– Именем короля, брат Антуан, а посему звать караул бесполезно и некстати. Вы, к сожалению, попали в ловушку. По роду занятий вы проповедник нравственности, а по натуре – козел. Милосердный Господь часто дозволяет себе проделывать с нами подобные шутки, a потому, как грешный человек, я мог бы вас понять, но у меня, как у представителя королевского правосудия, имеется достаточно материала для того, чтобы разрешить моим людям пустить в ход веревку, а в виде официальной санкции для этого поступка вырезать на древесной коре королевскую лилию[17 - Намек на королевскую печать, где была изображена лилия.].
На секунду он направил свет своего фонаря в ту сторону, где, скорчившись, как циклоп, сидел в тени Даниель Барт. На мощных плечах его была безрукавка, какую носили обыкновенно палачи. Монах сказал хрипло и быстро:
– Я не подлежу светскому суду! Меня может судить только приор.
Оливер тихо засмеялся:
– Разве вы не знаете, брат мой, что король не только весьма часто, но и с явным удовольствием пренебрегает подобного рода предрассудками? Или вы, быть может, воображаете, что он удостоил вас собственным приказом потому только, что вы козел? Козел-то вы козел, но дело не в этом, а в том, что политическому агенту нельзя быть козлом, брат Антуан. Вот грех, который я не могу вам отпустить ни в коем случае.
Монах сжал губы и покосился на фонарь. Затем он попросил тихим голосом:
– Не могу ли я увидеть лицо того, кто со мной говорит, потому что трудно отвечать в темноту. Речи же, которые я слышу, не похожи на речи судебного чиновника.
Оливер выпучил глаза и на мгновение осветил свое совершенно неподвижное, со впалыми щеками лицо.
– Изыди, сатана, – завопил монах, извиваясь в веревках, и стал бессмысленно, быстро твердить слова молитвы.
– Брат мой, – засмеялся Оливер, – я мог бы теперь, пользуясь вашим испугом, выпытать у вас все что угодно, но я сделаю это способом более надежным, чем позволяют мне случай, безлунная ночь и ваше смятение. Дьявол ли я, или палач, или же дьявол, состоящий палачом у короля, для нашего случая это совершенно безразлично.
Вдруг он заговорил по-фламандски, без малейшей паузы между двумя фразами:
– А ведь вы брабантец, мой дорогой друг, и работаете на герцога.
Монах прервал свою молитву и, казалось, готов был ответить, однако он только судорожно закашлялся и продолжал молиться. Оливер сказал нетерпеливо, все на том же наречии:
– Брат мой, тут не дьявольское наваждение! Ведь я уже по вашей проповеди это узнал: есть французские слова, которые трудно выговорить фламандцу, хотя в общем вы неплохо говорите по-французски.
Монах с закрытыми глазами быстро шептал латинские слова. Оливер проговорил через плечо по-фламандски:
– Ну, с меня довольно, Даниель. Возьми-ка своих людей и покончи с ним.
Послышался треск веток. Монах, у которого пот струился по щекам, с ужасом взглянул в темноту и закричал:
– Да, да, я из Брюсселя!
Оливер приказал, обращаясь в темноту:
– Подождите! – Потом снова обернулся к монаху: – Теперь слушайте, брат Тоон: вы принадлежите к агентам бургундца, агитирующим, особенно в Париже, против войны, которая пока что не нужна герцогу; ему необходимо сперва навести порядок в своем собственном доме и заручиться союзниками, быть может, даже среди городов, подвластных королю. В связи с этим на вас возложена задача сделать короля непопулярным. Но, как вы видите, все это опасно только для вас самих. Берегитесь, в проповеди вы говорили об угнетателе – это господин де Бон, о палаче – это господин Тристан, но вы говорили также и об изменнике. Что это – пустая риторика? Или вы немножко тут пророчествуете, да сами же и пособляете вашему пророчеству сбыться? Ведь вы знаете, что первых двух имен не называют без третьего – кардинала Балю. Брат мой, если вы считаете его изменником и хоть малейшим образом обоснуете это ваше утверждение, я тотчас же перережу ваши веревки, и вы свободны.
Он держал фонарь так, что его лицо и лицо его собеседника были освещены. Оба молча взглянули друг на друга. Оливер продолжал медленно:
– Я из Гента, брат мой, и, даже находясь на службе у чужого государя, служу только себе самому. И я никогда не делаю вреда человеку, который может мне принести пользу. Вы меня, конечно, поймете. Ведь, отвечая на мой вопрос, вы приносите мне пользу, и в воздаяние за это я спасу вашу голову, которая иначе, конечно, погибла бы.
После короткого размышления францисканец тихо ответил:
– Кардинал ведет из Парижа тайную переписку с господином Кревкером, бургундским канцлером, на службе которого я состою. Один из наших братьев является их письмоносцем. Доказать их совместную работу нетрудно: кардинал вскоре начнет советовать королю согласиться на свидание с герцогом. Это и будет той опасностью для короля, о которой я говорил.
– Знает ли кардинал о вашем существовании и о смысле ваших проповедей?
– Конечно, нет, – отвечал монах. – Я работаю совершенно независимо от него. Я работаю также и на тот случай, если явное недоверие к нему герцога оправдается.
– Теперь скажи мне, пожалуйста, имя их письмоносца, брат мой.
– Жак Виоль.
– Благодарю вас, брат Тоон. Мы, может быть, еще пригодимся друг другу.
Оливер разрезал веревки, которыми монах был привязан к дереву. Францисканец стал разминать затекшие члены. Мейстер дружелюбно заявил ему, что теперь он может спокойно удалиться, с тем чтобы избегать проповеднической кафедры. Самое худшее, чего он может для себя ожидать, – это запрещения открыто произносить проповеди.
Францисканец со словами благодарности поспешно удалился, не оборачиваясь назад.
– Начало хорошее и даже нетрудное, – сказал Оливер Даниелю Барту.
На другое утро они втроем покинули Париж, пересекли тихую область Бос, переночевали в Орлеане и проследовали потом по течению реки Луары. Ко времени солнечного заката увидели они замок Амбуаз; хмуро, недоверчиво и настороженно высился он на скале, мрачно господствуя над тихой, прекрасной в своем плодородии равниной.
Анна, дотрагиваясь до руки Оливера, сказала:
– Серьезная будет игра, мой друг, ведь этот человеконенавистник любит только себя и свои желания.
Оливер отвечал с ласковой улыбкой:
– А я, сверх того, люблю еще тебя, моя Анна, и в этом мое превосходство над ним.
Тяжелые круглые башни замка за стеной и утесами отразили прощальную зарю дня; мрачный силуэт замка висел в воздухе, как кулак, который небо сжало над землей.
– Мне страшно, – сказала Анна.
Оливер успокаивающе провел рукой по ее голове, однако он и сам чувствовал, что каменная твердыня давит его душу. Он подумал о том, что фундаментом этой резиденции, этого подобия ада, были подземные казематы, воплощавшие то страшное, бесповоротное забвение, на которое обрекал своих пленников Людовик Валуа, камеры пыток для сотни медленно умиравших людей, подземелья безграничного отчаяния, задушенных стонов и тщетных проклятий. «Если этот человек может спать на подобном ложе, – подумал Оливер, – и если мне не удастся нагнать на него бессонницу, значит, он сильнее меня и мне плохо придется, коль скоро захочу я от него освободиться, но тогда мне неминуемо придется стряхнуть с себя этого паука, иначе он высосет меня…»
Он нахмурил брови:
«Но если удастся проникнуть в его совесть и завладеть ею, он не сможет отделаться ни от меня, ни от своей совести…»
Однако о своих думах он ничего не сказал Анне.
У сильно укрепленных городских ворот стояли один за другим в три ряда караулы и проверяли проходивших. Оливер показал королевский приказ, и ворота с шлагбаумом тотчас же открылись перед ним. Так как мейстер полагал, что было уже поздно ехать с утомленной женой и пожитками во дворец, то они остановились в ближайшей гостинице. Час спустя, когда было уже около десяти вечера, явился шотландский телохранитель и приказал Неккеру предстать перед королем. Оливер, поборов неохоту и усталость, последовал за солдатом. Они прошли по дремлющим в ночной тиши улицам и поднялись к замку крутым, трудным подъемом. Оливер шел по пятам за своим проводником, потому что наслышался о капканах и железных шипах, делавших опасными подъездные улицы. Через небольшие промежутки пути гвардеец произносил куда-то в темную ночь пароль; никто не отвечал, но вокруг со всех сторон слышалось заглушенное позвякивание панцирей. Вот показалась громада трех крепостных стен, обхватывающих одна другую. Оливер следовал за шотландцем через дворы, переходы, запутанные коридоры, по ряду лестниц, по бесчисленным покоям, мимо недвижных патрулей, все время двигаясь среди какой-то серой, тревожной, удручающей тишины, между чудовищных каменных глыб, странно подавленный страхом и не будучи в состоянии свободно дышать.
Он стиснул зубы: его нервы должны повиноваться! «Ведь это всего только дорожное утомление», – успокаивал он сам себя. Наконец они пришли в замковый флигель, где жил король. Молчаливый проводник попросил мейстера подождать в маленьком покое, стены которого были увешаны фландрскими гобеленами, так что не было видно двери. Не успел Оливер еще осмотреться, как шотландец исчез; с минуту слышались голоса. Оливер прошелся вдоль стены, отыскивая под гобеленами дверь, через которую они вошли и которой, очевидно, только что воспользовался его проводник. Но тотчас же отпрянул назад, так как ковер заколыхался под его руками и ему показалось, что он дотронулся до человеческого тела. Ковровый занавес раздвинулся совсем рядом с ним. В комнату вошел Жан де Бон и приветствовал его своим добродушным, густым голосом. Снова поднялся ковровый занавес: высокий старик с обветренным лицом и водянистыми, красноватыми глазами, одетый в черное придворное платье изысканного покроя, опустил за собой занавес и остановился у стены.
– Мейстер Оливер, – сказал Жан де Бон, – прежде чем вы предстанете перед королем, господин Тристан хочет задать вам два-три вопроса насчет красноречивого францисканца.
Тристан л’Эрмит, генерал-профос, уже тридцать лет пытавший и вешавший людей именем короля, наводящий на всех ужас и всеми проклинаемый, подошел не совсем твердыми шагами и, слегка наклонившись к Оливеру, протянул ему бледную, узкую, старческую руку. Его голос был тих и благозвучен:
– Простите, мейстер, что я еще нынче вечером прошу вас познакомить меня с тем материалом, которым вы располагаете по данному делу; это потому, что я хотел бы уже сегодня ночью снарядить курьера к председателю парламента.
Для Оливера этот вопрос пришелся весьма кстати. Он подбодрил его дух сознанием того, как хорошо он вооружен. Мрачность места, ночного часа и людей готова была уже внедриться в его душу, создавая состояние угнетенности и усталости, но теперь это настроение быстро сменилось светлой радостью от мысли, что и здесь он будет руководить судьбой, знать то, что другим неизвестно, будет своим особым способом забегать в будущее и вести слепых в том направлении, в каком ему вздумается. Это тайное мастерство было радостью его жизни: он находился здесь для того, чтобы направлять его против сильной, опасной – быть может, равноценной по результатам – воли этих властителей. Как всегда, когда ему предстояло иметь дело с сильными противниками, которых он хотел обойти и общение с которыми у него началось с хитрых изворотов, он, давая свой ответ, не глядел в глаза собеседнику.
– Сеньор, – начал он учтиво, но отнюдь не тяжеловесным тоном чиновника-докладчика, – францисканский монах Антуан Фрадэн кажется мне одним из тех весьма типичных церковников, одаренных красноречием, которые проповедуют с амвона скорее ради личного успеха, чем в силу правоверного благочестия. Следовательно, человек он посредственный и безвредный. Довольно будет – и это явится достаточным для него наказанием – запретить ему через его приора проповедовать и, пожалуй, предписать ему еще более строгий затвор.