой величественный рост.
– Что это, в любви, что ли, он с тобой объяснялся? – спросила она дочь не то одобрительно, не то насмешливо.
– О, вздор какой! – произнесла та досадливым голосом.
– Г-м, вздор! – усмехнулась старуха. – Ко мне, однако, он и проститься не зашел.
– Он рассеян очень; вероятно, забыл, – сказала Елена.
– Не рассеян он, а скорей невежа! – сказала госпожа Жиглинская и опять ушла к себе в комнату, видя, что от дочери ничего более не добьешься.
Князь в это время ехал не домой, а в Английский клуб. Он, видимо, был сильно взволнован всей предыдущей сценой с Еленой и, приехав в клуб, прямо прошел в столовую, где спросил себе бутылку портвейну и порцию рыбы, которой, впрочем, он ничего почти не съел, зато портвейн принялся пить стакан за стаканом. В это время по столовой взад и вперед ходил, заплетаясь разбитой параличом ногою, другой князь, старый, ветхий, и все посматривал, как Григоров опоражнивал бутылку, когда же тот спросил себе еще бутылку, старик долее не вытерпел сей возмутительной для него сцены, быстро, насколько позволяла ему параличная его нога, ушел из столовой, прошел все прочие залы, бильярдную, библиотеку и вошел, наконец, в так называемую чернокнижную комнату, где сидело довольно многочисленное общество.
– Там, в столовой, князя Василья Петровича Григорова сынок, – начал он, как бы донося почтенному ареопагу, – другую бутылку портвейну пьет.
Некоторые из собеседников, особенно более молодые, взглянули на старика вопросительно; но другой старик, сидевший в углу и все время дремавший, понял его.
– А мы разве с вами, Никита Семеныч, в гусарах меньше пили? – отозвался он из глубины своих кресел.
– Мы-с пили, – отвечал ему резко князь Никита Семеныч, – на биваках, в лагерях, у себя на квартире, а уж в Английском клубе пить не стали бы-с, нет-с… не стали бы! – заключил старик и, заплетаясь ногою, снова пошел дозирать по клубу, все ли прилично себя ведут. Князя Григорова он, к великому своему удовольствию, больше не видал. Тот, в самом деле, заметно охмелевший, уехал домой.
IV
Прошла вся зима, и наступил великий пост. Елена почти успела выучиться у князя по-английски: на всякого рода ученье она была преспособная. Они прочли вместе Дарвина, Ренана[23 - Ренан, Эрнест (1823—1892) – французский философ-идеалист, историк религии. Труды его об Иисусе Христе использовались в борьбе с официальной церковью.], Бюхнера[24 - Бюхнер, Людвиг (1824—1899) – немецкий физиолог, один из представителей вульгарного материализма, автор книги «Сила и материя».], Молешота[25 - Молешот, Якоб (1822—1893). – Молешотт – голландский физиолог, представитель вульгарного материализма.]; но история любви ихней подвигалась весьма медленно. Дело в том, что, как князь ни старался представить из себя материалиста, но, в сущности, он был больше идеалист, и хоть по своим убеждениям твердо был уверен, что одних только нравственных отношений между двумя любящимися полами не может и не должно существовать, и хоть вместе с тем знал даже, что и Елена точно так же это понимает, но сказать ей о том прямо у него никак не хватало духу, и ему казалось, что он все-таки оскорбит и унизит ее этим. Случайной же минуты увлечения никак не могло выпасть на долю моих влюбленных, так как они видались постоянно в присутствии Елизаветы Петровны, которая в последнее время очень за ними стала присматривать. Сия опытная в жизни дама видела, что ни дочь нисколько не помышляет обеспечить себя насчет князя, ни тот нимало не заботится о том, а потому она, как мать, решилась, по крайней мере насколько было в ее возможности, не допускать их войти в близкие между собою отношения; и для этого она, как только приходил к ним князь, усаживалась вместе с молодыми людьми в гостиной и затем ни на минуту не покидала своего поста. Напрасно те при ней читали и разговаривали о совершенно неинтересных для нее предметах, – она с спокойным и неподвижным лицом сидела и вязала. Выведенная всем этим из терпения, Елена даже раз сказала князю: «Пойдемте в мою комнату, там будет нам уединеннее!» – «И я с вами пойду!» – проговорила при этом сейчас же госпожа Жиглинская самым кротким голосом. – «Но вам скучно будет с нами?» – возразила было ей дочь. – «Нет, ничего!» – отвечала старуха с прежнею кротостью. Все это довело в князе страсть к Елене почти до безумия, так что он похудел, сделался какой-то мрачный, раздражительный.
В одно из воскресений князь обедал у кузины своей Анны Юрьевны. Анна Юрьевна была единственная особа из всей московской родни князя, с которою он не был до неприличия холоден, а, напротив того, видался довольно часто и был даже дружен. Таким предпочтением от кузена Анна Юрьевна пользовалась за свой свободный нрав. Владетельница огромного состояния, она лет еще в семнадцать вышла замуж, но, и двух лет не проживши с мужем, разошлась с ним и без всякой церемонии почти всем рассказывала, что «une canaille de ce genre n'ose pas se marier!»[26 - такой негодяй не должен жениться! (франц.).]. Всю почти молодость Анна Юрьевна провела за границей. Скандальная хроника рассказывала про нее множество приключений, и даже в настоящее время шла довольно положительная молва о том, что она ездила на рандеву к одному юному музыкальному таланту, но уже сильному пьянице города Москвы. Анна Юрьевна и сама, впрочем, в этом случае не скрытничала и очень откровенно объясняла, что ей многое на том свете должно проститься, потому что она много любила. По наружности своей она была плотная, но еще подбористая блондинка, с сухими и несколько строгими чертами лица и сильно рыжеватыми волосами. Лета ее в настоящее время определить было нельзя, хотя она далеко не выглядела пожилою женщиною. Умная, богатая, бойкая, Анна Юрьевна сразу же заняла одно из самых видных мест в обществе и, куда бы потом ни стала появляться, всюду сейчас же была окружаема, если не толпой обожателей, то, по крайней мере, толпою самых интимных ее друзей, с которыми она говорила и любила говорить самого вольного свойства вещи. С женщинами своего круга Анна Юрьевна почти не разговаривала и вряд ли не считала их всех сравнительно с собой дурочками. Князь Григоров, никогда и ни с какой женщиной не шутивший, с Анной Юрьевной любил, однако, болтать и на ее вольности отвечал обыкновенно такого рода вольностями, что даже Анна Юрьевна восклицала ему: «Нет, будет! Довольно! Это уж слишком!» Обедать у Анны Юрьевны князь тоже любил, потому что в целой Москве, я думаю, нельзя было найти такого пикантного и приятного на мужской вкус обеда, как у ней. В каждое блюдо у Анны Юрьевны не то что было положено, но навалено перцу… Настоящий обед ублаготворил тоже князя полнейшим образом: прежде всего был подан суп из бычьих хвостов, пропитанный кайенной[27 - Кайенна – здесь название кайеннского перца, ввозимого из города Кайенны во Французской Гвиане.], потом протертое свиное мясо, облитое разного рода соями, и, наконец, трюфели а la serviette, и все это предоставлено было запивать благороднейшим, но вместе с тем и крепчайшим бургонским. Князь обедал один у Анны Юрьевны. После обеда, по обыкновению, перешли в будуар Анны Юрьевны, который во всем своем убранстве представлял какой-то нежащий и вместе с тем волнующий характер: на картинах все были очень красивые и полуобнаженные женщины, статуи тоже все Венеры и Дианы, мягкие ковры, мягкая мебель, тепловатый полусвет камина… Сама Анна Юрьевна полулегла на длинное кресло, а князь Григоров, все еще остававшийся угрюмым и мрачным, уселся на диван. Он очень ясно чувствовал в голове шум от выпитого бургонского и какой-то разливающийся по всей крови огонь от кайенны и сой, и все его внимание в настоящую минуту приковалось к висевшей прямо против него, очень хорошей работы, масляной картине, изображающей «Ревекку»[28 - Ревекка – героиня библейских легенд, жена патриарха Исаака, мать Исава и Иакова.], которая, как водится, нарисована была брюнеткой и с совершенно обнаженным станом до самой талии. Что касается до Анны Юрьевны, которая за обедом тоже выпила стакана два – три бургонского, то она имела заметно затуманившиеся глаза и была, как сама про себя выражалась, в сильно вральном настроении.
– Gregoire! – воскликнула вдруг она, соскучившись молчанием кузена. – Девица, которую я определила по твоему ходатайству, n'est elle pas la bien-aimee de ton coeur?[29 - не предмет ли она твоей любви? (франц.).]
– Это с чего вам пришло в голову? – спросил, сколько возможно насмешливым и даже суровым голосом, князь. Но если бы в комнате было несколько посветлее, то Анна Юрьевна очень хорошо могла бы заметить, как он при этом покраснел.
– А мне казалось, – воскликнула она, – что тут есть маленькая любовь… Ты знаешь, что из учительниц я делаю ее начальницей?
– Будто? – спросил князь как бы совершенно равнодушным голосом.
– Решительно! Elle me plait infiniment!..[30 - Она мне очень нравится!.. (франц.).] Она такая усердная, такая привлекательная для детей и, главное, такая элегантная.
Анна Юрьевна хоть и бойко, но не совсем правильно изъяснялась по-русски: более природным языком ее был язык французский.
– Я совершенно полагала, что это одна из твоих боковых альянс, – продолжала она.
– Одна из боковых альянс?.. – повторил насмешливо князь. – А вы полагаете, что у меня их много?
– Уверена в том! – подхватила Анна Юрьевна и захохотала. – Il me semble, que la princesse ne peut pas…[31 - Мне кажется, что княгиня не может… (франц.).], как это сказать по-русски, владеть всем мужчиной.