– По каким приметам можно определить, будет или нет нападение? – Мцена поморщился все той же изуродованной частью лица.
Когда он думал, то всегда так делал. Детская привычка, которая стала страшным клеймом.
– Канцлер Сапега ведет сейчас к городу подземную галерею, намереваясь взорвать Копытецкие ворота. – Сосновский громко сглотнул и передернулся при виде того, как исказилось лицо собеседника. – Но всем войском руководит гетман Жолкевский. Они не ладят между собой. Несколько дней назад произошел неудачный штурм. Три сотни драгун попали в засаду и были перебиты, как куры во время забавы. В плен попал любимый адъютант гетмана поручик Новодворский. Жолкевский рвется взять реванш и готовит очередной приступ.
– Опять лобовой? – спросил Мцена, стараясь справиться с гримасой на своем лица.
– Да. Но детали предстоящей операции держатся в строжайшем секрете. Они все-таки прислушиваются иногда. Уж больно много совпадений и провальных операций.
– Можешь подробнее об этом рассказать?
– Я же сказал, что это строгий секрет.
– Тогда сам ищи своего волка. Как мне прикажешь справляться с этой бесовщиной, если я даже не знаю, где и что должно произойти.
– И то верно… – Сосновский, как напуганный заяц, какое-то время вращал глазами, но потом все-таки решился: – Планируется выманить неприятеля из крепости, завязать бой и на плечах убегающих ворваться в город.
– Хм. А неприятель глупее ощипанной курицы? – Якуб усмехнулся.
– План, как и, впрочем, все другие планы пана Жолкевского вызывает много вопросов. Но на войне и не такое бывает. – Друджи и хотел бы высказаться резче. Но кругом – уши. И еще раз уши. И собеседника видит впервые.
– Дерьмовый, в общем, стратег ваш гетман. – Мцена подмигнул собеседнику. Тому даже показалось, что палач просиял невидимой улыбкой.
– Да как-то… но будем осторожнее в высказываниях. – Сосновский поднес палец к губам.
– А где планируется операция?
– Вы же понимаете, пан… э…
– Пан палач! Можно и так. Если ты отказываешься говорить, то лови сам своего волка. А я пойду к другому начальнику. Например, к Жолкевскому. В его сотнях наверняка много работы. Одних дезертиров не перевешать.
– Черт бы с вами! – Сосновский понизил голос до шепота. – Там же, где разворачивалась предыдущая атака. Возле Авраамиевской башни. Все точно так же, только теперь не мы внутрь, а они на нас.
– Странно. Можно было бы поискать другое место.
– Жолкевский – реваншист. Он мечтает победить там, где проиграл. Да и сил нет в достатке, чтобы растягивать линию фронта. Нам даже пока не удается отрезать неприятеля полностью от снабжения.
– А что известно о вылазной смоленской рати?
– Известно, что она есть. И сдается мне, достаточно сильная.
– Сильная! – протянул Якуб и уставился немигающими глазами на край трепещущего на ветру края шатра.
Глава 4
Агитатор, изменник и просто сволочь Ванька Зубов сидел в темнице на цепи, как последний пес. Его скрутили на Каспле, где он занимался тем, что ездил по деревням и уговаривал крестьян и стрельцов не воевать супротив Сигизмунда, а присягать сразу новому Димитрию. Палец в рот Ваньке с детства было не сунуть. Ловок на язык, шустер умом и красив, что тоже в этом ремесле немаловажно. Стеклянный глаз добавлял к чертам что-то демоническое. В Дорогобуже ему удалось сбить с толку полторы тысячи стрельцов и прочих ратных людей, которые после его речей разбрелись по домам. Гордый, счастливый и уверенный в себе, Ванька поскакал к Смоленску. Но Дорогобуж, как говорят, это одно, а Смоленск – совсем другое. В Смоленске сидел боярин Шеин. Поэтому ситуация в корне менялась. Агитировать во владениях воеводы – все равно что деревянной кочергой огонь в печи шевелить: неизвестно, что раньше золою станет. Вот и попался стервец в железные клещи шеиновских стрельцов. Да и сразу был посажен на цепь, точно бешеный пес.
В темнице Зубов находился уже неделю. Его неплохо кормили, вовремя выносили за ним, а к ночи, когда холодало, ставили чугунок с красными углями на земляной пол. В общем, жить можно. Но это-то и сводило с ума агитатора. Всех, кто был с ним заодно, уже давно казнили во дворе, прямо супротив окошка его темницы, а его не трогали. «Чего мурыжите, окаянные!» Он кричал в узкое, зарешеченное окошко, но никто на него не обращал внимания.
Лишь иногда, словно в ответ, виселицы, на которых висели трупы изменников, начинали скрипеть на осеннем ветру так пронзительно, что доставали до самых темных уголков Ванькиной души.
Еще первые двое суток такого заточения он выдерживал стоически, не подавая вида, гордо молчал, стиснув зубы. Посмеивался, ерохорясь перед стражниками. Но потом стал «ломаться». Под горлом зашевелился колючий комок страха.
Дурные предчувствия не обманули. Как-то проснувшись на заре, он увидел, как люди в черных одеждах принесли на двор темницы кол. Вырыли яму. А ему положили чистую, длиною по колено, льняную рубаху.
И тут Ванька завыл во все свое агитаторское горло. Выл он до тех пор, пока не стал пропадать голос. Пока один из стражей не буркнул спокойно и по-свойски:
– Чего орешь?! Самима жрать скоро неча будет. А тут тебя откармливай!
Ванька послушно замолчал, размазывая по щекам слезы.
«…Хосподи, Хосподи. Спаси мя, Хосподи!..» Ужас был такой, что он готов был грызть камни. Но камней не было. Словно свихнувшийся щенок, он стал рыть под собой земляной пол темницы, тонко поскуливая, ломая ногти, тыкаясь заострившейся мордочкой в собственные предплечья.
О, как он хотел, чтобы стражник еще что-нибудь сказал бы ему! Пусть грубое. Пусть любое. Лишь бы слышать речь человеческую. Только на нее можно опереться, находясь пред адом земным. Только в ней и можно разглядеть забрезжившую надежду на спасение. Пусть не в этой жизни, так хоть в загробной. Ведь коли человек простит, то и Бог помилует. Потому как Бог и создавал человеков по образу и подобию Своему.
И вдруг Зубов услышал голос. Прямо над своим затылком. Аж мурашки ледяные прыснули по загривку.
– Не ссы-ы! Все одно помирать когда-то!
Ванька повернулся. Над ним стоял огромный запорожец. Чуб – по губам. С голым, посеченным торсом. Окровавленный и грязный. Видно было, что его тащили лошадьми по земле. От одежды только лохмотья остались. Ни рубахи вышитой. Ни шаровар.
– А-а. Помирать. Так ведь страшно помирать, никак! – Ванька заговорил и удивился звуку своего голоса.
– Страшно не страшно. А надо. Никто два века не живет.
– А ты чего эдак-то по-нашему говоришь?
– Чего? Ты думал, на Сечь только родственники бегут? Тама, парень, кого только нет. Я сам-то из нижегородских.
– А-а… Вишь вон, на кол сажать будут. Тебя, наверно.
– Ты себя утешаешь али как? – Запорожец мотнул чубом.
– Себя утешаю, – растягивая слова, проговорил Ванька, глядя на заходящее солнце.
– Ну коли тебе так спокойнее, то утешай.
– Тебя вот сейчас на кол посадят, а мне поести принесут. Так-то.
Запорожец не стал отвечать, а лишь потрепал Ваньку по макушке, выказав плеснувшую из сердца жалость.
Закат еще полыхал вовсю, а уж за ним пришли. Содрали лохмотья, облили водой из кадки.
– Дай, сам! – Запорожец дернул рубаху из рук стражника.
Рубаха доходила до колен. А ниже – жилистые, поросшие курчавым, черным волосом икры. Запорожец зашлепал босыми ногами на двор.
Его повалили на бок. Подтянули колени к лицу. И вогнали кол. Жалобно хрустнула плоть. Но ни мольбы. Ни единого звука.