– Слышь, Пашец, а ты кому-нибудь завидуешь? – спросил Сыроед, помолчав, и подул на картофелину.
– Не знаю, нет, наверное. А зачем?
– Зачем? – задумался Сыроед. – Зависть – сестра соревнования, а следственно, хорошего рода. Так Пушкин сказал. Значит, есть зачем. А в то же время Сальери у него Моцарта из зависти отравил. Какой уж тут хороший, на фиг, род? Противоречие, однако.
Он хлебнул еще из бутылки и стал, обжигаясь, есть картошку прямо с обугленной кожурой.
– А знаешь, чья зависть по-настоящему родная сестра? Справедливости. Вот все говорят, что справедливость, мол, хорошая вещь, а несправедливость – плохая. Так? Но ведь и Сальери более всего убивала несправедливость: ну почему не ему, а этому гуляке всё досталось? Это ж несправедливо. Мы оттого завидуем, что не можем несправедливость принять. Почему один родился в семье богатой, а другой в бедной? Почему одного родители любили, другого нет? Почему одни в спецшколах и университетах учатся, а другие в ПТУ идут? И всё это страшно нечестно, неправильно, несправедливо. И все революции от этого, и войны, и мятежи. – Сыроед прихлебывал и прихлебывал из бутылки и пьянел стремительно, радостно, как будто домой возвращался, и Павлику показалось, что ему хочется выговориться, а своим парням он не стал бы этого говорить, постеснялся бы, потому что из-под Электроуглей. А перед Павликом ему неловко не было. – Так что ничего хорошего в справедливости нет. Только я всё равно за справедливость. Такое вот у меня тоже противоречие.
Сыроед поднялся.
– А ты врешь, что никому не завидуешь. Так, Пашка, не бывает. Нету такого человека, чтоб никому не завидовал. И я знаю кому.
– Кому? – глухо спросил Павлик и почувствовал в темноте, как отчаянно краснеет.
– Да хотя бы всем, у кого прыщей нет, – засмеялся Сыроед. – Ладно, не обижайся, это у меня язык злой. Пойдем домой. Поздно уже.
– Я завтра приду.
– Ну как знаешь. Водку оставить?
Через час тара была пуста, пьяненький Павлик сидел у догорающего костра, шевелил угли и, раскачиваясь, твердил первый раз в жизни:
– Я люблю ее, люблю, люблю…
Драка
Ночью он проснулся оттого, что полетел. Вернее, это было не совсем так. Непомилуев полетел оттого, что заснул, въехал из бодрствования в сон, как в полет, и физически его ощутил. Не бег, не плавание, не прыжок, а полет, и его тело обрело возможность двигаться по воздуху, то поднимаясь, то опускаясь. Павлик взлетел с помощью вздоха, а перемещался с помощью мысли. Такое бывало с ним прежде, но уже давно не возвращалось, и он скучал по этим снам и гадал: что надо сделать, чтобы опять полететь? Говорят, что человек летает во сне, когда растет, но Павлик первый раз полетел, когда уже больше не рос, упершись в свои сто девяносто два сантиметра, и лежал в реанимации. Наверное, потому что само слово «летальный исход», которое странным образом пробилось в его сознание, не испугало, а утешило его. Он понял всё очень просто и буквально: «летальный» – от слова «летать». Наверное, так оно и было: когда человек умирает, он улетает. Так улетела когда-то Павлушина мама, а потом, несколько лет спустя, подведя сына к университетской двери, за которую ему самому не было хода, отправился отец.
Павлик ждал этих летальных или летучих снов, но никогда не мог их предсказать, они были противоположностью тем нечистым сновидениям, которые мучили его и искушали быстро растущую плоть. Они давно не приходили, эти летящие сны, и он их позабыл, и теперь парил над землей, и видел всё очень отчетливо: поле, которое они убирали, окружавший его лес и полянку, где несколько дней назад он разводил костер, разговаривал с Сыроедом, а потом сидел до утра, тоскуя об Алене; он поднялся чуть выше и увидел дорогу в усадьбу, по которой проехала машина. Сначала он управлял своим телом не слишком уверенно, потому что подзабыл, как это делается, и боялся, что упадет, но потом вспомнил, освоился, и более всего ему понравилась найденная им мера высоты, на которой летит над тайгой вертолет или редкая птица. Вот и Павлик превратился в ночную птицу и ловил восходящие потоки воздуха. Он вспомнил, как однажды Алена под большим почему-то секретом прочитала ему стихотворение про ястреба, который забрался так высоко в небо, что не смог вернуться. Непомилуев, по обыкновению, не запомнил ни названия стихотворения, ни имени поэта, но сама эта история его поразила, потому что он испытывал в своих летучих снах черту, которую нельзя переступать, и удивился тому, что это знал кто-то еще кроме него и сумел так точно описать. И, словно боясь к той черте приблизиться и случайно ее пересечь, Павлик стал снижаться, тяжелеть и не заметил, как спустился на землю.
Луна, нагая и чистая, встала во весь рост и била светом в окно. Парни спрятали головы под одеяло и спали так тихо, что Павлик испугался: а вдруг они замерзли или угорели, – и шепотом позвал:
– Мужики!
Никто не отозвался. Павлику стало еще страшнее.
– Мужики! Вы спите?
За спиной у Павлика скрипнула кровать. Резко откинув одеяло, поднялся Бокренок. Он спал полностью одетый и даже в ботинках, чтобы утром не тратить время на одевание. Маленький волосатый человек открыл глаза, посмотрел на Непомилуева, как сомнамбула, ничего не сказал и снова нырнул под одеяло. Павлик облегченно вздохнул и подумал, что надо бы подбросить угля в остывающую печь, но прежде решил сбегать во двор.
Услышав его, тихо заржала привязанная к плетню лошадь. Павлик с обидой поглядел на нее и чертыхнулся. Покалечить ее, что ли? Но лошадь была не виновата, и Павлику она, очевидно, сочувствовала и, может быть, даже не возражала бы против того, чтобы он отбил у бригадира Алену. А на улице в лунном сиянии перед несчастным часовым проходила великолепная ночь. Непомилуев смотрел на луну и видел, как она плывет. Это было именно движение луны по небу, а не облаков сквозь нее. Павлик это понял, потому что приметил луну возле верхушки ели и увидел, как она сдвинулась от нее на небольшое расстояние. Потом еще, еще – это было идеальное, как в учебнике физики, равномерное движение тела, которому ничто не мешало. Странно, но никогда прежде он этого движения не замечал, хотя столько раз смотрел на луну в тайге, а теперь вдруг увидел. И снова, как тогда с гусями, он вдруг поймал себя на ощущении, что нет ничего более красивого, но теперь не дневного, а другого, ночного мира, и деревья, дома, водонапорная башня, отбрасывающие тени, – всё это было так прекрасно, как если бы Павлик долго отсутствовал дома, а теперь вернулся. Он поднялся на цыпочки и обнял луну, которая по-прежнему равномерно, равнодушно плыла в холодном небе от одной верхушки елки к другой, но плыла очень низко, гораздо ниже, чем залетевшая за третье небо и не сумевшая вернуться неосторожная птица.
В хрупкой осенней тишине раздался скрип. Непомилуев повернул голову и увидел, как в дальнем углу усадьбы, там, где находился лазарет с двускатной крышей, на миг возникла и погасла узкая полоска света, затем щелкнул выключатель и вышли двое. Сердце у Павлика больно-больно сжалось, и он застыл в лунной тени от раскидистого дерева, больше всего боясь, что его заметят. Земля была твердой и туго натянутой, как барабан. Звук приближающихся шагов становился всё отчетливее, двое быстро шли по сухой ночной траве, но, когда они проходили мимо, не удержавшийся посмотреть в их сторону Павлик с ужасом и ликованием обнаружил, что с бригадиром была не Алена, а другая, плотная, круглолицая, с двумя нелепыми косичками и пухлыми губами девочка. Павлик знал ее плохо, потому что она работала не в поле, а на кухне.
– Не оборачивайся, Ромашка, я тебя догоню, – сказала девочка и присела на корточки под деревом.
Непомилуев непроизвольно дернулся и выскочил из тени. Девчушка вскрикнула, но нисколько не смутилась, а насмешливо посмотрела на Павлика.
– Ты чего не спишь, боец? – вполголоса выругался Богач. – Иди до комнаты живо.
Павлик быстро повернулся и пошел, чтобы только не видеть этого предательства, а в спину ему ударило шипящее:
– Скажешь Ленке – уши пообрезаю!
Он не успел ни о чем подумать, как одним прыжком подскочил к сержанту и вмазал ему по физиономии. Этот был ему парой, с этим драться было не зазорно. Роман удара не ожидал, пропустил, но и удар был не очень сильный, скорее пощечина, оскорбление. А потом началось серьезное дело. Сначала махали кулаками, но не попадали, и тогда некрасиво облапили друг друга и завозились молча, стараясь никого не разбудить. Девчонка хотела завизжать и позвать на помощь, но сообразила, что делать этого не надо, засунула в рот косичку и тоже молчала. Было что-то неестественное в том, как двое парней катались и пыхтели под взглядом надменной луны. Только лошадь по-прежнему смотрела на обоих сочувственно. Она устала и хотела, чтобы ее отвели наконец на конюшню, но два человека никак не могли выяснить, кто из них сильнее. Рома был опытнее, но большинство его драк было с пьяными посетителями бара «Дверь в стене» на Тургеневской, и с настоящим соперником он встречался нечасто, а Павлик был моложе и злее. И Павел был прав, а Роман нет. Они оба это понимали, и сержант уступал, потому что досада всегда проигрывает ярости, а неправда – правде.
– Всё, хватит, – прохрипел прижатый к земле бригадир. – Отпусти меня и иди спать.
Наутро Роман вел себя как ни в чем не бывало, и Алена была веселее обыкновенного, а Павлик смотрел на нее так, как если бы ей поставили безнадежный диагноз, о котором она не знает, и всё казалось ему скучным, тяжелым. Или ему это приснилось? И не было лунной ночи, скрипа двери, предательской полоски света и довольного женского лица? Не было этой идиотской драки? Но ведь была же. И что он должен был теперь сделать: рассказать или промолчать? Стать доносчиком или предателем? Ведь получалось именно так: если расскажет – донесет, если промолчит – предаст. Какое из двух зол меньше?
«Зачем я это только увидел?»
И впервые за всё это время Непомилуев почувствовал себя усталым. Хотелось, чтобы скорее кончился этот день, чтобы кончилась картошка, он вдруг понял, как измучился за неделю и хочет даже не в университет, а домой, в свой закрытый город, где можно спрятаться за бетонным забором с колючей проволокой от обступавшей его жизни.
«Что мне до всех них? Почему я так привязался к этой Алене? Не сестра же она мне, не невеста? На факультете, если случайно встретимся, не узнает». Почему он так убивается из-за нее и его ранит ее смех, ее веселье? И если она такая необыкновенная, то что нашла в этом самовлюбленном красавчике, который сам не понимает, как он смешон на своей совхозной кобыле? И что можно сказать про человека, променявшего Алену на толстогубую гнусавую девку?
И тогда ты меня полюбишь?
– Не знаю, а мне нравится здесь. Тут всё очень понятно и просто. Вот грядка, вот корзинка. Иду и собираю, и больше никому от меня ничего не надо. У нас в группе половина девчонок достали себе липовые справки. А здесь Ромка мог бы найти мне работу почище, но я не захотела. А вернешься в Москву – там Катя капает: давай пиши, не так пишешь, не о том, исправляй, переделывай. Тут ты недоработала, там недочитала, здесь недовы?читала.
– Катя – это кто?
– Катя – это Катя. Это факты языка и факты интерпретации фактов языка, и эти вещи надо уметь различать. В последний раз говорит мне: нет в русском языке сослагательного наклонения. Это только интерпретация факта: соединения формы глагола, оканчивающегося на «эл», и частицы «бы». Понимаешь?
– Нет, – честно сказал Павлик, но самое скверное заключалось в том, что в душе у него сгущалось и уплотнялось, всё вернее определялось чувство, что он никогда и не будет это понимать. И может быть, картошка – то единственное, что он на этом факультете осилит и не осрамится, и дана она ему для того, чтобы он это понял и не смешил людей понапрасну. И его для того лишь и взяли, чтоб помог урожай убрать, а потом – ступай, парень, свободен.
– А здесь говорят люди на этом языке и не думают, почему они так говорят. А скажи им, что кто-то деньги получает, изучая, как они говорят, могут и врезать. Мне перед ними неловко. Не за них, за себя. Две недели назад, когда тебя еще не было, парни местные приезжали. На мотоциклах, человек пятнадцать шобла завалилась. С девчонками желаем познакомиться. И вот они сидят, матерятся, выпендриваются, уходить не хотят, а ведь всё понятно: скучно им. И хочется себя показать, чтобы на них внимание обратили, а кому они тут интересны? И они это понимают и еще наглей и злей от обиды становятся. А мы своих мальчишек еле сдерживаем, нам только драки не хватало. Нас потом успокоили: это, говорят, еще ничего. Два года назад пьяный мужик на тракторе приехал, крыльцо разворотил. А еще был раз, когда парень прямо на лошади в зеленый домик въехал. Въехать-то он въехал, а развернуться в коридоре лошади негде. И двери в комнатах никто открыть не может. Врут, наверное, – засмеялась она. – А я всё равно рада, что это узнала. Чтобы иллюзий никаких. Ну да, конечно, без душа плохо, но ходим два раза в неделю в баню к Бабалу. Баня грязная, щелястая, чуть теплая, с земляным полом, в ней не попаришься, однако помыться-то можно. Да и Леша в чем-то прав. Ну вот что, так люди живут, почему мы должны от них отгораживаться и нос воротить? Вот Бабал…
– Кто такой Бабал?
– Кто такая. Баба Алла. Вообще-то она не баба, а совсем не старая и, по-моему, очень душевная одинокая женщина. Выпить любит, песни спеть. Она их много знает. Людочка с фольклора к ней ходила песни записывать. А Бабал хитрая такая, сказала, что, если Людка с ней не выпьет, ни одной песни не споет. Люда до этого капли в рот не брала, а тут пришлось ради науки выпить. Бабал, пока Люду не напоила, не угомонилась. Мы вечером выходим с Ромочкой – глазам не верим: Людмилка идет никакая, магнитофон в руках из последних сил сжимает. Упала на кровать, полночи ее тошнило, а на следующий день сидела зеленая, песни расшифровывала. А половина оказалась из телевизора. Люда этого не знала, потому что телевизор вообще не смотрит. Мы ей пели хором:
Девочка Милаша по реке плыла,
Ручками махнула и на дно пошла.
Ааааааааа-ааааааааа,
Заманалась долго плыть.
Она засмеялась:
– Ты петь любишь? А танцевать? Я веселиться люблю, а скорбных да к тому же скрытных, тревожных и конфузливых мальчиков не люблю. И если ты хочешь, чтобы мы стали друзьями, то изволь быть со мной откровенным. Ты чего от жизни хочешь?
«Тебя, – хотел сказать Павлик, – потому что ты достойна другого человека». Но стиснул зубы и промолчал, ибо не был уверен в том, что он и есть такой человек. И только когда пересыпа?л картошку из ведра, а Алена держала мешок, чтобы ему было удобнее, и выбившиеся из-под платка ее светлые волосы касались его лица, Павлик подумал, что сейчас умрет от счастья. И она это почувствовала и как будто помедлила. Может быть, на секунду дольше, чем следовало.
– Какой же ты еще маленький, – сказала с досадой. – Нашел бы какую-нибудь девочку, ухаживал бы за ней несмело, что-нибудь ей приятное рассказывал, за ручки взявшись, ходил бы. Глупости все ее выслушивал и млел бы от счастья. Не на тех ты заглядываешься, дурачок. Только вот жаль, нет тут такой девочки. А то бы я давно тебя с ней познакомила. Правда-правда. Так о чем ты мечтаешь?
– Я хочу детей.
– Что? – Она посмотрела на него изумленно, и Непомилуеву показалось, что по ее зеленым глазам пробежала тень и детское лицо на мгновение стало взрослым и грустным. – Да ведь ты же еще сам ребенок!