Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой…
М. Ю. Лермонтов «Герой нашего времени»
Прядка волос покойной матери
Растает в руках моих, -
Так горячи мои слезы, -
Белый иней волос.
Басё
На землю спустился новый зимний вечер. Бланш быстро шла по лестнице с прежним нетерпением в сердце. Но к этому волнению больше не примешивалось ни капли радости. Ее поглотил неподдельный страх. По мере того, как темные краски в истории сарацина сгущались все больше, девушку начинали пронизывать ужас и отчаяние. Вдохновенные мечты о пылком чужестранце постепенно уступали место мучительным опасениям и жестокой тревоге за его судьбу…
Тем не менее, Бланш все еще хотелось поскорее закончить чтение. Она устала от страхов и волнений и хотела как можно скорее испытать самую ужасную боль, чтобы наконец избавиться от нее…
Вечер, в который она впервые погрузилась в таинственный мир Юсуфа, был тихим и прекрасным. Но сегодня в природе не было ни тишины, ни спокойствия. За окнами выл злой ветер, отчаянно скрипели ветви старых деревьев, и бушевала страшная метель. В спальне было очень холодно, темно и пусто. Бланш осторожно зажгла свечу, прикрывая рукой от сквозняка крохотный, дрожащий язычок синеватого пламени. Поставив свечу поближе к кровати, она вновь сосредоточенно склонилась над печальными записками:
«Даже самое глубокое и страшное горе со временем становится менее жгучим. Что уж говорить о моих пустячных несчастьях… Жестокая обида, которую нанесла мне Сесиль, понемногу стала изглаживаться из моей памяти. Терзаемые стыдом, мы избегали друг друга. А при встречах опускали глаза и старались поскорее убежать, ни словом не обмолвившись о той драме, которая разыгралась между нами…
Я еще больше замкнулся в себе и в удивительном мире моих рисунков, в котором я с детства привык искать утешения от горестей и печалей этого холодного мира…
Но даже всеми силами стараясь отгородиться от жизни, я не мог не заметить, что отношения между отцом и дядей с каждым днем становились все более странными. Сесиль упомянула о старой вражде из-за наших владений, которая существовала между ними. Порядок наследования, права на земли, различные древние тяжбы между родственниками – все эти вопросы вызывали у меня почти такое же сильное отвращение, как и военное дело, и я никогда не пытался проникнуть в роковую тайну наших семейных ссор. Увы, вскоре она сама настигла меня!
Как-то раз я услышал, как дядя с отцом жестоко и страшно поссорились, и отец заявил, что, пока он жив, его брат никогда не получит ни единого клочка наших земель. Дядя в бешенстве отвечал, что так или иначе, он вернет себе все, что причитается. В этот вечер они расстались в страшной и мрачной ярости…
Однако, на следующее утро дядя Филипп, как ни в чем не бывало, въехал во двор нашего замка и, расточая любезные улыбки, стал извиняться перед отцом за вчерашнюю безумную вспышку. Он говорил, что выпил лишнего, взывал к их кровному родству и горячо пытался заслужить прощение.
Через четверть часа братья вошли в замок, громко смеясь и дружески обнимаясь. Это никого не удивило. Подобные сцены разыгрывались между ними едва ли не каждую неделю.
В знак примирения дядя пообещал сегодня же устроить великолепный обед у себя в замке и пригласил на него всю нашу семью. Когда мне сказали о приглашении, я отказался ехать. Мне не хотелось еще раз встречаться с Сесиль.
Мать со вздохом позволила мне остаться, но велела не сидеть за рисованием допоздна и обещала скоро вернуться. Я помог ей одеться, проводил до пышного портшеза и, нежно попрощавшись с ней, отправился обратно в замок.
На свете есть много людей, которые не могут и дня прожить без веселых праздников и шумной суеты. У меня нет с такими людьми ничего общего. Одиночество не пугает, а, напротив, радует меня. Я мучительно скучаю в пестрой толпе. Танцы, веселье и шутки наводят на меня пустую, тягостную тоску. Но, оставшись в одиночестве, я всегда найду себе увлекательное дело. Книги и чернила, мечты и грезы с детства были моими добрыми друзьями.
Итак, от души радуясь, что мне не придется скучать на празднике, я провел несколько чудесных часов, перебирая свои старые наброски, листая книги отца Франсуа, и чертя пальцем капризные узоры на пыльных подоконниках.
Но вот спустились сумерки, пошел снег, а родителей с братом все еще не было. Невольно в мою душу начало закрадываться смутное беспокойство. Обычно отец никогда не оставался в замке дяди на ночь. А в дороге могло случиться всякое. Что, если они заблудились в снежных сумерках или на них напали дикие звери? Ведь в окрестностях нашего замка по ночам часто бродят злые, голодные волки…
В то мгновенье, когда меня начали одолевать эти мрачные, тревожные мысли, в дверь осторожно постучали. Я тут же бросился отворять. Это оказался слуга, который доложил мне, что пришел отец Франсуа. Я велел немедленно впустить его.
Он пришел к матери, и был тоже немало удивлен и обеспокоен, узнав, что она еще не вернулась. Некоторое время мы посидели в покоях. Вернее, сидел отец Франсуа, а я в волнении ходил из стороны в сторону, каждое мгновенье выглядывая в окно, и ломал пальцы в немой и горячей тревоге.
Наконец, видя мое беспокойное состояние, отец Франсуа мягко обратился ко мне:
– Прошу вас, Жозеф, не нужно так тревожиться. Быть может, ничего дурного не случилось. Если вы хотите, мы можем послать слуг им навстречу.
– О да! Давайте так и поступим! – с жаром воскликнул я.
Мы спустились во двор, чтобы отдать приказания слугам. Но едва мы переступили порог замка, как нас встретило мрачное, печальное шествие наших вассалов с факелами в руках. На носилках, сооруженных из мечей, они несли на плечах окровавленные тела моего отца и брата… Стояла глубокая тишина. Никто не произносил ни слова. Слышно было лишь завывание холодного, зимнего ветра, развевавшего залитые кровью праздничные одежды мертвецов. Хлопья снега падали на их иссиня-бледные лица, одевая покойных тонким, белым саваном… В немом и диком ужасе взирали мы на этот ночной, жуткий погребальный ритуал, освещенный красноватым пламенем факелов…
Внезапно я увидел следовавший за вассалами портшез. Я стремительно бросился к нему и отдернул занавеску. Чья-то светлая фигура тихо и медленно упала к моим ногам.
– Великий Боже! – воскликнул отец Франсуа, опираясь о стену портшеза. – Мари!
Я не сделал ни единого жеста, не издал ни звука. Время закончилось. Его больше не существовало.
На чистом, только что выпавшем снегу, в ослепительно белой одежде, у моих ног лежала моя мать. Глаза ее были закрыты, длинные ресницы отбрасывали темную тень на мертвенно-бледные щеки. Черные косы выбились из-под покрывала, и, как ветви плакучей ивы, рассыпались по нему. Одна рука покоилась на груди, другая – бессильно повисла. По белоснежной одежде расплывалось огромное, темно-красное пятно. Несколько алых капель крови дымились на снегу…
В глубоком, ледяном оцепенении я продолжал стоять и смотреть на нее. Снежные хлопья засыпали мне все волосы, отец Франсуа пытался что-то сказать мне дрожащим, слабым голосом, но я ничего не слышал. Я стоял и смотрел. И не верил в то, что нахожусь в человеческом мире, а не в страшном, чудовищном сне. Я не знаю, сколько времени это длилось. Мне казалось, что за эти несколько мгновений прошли века и разрушились царства, что умерли все люди на земле. Остался только силуэт моей матери на белом, морозном полотне…
Она была еще жива. Она еще дышала. С невероятной осторожностью мы перенесли ее в комнату наверху. В ту самую комнату, где она когда-то читала мне Коран, и я играл ее звенящими браслетами…
А потом последовали два самых страшных дня в моей жизни. Ни на мгновенье мы с отцом Франсуа не отходили от ее постели. Мы не смыкали глаз и не прикасались к еде. Он делал все, что было в человеческих силах, и с неистовым жаром молился, положив стиснутые руки на спинку кровати. Я не молился. Я по-прежнему не говорил ни слова. Я только поддерживал ее голову и смачивал водой ее пересохшие губы.
Иногда она бредила или, на мгновенье придя в себя, смотрела на нас испуганными, расширенными от потустороннего ужаса глазами. Какая бездна страхов и боли отражалась в ее огромных, лихорадочно блестящих зрачках…
– Как мне холодно! – шептала она в бреду. – О, почему здесь так холодно? Откройте окна! На дворе светит солнце… Мама, вели Али вернуть мне мои четки! Я хочу поиграть с ними…
Я протягивал ей наши старые четки. Смутная улыбка пробегала по ее пересохшим губам. Но вскоре ее руки слабели, и четки выпадали из холодных пальцев…
На второй день она была спокойна. Она лежала тихо, вытянув руки, и едва заметно шевелила губами. К вечеру коленопреклоненный отец Франсуа, должно быть на мгновенье заснул. Я сидел и безотрывно смотрел на нее, как будто желая по частям выпить ее драгоценный, уходящий образ… Оплывшая свеча бросала желтый круг света на ее бледное, как расплавленный воск, лицо. Под глазами у нее лежали страшные, черные тени, черты заострились. Внезапно легкая дрожь сотрясла ее тело, смутная тень пробежала по лицу, и огромные зрачки окаменели…
Я продолжал сидеть в жуткой неподвижности. Когда отец Франсуа проснулся, он взглянул на нее и слабо вскрикнул. Потом я услышал его короткое, горькое рыдание. Но когда он поднял глаза на меня, с его губ не сорвалось больше ни звука.
Свеча догорала. Но она угасла быстрее, чем свеча. В комнате было холодно и тихо. Она лежала на постели. На полу валялись старые четки. Ветер стучал в окна. Пахло запекшейся кровью и расплавленным воском. А через мгновенье всего этого не стало. И меня не стало тоже…»
Бланш съехала с кровати, упала на пол, и из груди ее вырвались душераздирающие, истерические рыдания. Она плакала, пока не стала задыхаться, пока все тело не начали сводить жестокие судороги, но не могла остановиться. Ей казалось, что она умирает. Какой сильной и жгучей виделась ей всегда боль Саладина, боль людей, описанных в хрониках и поэмах… Боль людей давно умерших или вовсе никогда не существовавших… Но что же тогда должен был чувствовать этот живой, настоящий человек?! Ее учитель… Какие кровавые раны зияли в его душе, если только рассказ о них пронзал сердце Бланш, как лезвие острого, холодного меча…
Прошло не меньше часа прежде, чем она смогла читать снова:
«Три дня безвозвратно выпали из моей жизни. Вместо них были мрак и пустота. Когда я наконец вернулся в мир людей, то увидел склонившегося надо мной отца Франсуа. Он с глубоким состраданием гладил мой лоб и волосы и благодарил бога за мое выздоровление. Он сказал мне, что все это время я пролежал в ужасной горячке, и он сильно опасался потерять еще и меня…
Я выжил. Но то, что началось для меня после этого, вряд ли можно было назвать жизнью. Часами я сидел в комнате матери, обхватив колени руками, и раскачиваясь из стороны в сторону. Я больше не рисовал, не читал книги. Я не ходил на ее могилу. По целым дням я не произносил ни слова. Ел только после долгих уговоров. Мои мысли не могли вырваться из узкого, порочного круга. Я видел только ее смерть, и не мог думать ни о чем другом. Мой мозг пылал дни и ночи…
В конце концов, я понял, что не смогу вернуться к жизни, пока не отберу ее у тех, кто лишил меня моей матери».
XVIII. Месть
Чума возьми семейства ваши оба!
Уильям Шекспир «Ромео и Джульетта»
Священник, увидев это, нащупал концом пальца острие кинжала, спрятанного у него на груди.
Виктор Гюго «Собор Парижской богоматери»