***
Я припомнила все до малейших подробностей, будто бы это было вчера: неожиданно выпавший шанс – турпоездка по Австрии с посещением Вены. Представляете – Вены, где прославился Моцарт, где Бетховен творил, где родились Франц Шуберт и Иоганн Штраус, где пытался взлететь над другими Шопен… где чудил Фрейд, копаясь в душе человека, где, в конце концов, жил Стефан Цвейг…
Я мечтала побыть, пускай даже мгновение, в этом городе-бале гениев всех времен и народов. Я мечтала… Но разве мечты могут сбыться, когда так нереальны, когда как химера? Оказалось – реальны, как ковер-самолет, став в конце концов аэропланом сегодня, потому что внезапно наш старый знакомый был назначен главой Интуриста. Эта должность в Советском Союзе была слаще халвы и почетнее, чем генеральское звание, а вернее, была всемогущественной: ты – третейский судья для всех «жаждущих», для всех «страждущих», для «нерадивых», кто готов почему-то покинуть, пускай даже на пару недель, свою родину, свое отечество – и чего не хватает им здесь?.. Зная все мои грезы о Вене, он решил стать моим добрым гением и при первой возможности сделал попытку это все-таки осуществить: предложил мне путевку по низкой цене, профсоюзную… как для начальства… А в какую страну – догадайся сама… Ну, конечно, конечно же, в Австрию, хотя этих путевок – раз, два и обчелся, а желающих – масса, все из важных чинов. Но он сделает все, что возможно. Правда, даже над ним еще кто-то стоит, утверждая все кандидатуры, но, скорее всего, с моей характеристикой, я пройду. Да, к тому же, студенты – что-то вроде рабочих. Даже в партию их принимают, как тех, создав массу для них привилегий, по сравнению с теми, кто окончил уже институт. Специалисты в Советском Союзе должны были еще заслужить, чтобы им разрешили вступить в ряды партии, ведь она была лишь для рабочих или же для крестьян, вовсе не для планктона образованных в чем-то людей, а тем более интеллигенции, норовящей вступить в нее тоже, очевидно, из корысти. Вряд ли будут другие причины.
Я буквально сходила с ума в предвкушении… счастья, по утрам постоянно считая, сколько дней мне осталось до заветной поездки: семьдесят… пятьдесят… уже тридцать… Я была в состоянии Золушки, на балу вдруг танцующей с принцем, тайно верящей, тайно надеющейся, что потерянный мной башмачок сам отыщет меня, потому что он впору лишь мне…
Двадцать дней, восемнадцать… пятнадцать… Я витала уже в облаках, сокрушаясь тогда об одном – что еще не могу поделиться своим счастьем с моими друзьями. В Интуристе сказали: об этом молчок, никому ни гугу, пока точно еще неизвестно, я пройду или нет важный «конкурс» биографий советских людей. Только мне не давало покоя мое чувство вины, будто бы я врала однокурсникам, вынужденно скрывая о планах встречи с городом моей мечты, ведь за долгие годы учебы у меня от них не было тайн.
Десять дней… Еще только неделя…
Я с упоением запоминала замысловатые немецкие слова, не входящие ни в какую программу изучения этого языка в Советском Союзе. А занятия в институте – как будто во сне… Я ходила на них по инерции заведенного стереотипа. Психология и медицина отступили на задний план, превратившись вдруг в фон, став не главным уже в моей жизни, в …предвкушении счастья…побродить по следам … Гениальных… Великих…
Оставалась всего лишь неделя моего бесконечного томления и моих ожиданий, когда вдруг, неожиданно, во время занятий, не сказав, почему, меня срочно вызвали в учебную часть. За пять лет учебы это было впервые.
– Наверное, Ленинскую утвердили, – предположил ведущий в это время у нас в группе практическое занятие по научному коммунизму преподаватель марксистско-ленинской философии, удивленный не меньше, чем я. В стенах нашего института ничто подобное не практиковалось, и студентов нельзя было вызвать с занятий даже во время ЧП, потому что все пропуски приравнивались к преступлениям, а за непосещение лекций могли просто отчислить из вуза, несмотря на самые блестящие знания, доказанные не только заведующему кафедрой, но и целой экзаменационной комиссии. Да, могли отчислить лишь только за то, что ты не «отсидел» положенное тебе вузовской программой время в данном лекционном зале и у данного преподавателя, иногда просто переписавшего текст «выдающейся» лекции с одного из разделов студенческого учебника. Конечно, западному студенту, «добросовестно» не посещающему лекции или врывающемуся в аудиторию во время занятий, допивая при этом кока-колу и доедая полуметровый сэндвич, этого не понять. Но тем не менее тогда у нас было именно так, поэтому этот неожиданный вызов всполошил не только меня, но и всех вокруг почти так же, как и получение письма в Обломовке в знаменитом романе Гончарова.
Не прошло еще и пяти минут после вызова с занятия, как меня уже встретила на пороге своего кабинета чем-то очень озабоченная заведующая учебной частью и загадочно намекнула, что меня ожидает в соседней комнате один …человек… с которым я должна быть до предела откровенной.
К сожалению, в тот момент я совершенно не поняла этого намека. Зная лишь, что на ученом совете института меня представили к получению Ленинской стипендии, и связывая вызов в учебную часть, как и все в моей группе, именно с этим, я, конечно же, по-своему оценила этот странный намек. Меня слишком задели слова об откровенности, и я с юношеским максимализмом стала пылко внушать этой видевшей все на своем веку женщине, что всегда откровенна… что не лгу… что… что… что… Во мне что-то зашевелилось, неприятное, скользкое, словно угорь…Но я вовремя осеклась, вспомнив вдруг, что «всегда откровенна, что не лгу…» – это все от былого. В настоящий момент я храню свою тайну, охраняя ее от кого?.. – от друзей… Значит я, я уже не такая, как раньше. Откровенность – прозрачный родник, а в моем роднике появился осадок. Он буквально на днях растворится, и все… все узнают о том, что он был.
Но тем не менее обиженная недоверием заведующей, я зашла в соседнюю комнату.
За столом сидела «железная маска» – во всяком случае, так в первый момент мне показалось, потому что мужчина, лишь рукой предложивший присесть, имел совершенно непроницаемое лицо без единой морщинки, несмотря на довольно солидный возраст, о котором свидетельствовали редкие пряди поседевших волос и залысины.
Это непроницаемое, как будто бы покрытое броней лицо-панцирь приоткрыло свой рот и без признаков какой-либо мимики, не представившись и не узнав, как меня зовут, стало нудно, заученно, надоевшими штампами задавать мне вопросы настолько разнокалиберные и разносортные, что я никак не могла понять – для чего вообще был затеян им этот, на первый взгляд, столь бестолковый разговор.
Обучаясь буквально с первого курса клиническому мышлению и уже зная, что правильно собранный анамнез помогает поставить диагноз больному, я пыталась понять – о каком «диагнозе», связанном с моей жизнью, сейчас идет речь. Но так и не разгадала шараду до конца (поняв только, что Ленинская здесь ни при чем), не уяснив логики задаваемых мне то и дело вопросов, напоминающих арии из разных опер и оперетт.
Я перескакивала со сведений о моих друзьях на сведения о наших преподавателях (причем, эти сведения знали все вокруг, особенно в учебной части, где велся «таинственный» разговор), сообщая какую-то несуразность о нашей семье, вплоть до тех ее членов, которых я никогда в своей жизни не видела. Я с трудом успевала отбиваться ответами на буквально бомбардирующие меня вопросы, касающиеся чего и кого угодно, кроме меня самой. Интуиция подсказывала, что надо обнажать лишь позитивные моменты…
И только в конце разговора, когда я уже почти вырвалась из тисков почему-то гнетущей меня атмосферы не состоявшегося по-настоящему знакомства – любопытствующий так и не сообщил мне своего имени, не поинтересовался моим, задавая практически безличные вопросы, – я вдруг отчетливо услышала во вновь брошенном бесцветно-монотонным тоном вопросе-допросе, догнавшем меня уже у двери, свое, а не чье-то имя.
– А в Вене у Вас, Кира, какие дела?
– Какие дела? – Я опешила. Откуда он знает про Вену, когда я храню эту тайну?
– Так почему Вы все-таки выбрали Вену? – Обескураживал меня уже следующий вопрос вновь начатой «бомбардировки», несмотря на то, что я еще не ответила на предыдущий. – Ведь это же капиталистическая страна. В конце концов, можно было поехать и в социалистическую Болгарию.
«Курица не птица, Болгария не заграница», – моментально засорили мне голову слова одного из наших преподавателей, посетившего по туристической путевке Софию и поделившегося с нами своими впечатлениями, считая, что Болгария просто стала уже шестнадцатой советской республикой, но, слава Богу, что у меня хватило ума не говорить об этом вслух.
– Да потому что… – я вспомнила наставления заведующей учебной частью об откровенности… – Да потому что… Да потому что в Вене каждый камень поет, – как будто выдохнула я из себя.
– Что Вы сказали?.. Каждый камень поет? – наконец увидела я человеческое лицо, выражавшее искреннее недоумение.
– Я что-то не понял. Как это – каждый камень поет?
Железная маска была тут же сброшена. По-видимому, я что-то сказала не так, во всяком случае, не совсем стереотипное и заранее запрограммированное. Такое растерянное лицо невозможно было подделать. Оно было истинным и «натуральным».
– Как это – каждый камень поет?
«А если он в самом деле не понимает значения этих слов? – Почему-то поверила я этому проснувшемуся лицу. – Ассоциации и метафоры не в его правилах ведения своеобразной шахматной партии жизни».
– Да потому, что там обитает дух Моцарта и дух Бетховена, – тем не менее еще более возвышенно выплескивала себя я, считая свое объяснение удивительно вразумительным и понятным.
– Так Вы что, еще верите в духов? – уже буквально ерзал на стуле не скрывающий больше своих явных эмоций, еще пару мгновений назад неприступный почти человек.
«Да сейчас же он спросит меня про религию», – промелькнуло в моей голове, начавшей, наконец, улавливать намечавшуюся логику вопросов. И, опережая события, я поспешно «обрадовала» его, сообщив о прекрасно сданном зачете по атеизму, который почти никто не смог сдать, да и мне до сих пор непонятно, почему же Христос, молящийся о счастье людей, уже столько столетий является одной из главных причин национальной розни и религиозных междоусобиц.
– Неужели Вы знаете жизнь Христа? – И лицо его вдруг почему-то внезапно вытянулось, напоминая лица святых на полотнах Эль Греко.
– Так Вам хочется в Вену, чтоб увидеть ее соборы и церкви, где не камни поют, а церковные хоры… Наконец-то я понял, конечно же, понял – какая музыка Вам нужна, и какие духи музыкантов Вас манят…
– Да не только одних музыкантов, – уточняла ему я детали, чтобы быть откровенной, – Там жил Фрейд, Зигмунд Фрейд…
Скорее всего, необычное видение пропорций лица человека у Эль Греко было связано не с его косоглазием, как предполагают некоторые современные исследователи, а с его изучением особенностей лиц людей при подобных известиях и обстоятельствах, потому что лицо бывшей железной маски уже полностью напоминало длинный оранжерейный огурец.
– Зигмунд Фрейд! Этот бесстыжий буржуазный идеолог, прославляющий секс! Сексуальность… Это низменное в человеке… – Он метался по комнате, как больной в лихорадке, и неистовал… позабыв о своей неприступности.
– Ну, ну, знаете, Кира, такого от советской студентки, я не мог ожидать. – Его огуречное лицо выражало негодование и гнев на грани бешенства, – А какая у Вас оценка по марксистской философии?
– Я сдала диамат на отлично, истмат – тоже, а научный коммунизм еще не сдавала.
– И не сдадите! – решительно заявил он мне, резко встав из-за стола, – О каком научном коммунизме может идти речь, когда Вы поклоняетесь запрещенному Фрейду, растлившему целый мир распутнику и пройдохе!
– Но ведь Фрейд создал только психоанализ, – все еще пыталась оправдать я действительно запрещенного в те времена в СССР Фрейда, работы которого, случайно напечатанные в какой-то хрестоматии, сохранившейся у моих знакомых, мне тайком удалось почитать. Хрестоматии, экземпляры которой почти все были изъяты после того, как какой-то из высоких партийных работников заинтересовался ее содержанием.
– И если даже Фрейд и придал сексуальности какую-то роль… – пыталась просветить я разгневанного незнакомца.
– Дальше можете не продолжать. Я и так хорошо уже чувствую Вашу осведомленность о Фрейде, несмотря на то, что он у нас давно запрещен. А вот Вы, видите ли, хотите посетить те места, где он жил… – И мужчина решительным жестом прямо передо мной открыл дверь и… прошел в нее первым…
– Кто у Вас в институте ведет атеизм? – раздраженно спросил он уже не меня, а заведующую в ее кабинете.
– Вы же знаете, Марья Петровна, парторг.
– А программа какая?
– Вузовская, конечно.
– Почему в ней Христос?
– Это же атеизм. Чтоб безбожником стать, надо знать и о Боге.
– Значит, Вы разделяете с Марьей Петровной эту ересь?
– Не я, а программа.
– И Фрейд – тоже программа?