Питаются ливнями стоки и флаги.
Везде замедляются радость и рост.
Летают повсюду газетные тряпки,
помятых стаканов снежки и комки.
И мусор взошёл на затоптанных грядках.
И уши вновь мучают насморк, гудки.
Вокруг побледнение, сырость и скука.
Попадали слабые люди, сучки.
Уже не течёт всеохочая сука,
и псы уж попрятали внутрь стручки.
Тут каждый примерил обличие гада,
в котором жить будет, сцепив желваки.
Я – лишний смотритель осеннего ада.
Я – новый свидетель извечной тоски.
Городская осень
Гундосят мокрые, сопатые носы.
В лимонно-глиняном желе увязли мухи.
Дождь – вертикальный, быстрый акт росы,
что чаще тихая, бесшумная для слуха.
И ковыляет стих, теряя нужный ритм.
Дрянной пейзаж и пасмурны портреты.
На всех коврах листвы и троп, и плит
лежат людские, псиные котлеты.
Цветными кляксами разбитое вино.
Домов курятники. Стоят, бегут ли куры.
Вокруг так жёлто, зелено, черно
горят вовсю деревьев абажуры.
Сигнальный гул коробит тучный мозг.
И нет вокруг улыбчатых и граций.
И увернувшись от ветвистых розг,
я слышу хрип и кашель ртов и раций.
Лягушки-детки, кваканье старух,
и возле жаб сынишки, папы, дочки.
Ненужный шум, жужжанье мерзких мух.
Тут голубей раздавленные кочки.
Вбирают воду язвы всех дорог.
Вся флора гибельно и тающе беднеет.
Повсюду хладь и синь джинсовых ног.
Одежды шлюх, бомжей опять плотнеют.
И чтоб расправить крылья меж весны,
здесь прячется народ в желаемый свой кокон.
И на берёзе ветка длинной желтизны,
как в волосах моих белеет стройный локон.
И это видит самый дальний Бог,
вдали от хмурости и ливней, и прохлады,
и курит скрученный, немного горький рог,
смотря на осень – на осколок ада.
Женщина самая
Дива с апрельской, желанною кожей,
с даром объятий, что лучше врачей,