– А что за старухи-то? Может, знаю кого?
– Я же сказал, краем уха услышал! Не видел я, кто говорил! Тебе утром плевать было. Сейчас-то чего возмущаешься? – сказал Таррель и добавил: – Солнце садится, что ли?
Таррель накинул плащ и загасил трубку, а Пивси вздохнул, взявшись за голову. Мысли его были невесёлыми.
– И что ж потянуло-то тебя на дорогу такую скверную? Арнэ, бросай ты это дело, послушай старика. Ох! До сих пор голова моя трухлявая неприятности приносит. Не хотел я того. И ты дурного не делай. Умолять я тебя не стану, потому что, надеюсь, что добрый парень в тебе проснётся. Не губи только людей. Эх, веса теперь не имею ни перед кем, а так, может, и не случилось бы того, о чём сердце мое теперь ноет. Стар да немощен стал. – и, помолчав, добавил: – Даже привычная кружка в руке уже кажется мне такой тяжелой.
Пивси посмотрел перед собой. Вместо Тарреля перед ним чернела стена. Старик вздохнул и сделал последний глоток. Что-то звякнуло о зубы, и он крякнул от недовольства, глядя внутрь кружки. На дне ее лежало с пару дюжин больших блестящих ардумов.
– Да наведёт тебя Звезда на светлый путь, дежа Таррель. – прошептал Пивси, оглядываясь на пустой коридор за спиной. – Эх, Арнэ, Арнэ! Может и ответишь тогда, почему солнце по ночам прячется.
Глава 4
Солнце клонилось к горизонту, и на холмах вечерело. Тень мельницы Хинбери огромным пятном легла на склоне, спрятав собой старый домик. Раньше он был приветливым и уютным, пусть и стоял вдали от всех остальных. Тогда его окружал частый забор, украшенный разноцветными лентами, а на крыше крутились лопасти-лучи золотого ветряка. Ночью он светился, словно маячок для тех, кто заблудился на склонах, кишащих насекомыми и мышами. Но гости не приходили на этот свет.
Теперь вместо домика стояла чёрная кирпичная коробка с дырами там, где раньше были разукрашенные ставни. Ни забора, ни крыши, ни крыльца, ни сада, ни лавки возле двери. Ничего не осталось, кроме старых углей и еле уловимого запаха гари.
Тихо ступали тяжёлые сапоги. Они двигались там, где раньше проходила тропа, ведущая к калитке. Проходила, пока огонь не уничтожил и траву, и тропу, и калитку. Сапоги остановились возле обгорелой стены у входа в дом, который раньше казался таким большим. Но теперь он вырос, и дом стоит перед ним, крохотный, чёрный и пустой.
Таррель перешагнул через порог и сел, прислонившись к стене. Он был такой незаметный в этой черноте, и не увидеть бы его – слился со стеной чёрный плащ, такие же сапоги, рубаха, волосы. Только вот лицо было странно-чистым среди этой гари.
Таррель посмотрел наверх, в голубое небо. Раньше это небо было видно только в мутное окошко под потолком.
– Больше не приду. – сказал Таррель. – Я нашёл его. Нашёл путь на Деджу. Жаль, что вы этого теперь не увидите.
В доме гулял лёгкий ветер.
– Я не стал латосом. Не опозорил вас.
Таррель опустил голову на колени и провёл рукой по пепельной земле. Повсюду торчали кусочки бывших деревянных половиц, и Таррель посадил себе много заноз, прежде чем очнулся от наваждения и взглянул на океан. Солнце висело над водой совсем низко, и окрашивало теперь долину в ярко-оранжевый цвет.
Праздник в Гаавуне шёл полным ходом. С приходом темноты жара утекла из города, оставив послевкусие в виде тёплых земли и стен. На Баник и площади Кутрави из-за сотен огней было светло, словно днём, а холмы чернели на фоне синего летнего неба.
Фонарики из голубого стекла горели по обе стороны Баник, и, когда ветер играл кронами каштанов, то фонарики эти двигались, будто рой синих светлячков, затмевающих сами звёзды. Веселье было в самом разгаре – те, кто ещё не успел прийти в центр города, теперь бежали туда со всех ног. Баник опустела, и люди стеклись на площадь.
Были там и ряженые, разодетые в лохмотья, с чёрными посохами и огромными вставными зубами, изо всех сил изображающие злобу тёмных захватчиков Триады, были прячущиеся от них мирные жители, был аргваллийский дурак-король и его трусливая свита; бегали маленькие дети в белоснежных париках и выпрашивали ардумы и сладости у взрослых; были и огромные котлы с супами и весёлыми напитками, установленные в нише возле самой Городской ратуши, а толстые повара-латосы мешали их длинными, в человеческий рост, ложками. Ловкачи на ходулях, пожиратели огня, гибкие люди-змеи, продавцы светлячков-гигантов – самая малость того, что можно было увидеть сегодня в сердце Гаавуна.
Музыка звучала отовсюду, заглушая крики и надрывающихся певцов. Тех, кто уже изрядно повеселился, не дотерпев до главного события, сторожа выволакивали на Баник, в коридоры, где днём сидели торговцы, и оставляли отсыпаться там до утра.
– Деда, а чего люди-то веселятся? – спросил маленький Касель у старика Пивси. В восторженных детских глазах отражались огни Баник, и он вертел головой, пытаясь увидеть всё и сразу.
– Да не знаю я. – махнул Пивси рукой. – Раньше праздник Звезды был. А теперь… Фонарей развесили и радуются. Тьфу!
– Кто они? – удивлённо спросил Касель. – Ты же фонари развешивал, деда!
На помост у фонтана выбежал человечек и помахал красно-белым флагом. Музыка тут же смолкла. На помост поднялся грузный латос в белом плаще и красном берете. В руках он держал маленький свиток. Едва завидев его, толпа сразу стеклась ближе к площади, но всем места не хватало. Тогда стали сооружать возвышения из пустых коробок, оставшихся после Торгована.
– Сам глава выполз! – шептались между собой латосы.
– Видать, не такой уж и неходячий.
– А что?
– Да говорят, из-за своего брюха даже к нужнику не иначе как на коляске катается.
– Глядите, да он сам хмельной уже!
Латос откашлялся, пожевал губы, озираясь по сторонам, и к нему тут же подбежали мальчишки с железным рупором в руках. Он довольно кивнул и начал говорить, размеренно и лениво.
– Добрые мои жители Гаавуна!
Его слова эхом разносились по площади. В толпе пробежал одобряющий шёпот.
– Сами небеса велели нам повеселиться вдоволь, иначе как объяснить, что два таких желанных события идут сегодня бок о бок?
Он улыбнулся толстыми губами, и из-за этой улыбки его глазки совсем пропали в складках огромных щек. Народ вновь согласно загудел, но уже чуть громче. В толпу кинулись запоздалые торгаши и стали искать тех, чьи руки были пусты, а под одеждой не прятался толстый кулёк; таким латосам они сразу принимались что-то яростно доказывать, и, после недолгих уговоров, отдавали им шевелящиеся кульки.
Глава города гордо оглядел площадь и развернул свиток. Его улыбка вдруг стекла к подбородку, он покрутил бумажку и уставился в пол, беззвучно шевеля губами.
– Не то. Как же это я? – прошептал он в сторону и тут же громко сказал, поднеся губы к самой трубке: – А знаете, что, мои дорогие? Ни к чему нам сегодня лишние слова, правда?
Счастливые крики заполнили площадь, и музыканты вскинули инструменты, нечаянно спихнув ими главу города с помоста. На его месте тут же оказался ряженый и хитро оглядел толпу, упёршись руками в бока. На его рукавах зазвенели блестящие бубенчики.
– Ну что? – закричал он и запрыгал на помосте. – Начнём же?
Гаавун счастливо взревел ему в ответ.
Джерис так и не привыкла ложиться спать с приходом темноты. Каждый день на протяжении двух Эгар она заставляла себя, едва сядет солнце, идти ко сну, но каждую ночь одинаково долго лежала в кровати, глядя в потолок, и забывалась сном только ближе к утру. И всё равно казалось ей, будто вот-вот позовёт её властный голос тётки Разель.
Сегодня она уже знала, что всю ночь, а может, и всё утро не сомкнёт глаз. Тело ломило, а любое движение на горячей простыне заставляло едва ли не вскрикивать от боли. Но это пройдёт. И, как только пройдёт, придётся покинуть дом на берегу и уйти с провинции.
Она вспоминала шорохи, рождаемые ветром в лесу, тьму возле храма, вспоминала, когда в последний раз слышала, чтоб говорили на Баник о сборе ягод с синих кустов. Но именно в тот раз, когда старухи болтали про плодоносный сезон, Джерис совсем их не слушала: ягод она не собирала.
Те ягоды особенные, и собирают их по ночам, когда открывается бутон. Тогда, едва заметно, но в этом бутоне плоды светятся в темноте, и тогда-то хватай их скорее. Самые сладкие те, что в ночи берёшь. Сезон, видимо, пришёл. И вместе с ним пришла она в храм в самое неудачное время, а шорохи создавал не ветер, а юбки старух-собиральщиц.
Где-то в углу комнаты жужжал не то шмель, не то муха, так протяжно и непрерывно, что хотелось отыскать и пришлёпнуть. С тех пор, как Джерис затушила лампу, это жужжание не прекращалось, и она села на кровати, охая от боли.
– Прибью. – сказала она и нащупала коробок спичек.
Свет наполнил комнату, и от лампы запахло горелым жиром. Жужжало всё сильнее, всё настойчивее, и под половицами закопошились мыши. Джерис с трудом поднялась и, освещая себе лампой путь, поплелась в тёмный угол. Гаавун всегда был тёплым, даже ночью, но сегодня без одежды Джерис совсем замёрзла.
Она прошла вдоль стены, уставленной ароматными коробками с травами и остановилась в углу у двери. На стуле лежали обрывки шёлковой юбки, а поверх них – ожерелье. Кристалл в нём, движимый мелкой дрожью, жужжал гулко и низко, и уже почти упал, утаскивая за собой ракушки, но Джерис успела подхватить его.
Он чего-то хочет. Он что-то видит. Что-то такое, из-за чего он не может молчать, и потому жужжит, донимая целый вечер.
– Что тебе нужно? – спросила Джерис. – Оставь меня в покое.
Кристалл жёг руку. Выйти за дверь, пройти пару десятков шагов и вот он – океан. Пусть забирает свой подарок. Джерис схватила халат, оделась и, забыв даже обуть сандалии, выскочила из дома.