О литейном заводе замолвить слово. Роман - читать онлайн бесплатно, автор Алла Плотникова, ЛитПортал
О литейном заводе замолвить слово. Роман
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать

О литейном заводе замолвить слово. Роман

Год написания книги: 2026
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

О литейном заводе замолвить слово

Роман


Алла Плотникова

Стас Серов

© Алла Плотникова, 2026

© Стас Серов, 2026


ISBN 978-5-0071-3181-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Пролог

Генрих Утемов уже переступил порог своего тридцатилетия, когда решил заняться историей Песковского завода.

Мысль эта зародилась в нём после прочтения книги очерков «Выросли мы в пламени, в пороховом дыму»1.

Поначалу отважился замахнуться на очерк. Но по мере того как накапливался материал, он робко и боязливо, как бродячая собака к протянутой руке, начал подкрадываться к мечте о написании книги, целого романа.

Первые шаги, готовый в любую секунду отпрыгнуть, он проделывал с осторожностью, подолгу принюхиваясь, то и дело замирая. Почему-то ему казалось, что его высмеют не только коллеги, жители посёлка, но даже жена и дети: «Батя-то наш, хорош, кувалду на перо променял», — скажут они, а жена добавит: «Не дурак: слова склонять — это тебе не железяки вертеть!»

И Генрих помалкивал о своей боязливой, как бродячая псина, мечте. На вопросы, что он там строчит, запершись в кладовке, отвечал: «Очерк пишу для газеты. По краеведению. В исполкомы спустили распоряжения. Кому поручить? Некому. Деваться некуда, вот и пишу».

Сам же, стараясь выстроить что-то, хоть отдалённо напоминающее художественное произведение, изводил все свои вечера на сыновних тетрадях исполкомовские запасы чернил.

Но потомственный кузнец смолоду делом демонстрировал чувства свои и мысли, и к журчащей речистости относился почти с брезгливостью: «Болтовня — это бабское. Мужику трепаться попусту не фасон. Если сказал — делом подтверди, а не уверен, — не брякай. Если за бабу сойти не желаешь». Этому выучил дед внука ещё в детстве, и Генрих с годами не позабыл наставлений. Если что-то скажет, то считай — отрезал. Для жизни это не плохо, а вот для художественного произведения — не годится. Так ещё и в низенькой кладовой богатырского сложения мужчина и выпрямиться в полный рост не мог, затекали от долгого сиденья на маленьком стульчике не только ноги, спина, шея, но и мысли.

Генрих Утемов весь день выдумывал, как бы решить самые разные жалобы, просьбы, требования людей, которые бесконечной очередью шли к нему со своими бедами.

Основной задачей председателя было налаживать связи между предприятиями, которых тогда в посёлке много было, но как отказать землякам в помощи — вот они порой, бессовестно пренебрегая широтой кузнецкой души, случись что, бежали за помощью.

У кого-то муж кулакам волю даёт — нужно бежать к Утемову, он устроит выволочку так, что буян позабудет не то что как драться, имя своё. Жена загуляла — тоже к Утемову, образумит распутницу.

Корова подохла, сгорел сарай, квартиру затопили, дом покосился, огород зарос хреном — конечно, к Утемову, он разберётся, если нужно, помощь выпишет.

Жениться решили вчерашние школьники — к Утемову. Он поговорит, повертит со всех сторон. Посчитает правильным — тут же распишет. А нет — по домам подрастать, к мамам с папами, отправит. Развестись — ну, а куда ещё, к Утемову, он правильно всё обыграет.

Получить стройматериал, выписать двигатель для лесопилки, очередь занять на автомобиль, выбить участок — к Утемову.

Хорошо хоть детей крестить не приносили, но это, наверное, потому, что пиджак, а не русскую рубаху носил.

Однако до смешного всё равно доходило. Однажды дети, закадычные подружки, Катя и Марина принесли ёжика со сломанной лапкой.

— Девочки, да что ж я с ним делать буду? Несите. Не знаю. В больницу что ли.

Но две зарёванные третьеклашки, заикаясь, рассказывали, что от ёжика отказались везде, куда бы не несли, и в больнице тоже.

Сейчас, конечно, трудно представить, но под занавес шестидесятых председатель исполкома заседал в небольшом деревянном здании, где теснились всего три кабинета и каморка с окном для выдачи зарплат.

У кабинета Утемова заседала секретарь Вера Петровна, женщина добрая и душевная, да в любом случае, летом двери в кабинет председателя вовсе не закрывались, да и зимой почти всегда оставались открытыми. О том, чтобы на входе дежурил охранник, никто и не мыслил. Зачем охранник, от кого оборонять, от людей, во благо которых трудишься? Безумие.

Ну, а если набьют морду? Значит — плохо работаешь и не место тебе в председательском кресле. Хотя и кресла никакого не было: обычный стул, обычный стол, графин с водой, портрет Ленина за спиной и желание сделать жизнь лучше, комфортнее, легче не только для односельчан, но и для всех советских людей. Звучит в наш-то век пафосно и даже как-то приторно, однако совсем недавно, на середине двадцатого столетия, никто и не думал, что жить можно иначе.

Генрих Утемов за песковчан, работающих и не работающих на предприятиях, за каждого бился, как за брата родного, не жалея ни кулаков, ни клыков. Если нужно, отправлял запросы, жалобы, требования. Не помогало: лично ехал в область выпрашивал, добивался, выбивал. О том, как он, договариваясь о фондах для завода, набил морду первому секретарю в его же кабинете, за что и получил искомый заём, ходила легенда вплоть до девяностых, а потом легенды сложились другие и эту позабыли. На самом ли деле Генрих вступил врукопашную или договорился миром, неизвестно. Эту историю поведал присутствующий при разговоре Журавлёв, но он мог приукрасить.

Тем не менее сказать, что песковчане все как один любили деятельного председателя, значило бы солгать, многие считали, «он под себя гребёт», не замечая, что своими руками всё добывал. Да и сыновья под стать отцу уродились.

Помимо того, припоминали Генриху поездку по путёвке за границу: «Как так получилось, что председатель по Венгриям разъезжает, больше других устал что ли?»

В вину ставили и попытки борьбы с пьянством. Генрих пьяных не терпел, лишал как начальник их премии. «А у них, что детей нет или жён. Он не того, кто выпил, премии лишил. Семьи их обобрал», — кто-то искренне верил в это, другие говорили из зависти.

Немало было тех, кто Генриху завидовал — отец у него с войны вернулся живым, жена — врач. Дом — полная чаша. Сам как конь здоровый. Ещё в газете про него писали — тоже был ажиотаж! Как-никак областная газета была!

Ну, и имел грех Генрих — тщеславным был. (Наверное, не тщеславный человек не замахнулся бы на написание романа). Сам того не замечая, он хотел везде быть первым. Первым оборудовал в доме туалетную комнату, первым живую изгородь высадил и самое худшее: первую красавицу увёл. И ладно был бы ловелас, красавец, балагур. Простили бы. А так толком ничего у него не было, только нахрап. За ней самые видные парни приударяли. А заарканил при помощи исключительно напора — одним словом, кузнец. Такое не прощают.

К тому же и сам Генрих, не давая зажить ранам завистников, зачем-то постоянно вспоминал 1957 год — первый фестиваль молодёжи, где он был единственный из Песковки! Попал он туда как спортсмен и секретарь комсомольской организации.

Забавно же то, что за те же качества, за которые ругали, выбирали и в председатели. За напористость, нахрапистость, чтобы выбивал, добивался, продавливал.

— Что я вам, Айболит, что ли. У меня без ежей дел хватает! Прекращайте реветь. Сказал вам, прекращайте.

Стуча кулаком по столу, отчего графин, позвякивая, подскакивал, упирался председатель исполкома:

— Хватит на жалость давить. Пионерки, это не дело! Я вам говорю ответственно: не дело это! Ежа мне только не хватало! Ежа мне подсунуть решили. Это вы зря. Не дело так.

Стоит ли говорить, что вечером Генрих возвратился домой с раненым ёжиком? Жена не удивилась и не протестовала, прекрасно понимая, за кем замужем. Она, будучи врачом, профессионально обработала рану, забинтовала туго, и ёж, прихрамывая, жил ещё несколько лет в председательском доме.

И вот вечерами, после таких рабочих будней, по истечении которых не то что писать, думать не хотелось — лечь на диван, взять в руки какой-нибудь роман Купера и читать по страничке в час максимум. Не смириться с усталостью помогала та самая боязливая мечта, с прижатым меж дрожащих лап хвостом, так сильно желающая узнать, каковы же ласки протянутой к ней руки. И Генрих Утемов, как бы сильно не изнемог, чтобы пописАть хотя бы час, прихватив стульчик, запирался в маленькой кладовой, где у стены стоял ящик, служивший ему письменным столом, около стола бочонок с бараньим жиром, разного размера банки, в углу деревянная колотушка, такой и медведю можно по башке настучать, но используется она как пестик для уминания-утрамбовки капусты на засол, за спиной самолично выкованная лестница на чердак, под лестницей шарабан, пешня, шнековый ледоруб, рядом топор и почему-то сапёрная лопатка, на перекладинах выделанные лисьи шкурки, на стенах разноразмерная кухонная утварь: щипцы, овощечистка, лопатки, разделочные доски, половники, шумовка, дуршлаг, сито. Под потолком подвешенные пучки разных трав, какие-то веточки, венички, мешочки с сушёными ягодами, грибами, кореньями.

В таких вот условиях были написаны первые главы о заводе. Может оттого и получились они немного тесные, пахнущие полынью и пряностями.

Генрих пробовал писать на работе, но, между решением всевозможных задач, сосредоточиться на повествовании не получалось, да и времени свободного почти не было.

Дома на кухне совсем не дело. Кузнецкая душа протестовала. На кухне есть положено — не место там для писанины!

В спальне отвлекали дети, кот, ёжик, да и близость постели соблазняла сильно. Пробовал вечером, на час другой, оставаться в поселковом совете, но жена начала недобро подглядывать: «Не завел ли любовницу».

Вот он и запирался в кладовой. Тесно, но зато думать никто не мешает, да и пахнет приятно мхом и лесными травами.

Идей было столько, хватило бы на десяток романов, но, оставшись один на один с повествованием, он чувствовал, что слова упрямо не желают складываться в предложения, а вымученные предложения продолжают жить, как им нравится, не желая раскрывать утемовский замысел:

«Завод был основан в 1772 году, купцом Курочкиным» — и всё, а что дальше писать? В каком году основан написано, кем — тоже, больше ни убавить, ни прибавить».

Ещё и сыновья то и дело норовят заглянуть в отцовскую лабораторию. Дети, что с них взять. Им положено быть любопытными, назойливыми, нетерпеливыми.

Да и Генрих в отпрысках души не чаял, ему самому было не просто утерпеть. Велико было желание ввязаться в какую-нибудь игру с сыновьями.

Удерживала его с пером в руке на стульчике в кладовке мысль, что пишет и для сыновей. Вырастут: прочитают батькину книгу. Думая об этом, Генрих и не сдерживал улыбку, время от времени глядел в щёлочку меж дверью и стеной, несколько секунд любовался сыновьями и, подзарядившись, продолжал писать.

И постепенно, как положено, упорство и труд приносили результат, подражая любимым авторам, Генрих выковывал своё собственное повествование.

Кузнец как никак, в пятом поколении. Упрямство по крови от деда, через отца, передалось.

Ну и что с того, что он председатель исполкома, в душе один чёрт — коваль. Он железу способен любые, какие только пожелает, формы придать, неужто слово не осилит.

Его, конечно, в горне не прогреешь, если что-то зазубрится, молотом не прижжёшь, щипцами не оттянешь, в кадке не закалишь. Всё своими силами, без использования хитрых приспособлений. Но сил у Генриха на троих хватило бы, а упрямства и вовсе на полпосёлка. И впрямь кузнец. Однако не многие помнили его с молотом в руках у жаркого горнила. По совести, не успел Генрих как следует поработать кузнецом и был скорее подмастерьем около отца, а уже с восемнадцати лет кузню и вовсе почти не посещал. Но он сын кузнеца, внук кузнеца — иную, нежели кузнецкую, душу иметь не мог, значит, и жил, и мыслил соответственно ей.

Он и сам, бывало споря, напоминал коллегам, что кузнец, а значит, если нужно, кулаком может стукнуть по столу так, что всем за ним сидящим мало не покажется.

Если бы не травма, вероятно, и не подумал бы о получении дальнейшего образования и не занял бы место председателя исполкома, а махал бы в кузне молотом и был бы счастлив.

Такой вот человек стал первым летописцем Песковского завода.

Глава 1. Кузьма и Евдокия

Медово-сладкой пеной парного молока на берег с поверхности парящего, словно дымящегося поля, озера тянулся туман. Обычно бледный, полупрозрачный, в те дни густой, тяжёлый и впрямь, как живая занавеска, скроенная из оставшихся лоскутов сновидений, в предрассветных лучах кое-где сияющий оранжевым, местами оранжево-красным, как древесные угли в печи, рывками, точно опасаясь не успеть, наплывал на берег.

А берег пологий, гибкий, аккуратно, как веко модницы, подведённый песчаной линией, чем дальше отступая от воды, тем больше пестрел разнотравьем, мелкоцветом ночным и всего в десяти метрах возвышался берёзовой рощей.


— Кузечка, тише, миленький!…

Вздыхая грудным шёпотом, какой бывает у совсем юных девушек, усмиряла она возлюбленного:

— Кузечка, любимый мой, — дрожа прикусывала, чтобы не закричать, собственные губы.

Самые прекрасные губы на свете. Таких губ не видал ни мавр, ни араб, ни лях, ни француз. Никто не видал.

С ними мог бы сравниться наплывающий на берег туман и, пожалуй, сам рассвет, придавший ему искристые тона. Более никто. Но губы эти не богини, не царицы, не сказочной девы-лебедь, а босоногой крестьянки, низенькой, щедрой телом и маленьким личиком с по-детски курносым носиком, с веснушками на румяных щеках, с глазами всегда испуганными, серенькими.

И только губы, местами потрескавшиеся от ветра, как будто не родные, словно всю картину изобразил ученик, и только губы мастерски вписал сам наставник. И это произведение гениального художника шептало и горело не для какого-нибудь бледного сановника или красномордого барина, не для сухого, как старый подклад, купца, а для загоревшего, точно изображение святого на старой иконе, мальчишки.

— Евдоша, сердце моё, душа моя, солнце моё, — самые нежные, какие только знал, слова, мальчишеским нескладным голосом шептал он в ответ, а туман, обычно равнодушный к людским страстям, всё стремительнее наплывал на берег, желая от злых глаз укрыть влюблённых. Как мог, оберегал такое чудо природы, каким являлся сам, каждый раз успевая.

Однако от людских глаз скрыть то, что на виду, не по силам ни утреннему туману, ни сарафану с фартуком.

— Насмерть запорю, суку. Будешь знать, как поперёк лезть.

Сквозь седую, без единого чёрного волоска, бороду бушевал старик, такой древний, что казался бы скорее мёртвым, чем обитателем нашего мира, если бы не голос, привыкший с детства повелевать и сохранивший каменную твёрдость.

На двор неуклонно, как ледокол на льды с громоподобным треском, наступал восемнадцатый век, всего-то девяносто лет оставалось, рукой подать, до отмены крепостного права.

Тем не менее сделанного, как и не сделанного, не воротишь, и старый помещик, злоупотребляя властью над крестьянами, оставляя за собой право первой ночи, жестоко карал нарушающих его.

Седовласый кровопийца, возможно, никогда и не узнал бы. Как никак возраст. Попыхтел бы час-другой и отправил молодую жену к мужу.

Если бы не раньше срока округлившийся живот. Ребёнок внутри, как и его отец снаружи, рос не по дням. Допытаться чьих, так сказать, рук дело, не составило труда. Не таясь, у всех на виду гуляли Кузьма и его Евдокия.

Возможно, обошлось бы, побили бы Кузьму как следует, чтобы другим неповадно было. Не сразу, но лет за десять выплатил бы откуп, раз уж чужое взял, а может помещик раньше помер бы, тогда и вовсе забылось бы старое.

Сводили бы Евдокию к повивалке, она бы уже решила, как дальше жить и кому.

Однако молодость всегда встаёт против несправедливости, как слепой котёнок, на уровне инстинктов понимая, что от этого упрямства зависит: жить ему или умереть, из всех своих сил проталкивается к кошачьей сиське, так и молодость на ощупь, ползком, но неизменно стремится к свободе, такова её природа, и иначе быть не может.

К несчастью, многие уже рождаются с дряхлой душой, как поражённый трутовиком тополь. Иначе никакого крепостного права не было бы никогда. Ведь молодость реки разворачивает вспять, сдвигает горы, через пустыни правит дороги, сжигает дотла города и из камня отстраивает целые страны, что ей какое-то там крепостное право — заноза под кожей. Всего-то зажать зубами и выдернуть, выплюнуть брезгливо.


Беглецов поймали через два дня у деревни Кугушерга в маленькой рощице под холмом, на котором позже построят церковь из кирпича, а за пятьдесят лет до этого борзые собаки гоняли не зверя — человека, на бегу отрывая мясо с его ног.

Вдоволь в тот день поглумились стремянные.

Когда падал, уже не в силах сопротивляться охотничьим псам, взбадривали ударами сапог, подгоняли бичом, выкручивали суставы, в завершении срезали кожу с пяток.

За всем этим заставляли наблюдать Евдокию, а когда та, сумев вывернуться, укусила одного из стремянных за руку, принялись и за неё. Выбили зубы, затем уже едва живую катали по земле,

И даже когда земля окрасилась в красный цвет под прилипшим к сведённым в судороге ногам подъюбником, не остановились. Забавы ради наступали на лицо, самые находчивые с задорными выкриками: «Ну кусай! Кусай! Никак! Никак!» — пихали носки сапог в рот.

Превратили саму девушку в нечто грязное, мокрое, бесформенное, напоминающее внутренности забитой коровы, а самые красивые губы на свете произведения гениального художника в безобразную кровавую массу.

В последний раз, прежде чем окончательно потерять сознание, он видел её неподвижной. Она больше не сопротивлялась, и даже судорога уже не выкручивала ей ноги и позвонки.

Кузьма навсегда запомнил не её немного потрескавшиеся от ветра губы, которые каждое утро у озера ласкали его за туманной занавеской и не всегда испуганные, серенькие глаза, не по-детски маленькое личико, курносый носик на нём, и не усыпанные веснушками румяные щеки, а вывалившийся из ненормально широкого и страшного зева искусанный язык, неподвижные глаза с налипшими к ним кусками пыли.

Что кричал в последнюю минуту, сам того не помнил, вгоняя, меж тяжёлых ударов, пальцы в сырую землю, силясь доползти до тела любимой.


— Кто ж тебя так. За какой грех сотворить такое можно? — спрашивал ласковый голос. Прошёл день или целый месяц, Кузьма не знал, этот голос был первым, что он услышал после того, как умер. А в том, что умер, сомнений не было. Живыми после таких потрясений не остаются.

Прислушиваясь к голосам, Кузьма пытался вспомнить: борзые собаки выдрали ему глаза или позже сами стремянные выкололи.

А ласковый голос, несмотря на свой по-солнечному тёплый окрас, торговался хватко. За истерзанного парня отдал пять рублей и пару сапог. Окажись он и впрямь слепым, забрал бы вовсе бесплатно, но глаза, как оказалось, не видели из-за гематом и отёков, а связанные за спиной руки не позволяли разлепить веки при помощи пальцев. Глаза открыть, чтобы разглядеть спасителя, Кузьма не мог, и куда его везут и для чего, не знал, а увозили его из родной деревни на строительство чугунолитейного завода. И если бы не это обстоятельство, то Курочкин не купил бы его в тот день, тогда и род кузнецов не возник бы на земле Песковской.

Вряд ли с ненужным товаром стали бы возиться, бросили бы в овраг, не забыв предварительно остриём ткнуть под лопатку.


Сочиняя первую главу, Генрих Утемов загрустил. За дверью, что отделяла его каморку от дома, шумели сыновья, жена время от времени делала им замечания, а глава семьи, уже неделю как сочиняющий первую главу для романа о заводе, про сам завод и словом не обмолвился и хуже всего, что пересказывая историю, которую слышал от отца, а тот в свою очередь от деда и так далее, не мог подтвердить её фактами.

Это был семейный миф, притча, в неё можно было только верить или не верить, доказывать её достоверность или опровергать: всё равно что с ветром спорить.

В письменных источниках сохранился лишь документ, подтверждающий, так сказать, куплю-продажу первого Утемова на невольничьем рынке в Яранском уезде и всё. Даже имя Кузьма нигде, кроме воспоминаний, не упоминалось.

Завершая первую главу, Генрих решил перечислить родословную своей ветки по мужской линии.

Первый Утемов был куплен у помещика Добрынина в 1771 году и сразу привезён на завод в самый год его основания. От него и пошла династия кузнецов. Все они переняли от предка не только профессию, но богатырское сложение, силу, любовь к природе, родному краю, свободе и, к несчастью, некое подобие родового проклятия, каждый из продолжателей рода переживал в юности потрясение, переходил некую черту, за которой наш мир уже не имеет силы.

Сын Кузьмы, Илья, родившийся в 1780 году, утонул и пролежал на дне местного озера, пока отец, по каким-то только ему понятным приметам, не отыскал сына и не вытащил на поверхность. После чего вода из него выходила ещё три дня, а в себя пришёл лишь через неделю, хоть потерял в памяти промежуток от самого дня, когда утонул, в дальнейшем жил обычной жизнью: отслужил в армии четверть века, женат был на женщине с именем Вера, семерым детям стал отцом.

Старшего сына Ильи, Михаила, родившегося в 1810 году, придавило упавшим деревом. Сколько он провёл в беспамятстве, точно неизвестно, но с постели впервые поднялся только через полгода в день семнадцатилетия. К сожалению, про его жизнь более сведений не сохранилось. Возможно, ничего интересного более и не приключалось. Дата смерти и та затерялась, предположительно, 1870 год.

Нифонт, сын Михаила (1837—1908), на полном скаку свалился с лошади, нога застряла в стремени, и испуганное животное ещё несколько сотен метров протащило его. Всю оставшуюся жизнь он хромал на левую ногу.

Прокопий Нифонтович (1878—1931), если верить семейной легенде, под дубом, который позже получил название Утемовский, укрываясь от дождя, был убит молнией. Нашли Прокопия только наутро, бездыханного. Отец приказал под этим же деревом закопать сына в землю: «Земля жар заберёт, остудит внутренности». Помогло ли древнее народное средство, или Прокопий своими силами справился, но он не только пришёл в себя, но стал ещё здоровее.

Он, старший сын Нифонта, унаследовал кузницу, где и проработал всю жизнь. Летом в кузнице, а зимой на Песковском заводе.

Александр Прокопьевич (1902—1971), будучи пятнадцатилетним парнем, поссорился во время охоты с медведем. Он, как и все другие Утемовы, обладая богатырским сложением, сумел одолеть раненого зверя, но и сам был истерзан. Каким чудом остался жив, — загадка.

И Генрих, сын Александра, человека способного бороться с медведями, погиб летним вечером в саду Металлургов: не от удара молнии и не спасаясь бегством вместе с любимой, даже не сбитый упавшим деревом, а после тренировки в баскетбол, сильно уставший, забравшись на качели, свалившись с них.

Семь суток Генрих находился в коме. Эти семь суток он физически отсутствовал. Когда пришёл в себя, то увидел маму в слезах. Но и он выбрал вернуться из-за черты, где наш мир уже теряет свои силы.

Сыновья Генриха: Георгий родился в 1961 году, близнецы Константин и Александр — в 1965 году.

Перечитав родословную, Генрих загрустил ещё сильнее. Думал о том, что же за клеймо такое на их роду, неужели насмерть замученная Евдокия, проклиная стремянных, случайно перенесла часть своих страданий и на Кузьму, а через него и на всех Утемовых, или это её не рождённый ребенок так страшно спрашивает с отца, почему не защитил?

Неужели и его сыну суждено принять этот тяжёлый груз поколений? От этой мысли Генрих подпрыгнул со стула, до крови ударился головой о кованую ступеньку лестницы, перевернул полочку с разного размера мисочками, кастрюльками, но, не обращая внимания на струящийся по шее ручеёк крови, судорожно ища по карманам коробок со спичками, твёрдо решил предать огню едва зародившуюся рукопись и, если бы не вовремя подоспевшая на шум жена, сжёг бы.

На страницу:
1 из 4