С тревогой мы ждали телеграмм с западных станций: идут – значит, эта станция ещё не взята фашистами! Это вселяло какую-то надежду… Станции отмечались на карте красными флажками; по ним мы определяли линию фронта и красным карандашом наносили её на карту, с болью в сердце наблюдая, как она приближается к Москве. Как только телеграммы с какой-нибудь метеостанции прекращались, это означало, что она взята… Взятые станции на карте зачёркивали чёрной тушью. Когда становилось ясно, что станция захвачена, мы уже знали, какая будет следующей и, волнуясь, следили за телеграммами: сколько же она продержится – сутки, два часа, а может, пятнадцать минут?.. Телеграммы отправляли до последнего…
В одно из моих дежурств я сидела за столом и отмечала на карте линию фронта. Мой стол стоял почти вплотную к окну. Я сидела, склонившись над картой… В какой-то момент встала разогнуть спину, и только отошла на полшага назад, как в ту же секунду окно вместе с рамой с грохотом падает мне на стол! Его выбило взрывной волной. Весь мой рабочий стол был в стёклах! Поверх бумаг лежало огромное арочное окно в деревянной раме. Я стояла, смотрела на это окно и не могла двинуться с места, чувствуя дрожь во всём теле. Не знаю, что меня подняло в тот момент, но если бы я тогда не встала и не отошла на каких-то полшага, меня бы убило этим окном… Я всегда верила в Бога, и до войны и после. Проходя мимо церкви, я каждый раз мысленно крестилась и читала про себя молитву.
…Продуктовый паёк, который мне выдавали, я делила на две части. Одну – съедала, а из другой сушила хлеб на сухарики, ссыпала их в мешочек и копила. А потом отвозила мужу. Он писал, что у них солдат кормят хорошо, а офицеров – не очень. И я старалась хоть как-то его поддержать.
Помню зимний пустынный тракт, кругом – лес, по краям – высокие сугробы, над головой – луна в тёмном небе. И я иду к нему этой зимней лесной дорогой…
Мне очень повезло с моим мужем. Алексей был добрейшим человеком, очень спокойным и умным. Двенадцатилетним мальчиком он уехал из деревни в Москву и пошёл в ученики столяра-краснодеревщика. Выучился, поступил в институт и достиг хорошего положения…
Алексей очень любил детей. Когда он возвращался с работы, все ребята в нашем дворе выбегали ему навстречу: „Дядя Лёша идёт, дядя Лёша!“ – кричали они, лишь только завидят издали его высокую фигуру. Для всех у него обязательно что-то находилось: кому даст конфетку, кому – орех, кому – какую-нибудь железку или интересный винтик… Он очень меня любил, во всём помогал по дому. Грубого слова от него ни разу не слышала. Только однажды „курицей“ назвал, когда пошли с ним в кино и в фойе какой-то молодой человек попросил меня подсказать время. Мой Алексей был очень ревнивый.
…Когда он уходил на войну и прощался со мной, в последний момент остановился у двери, обернулся и попросил меня: „Лиза, дай мне слово, что не выйдешь замуж за другого!“ И я дала ему это слово. И держу его, став вдовой в двадцать пять лет… Алексей прошёл всю войну и погиб на обратном пути от рук западноукраинских бандитов… Мне даже не сообщали: боялись. Но однажды пришло письмо от его командира…
Во время войны мы с мамой и годовалым сыночком были отправлены в эвакуацию, в Омск. Серёженька умер по дороге от воспаления лёгких. Я потом целый год смотреть не могла, как копают землю. Если где-то траншеи рыли, отворачивалась…
А в сорок третьем родилась Катя, твоя мама. Алексей её очень любил. Когда он погиб, ей было всего два годика. И она как почувствовала: ночью вскочила в кроватке: „Папа, папа!“ – кричит. Не могла её успокоить…
Когда умер сынишка, я снова просилась на фронт, но мне опять отказали; отправили поднимать колхоз в Сибири – председателем. Я сначала испугалась: „Да, как же я буду работать председателем? Я же агрометеоролог, а не администратор!“ – „Партия приказала – выполняйте“. Делать нечего. Пришлось подчиняться.
Приехала в колхоз. Там работы – непочатый край!.. Поначалу местные приняли меня враждебно. Сначала я растерялась, а потом начала сама работать как лошадь, пример показывать и воспитательные беседы проводить. Убеждала: „Надо, надо, товарищи, страну поднимать! Стране тяжело. Война“. Женщины посмотрели местные, как я работаю, и тоже подрядились. И дела в колхозе стали налаживаться.
Там среди женщин были немки Поволжья. Они меня научили, как правильно молотить. Я же до устали сноп за снопом в молотилку кидала. А снопы ведь большие, тяжёлые… Кидаю, пока голова не закружится. А они делали не так: две минуты поработают, две – перерыв. И меня так заставили. Я попробовала – мне и правда понравилось: устаёшь меньше, а делаешь столько же.
А ещё они сами взбивали сливки и делали масло. Как-то раз угостили меня этим маслом: до чего же оно вкусное! Никогда я такого масла не ела. С тех пор, как взбивал кто-то из женщин сливки, всегда звали меня: „Лиза, ко мне сегодня иди!“, „А завтра – ко мне!.. А потом Анна взбивает“.
Подружилась я с этими женщинами. Жили и работали мы хорошо; потом, когда я уезжала, расставались мы как родные, плакали…
В то время в колхозе я столкнулась с большой проблемой. Единственным комбайнёром работал казах. Он был очень ленивый: ничего делать не хотел. Как я с ним только ни билась! И стыдила, и заставляла, и ругала – всё без толку. Он либо говорил, что комбайн сломан, либо делал вид, что не понимает. Я уж не знала, что с ним делать. Думала, загубит урожай… И тут, на моё счастье, кто-то из местных подсказал мне, что они, казахи, оказывается, любят, чтобы их похвалили.
И я решила попробовать. Увидела его, и давай хвалить: „И такой ты у нас, Рафшан, хороший, и такой-то ты трудолюбивый…“ И подействовало! Не поверила своим глазам, как он заработал! Не узнать – то ли дело! А я знай себе всё его нахваливала – подбрасывала дровишки в огонь. Весь урожай мы успешно убрали, даже перевыполнили план! А на следующий год наш колхоз все планы перевыполнил и стал миллионером.
Руководству моя работа понравилась, и меня стали направлять в другие колхозы налаживать их деятельность.
А под конец войны я снова в Москве оказалась. Помню случай смешной. Как-то несколько наших сотрудниц где-то достали присланные из Германии выходные платья. И однажды явились в них в наш институт на торжественный вечер. Платья нарядные, все в оборках, но какие-то очень уж тонкие, чуть ли не прозрачные… Ну, мы, подумали, что за границей такая мода. А потом к одной нашей даме в заграничном „платье“ подошла жена нашего начальника и объяснила шёпотом, что на ней вовсе не платье, а комбинация! У нас-то такого нижнего белья не продавали в то время, и наши дурочки приняли их за платья! Откуда им знать-то было! Они, бедные, со стыда там чуть не сгорели! Не знали, как домой добираться! Темноты дождались – и бегом, прячась за кустами, из института выходили… Ох, и смеху-то было!..»
…Неожиданный всплеск перебил его воспоминания. Парень стал вглядываться в туман: вдалеке ему показались очертания лодки, удалявшейся в море. В этот момент он ощутил лёгкое движение воздуха. Туман начинал слегка расходиться, и сквозь пелену Костя увидел призрачный силуэт. «Корабль! Какой-то большой и старинный», – подумал он и стал вглядываться пристальнее.
В дымке над морем, словно сквозь матовое стекло, силуэт проступал всё отчётливее: нарядный, белый, стремящийся ввысь мачтами с небольшими надутыми парусами. Торжественный, величественный, строгий… Одна из мачт, самая высокая, была вверху чуть согнута. Ошеломлённый, Костя не мог отвести взгляд от открывавшегося ему чуда. «Нет, кажется, это не корабль… – осенило парня. – Что же это такое?»
Паруса и мачты на его глазах превращались в изящные луковицы и высокую колокольню с погнутым шпилем. По очертаниям куполов Лазарев догадался, что это был старинный собор. «Собор… Откуда он здесь в море?» – не сразу сообразил парень.
Костя заворожённо смотрел на него, боясь пошевелиться. Это продолжалось несколько мгновений, пока видение постепенно не растаяло в молочной дымке.
«Какой удивительно красивый собор! Мне обязательно надо его найти: это какой-то знак. Ведь не просто так он мне явился! Может быть, этот собор – на Пинеге? Может, не зря меня туда так потянуло?» – подумал Костя и, не дожидаясь рассвета, затушил костёр и стал выбираться из города.
По пути ему встретился бар, и парень решил зайти в него. Фразой «у нас ещё рано собирать бутылки!» его «поприветствовал» нарядный вышибала.
– А я вовсе не за бутылками пришёл, – ответил Костя.
– Тогда садись пиво пить…
Выпив горячего чая, а потом кружку пива, Костя отправился дальше: он решил «попадать»[13 - Добираться (местн.). «Куда попадаешь?» – «Куда добираешься?»] автостопом в сторону неведомой, манившей его Пинеги.
Дорога, узкая, петлявшая между горами, красивая и опасная, казалось, несла его в сказку. Ощущение сказки было и в самой Пинеге, куда он добрался лишь к вечеру на попутных лесовозах: чистая голубая речка, спокойно бежавшая под высокими елями, заросли можжевельника, называемого местными «верест», белый песок – «седун», обилие карстовых озёр, отличающихся способностью то уходить под землю, то появляться снова; старинные деревянные дома на улицах посёлка и его приветливые жители, говорившие немного нараспев, – всё здесь дышало каким-то непривычным спокойствием. Косте сказали, что пещерами «заведует» некий Пал Палыч и без его ведома лучше в них не соваться.
Пал Палыч
Крепкий мужчина лет тридцати восьми, атлетического сложения, в косынке, завязанной на голове «по-пиратски», вышел ему навстречу. На вопрос студента: «А где здесь живёт Пал Палыч?» он протянул загорелую, с татуировкой на предплечье, руку со словами: «А я – он и есть» и сразу повёл парня в дом. Усадил за тяжёлый дубовый стол с резными ножками.
– Маша, хлеб принеси! – велел он жене.
Отрезал здоровый ломоть хлеба и налил кваса в глиняную пол-литровую кружку, придвинул угощение гостю:
– Бери. Что, пещеры решил посмотреть? Я под холодильник их использую! Всё там храню: оленину, сало… А Маша вон вчера на скалах весь день загорала, а потом в пещеру полезла – простудилась.
– На скалах? Здесь и скалы есть?! – удивился Костя.
– Здесь всё есть, – твёрдо сказал Пал Палыч, глядя ему в глаза. – Я как егерем устроился в заповедник, всё тут исползал, и скажу тебе прямо: край богат и непознаваем!
– Он в любую пещеру без огня может отважиться пойти, – вступила в разговор Маша, его худенькая черноволосая жена, выглядевшая намного моложе Павла. – Сам даже одну открыл, а в тот день у его друга сын родился, – и назвали пещеру: «Колыбелька». Он ведь уходит, по десять дней в пещерах живёт один! Только боязно мне бывает: цыганка ему предсказала однажды: он погибнет, спасая другого человека. По весне рыбаки у нас под лёд провалились, а он был невдалеке, увидел. Бросился спасать, всё нырял за ними. Троих вытащил, а один утоп: не успел…
– Ладно, не трещи, – сказал он незлобно Маше. – Я лишь смотрю, чтобы не сорили, не пакостили Природе. Во всяком случае, пока я здесь, этого не будет. Да так – нервишки успокаиваю, люблю понаблюдать… Иной раз столько всего она сама тебе сообщить готова: надо только заткнуться и послушать, посмотреть по сторонам. А вы всё куда-то торопитесь, бежите, не замечая важного…
В Голубино, километрах в восемнадцати от Пинеги, неподалёку от пещер, в выкрашенном голубой краской, отведённом для егеря доме жил с женою Пал Палыч; там не было даже электричества. А воду он брал прямо из реки.
– Здесь чисто. Никаких заводов, комбинатов, промышленности нет, – рассказывал он Косте. – Здесь заповедник, а летом и детский природный лагерь организовали. Но что не каждого человека надо пускать в пещеру – моё убежденье глубокое.
– Это уж точно. Он не каждого поведёт, – вставила Маша.
– Как-то приехали тут одни с наглыми рожами, кавказцы. «Кто здесь Ярунов?» – говорят. Я вышел. «Я, – говорю, – Ярунов Павел. Что надо?» – «Давай, – говорят, – веди нас в пещеры – показывай». Не понравились они как-то сразу мне своей наглостью. Сказал им: «Я в пещеру вас не поведу». А они мне на это: «Веди давай – мы денег дадим», – заявляют. «Сказал – не поведу, значит не поведу. Без толку уговаривать. Уезжайте отсюда». Они в ответ на меня с кулаками полезли: оскорбились, типа. Пришлось тогда им вломить – так, что мало не показалось! Еле ноги унесли! Не люблю наглых людей, кто о себе мнит слишком много!
Он напоминал Косте дядю Ивана: такой же прямой взгляд, короткая стрижка, чуть выдающийся мысик волос на линии лба, та же быстрая и нервная манера общаться.
– Мне здесь хорошо. Грибы-ягоды, в реке – рыбы немерено. Третий раз как с войны пришёл, вернулся в родное Валдокурье – семь километров отсюда, а здесь работу предложили – так и остался. Я – лесной житель и ничего мне другого не надо: ни Архангельска, ни Москвы, – заключил он.
Костин взгляд упал на висевший у русской печи портрет девочки-подростка с очаровательной наивной улыбкой.
– Портрет дочери моей Настасьи, от первой жены. Художник один приезжал тут, жил у меня. Я ему говорю как-то: «Ты художник? Так покажи своё мастерство». А она тут же сидела у меня, дочь-то. Он при мне из печи достаёт головешку и прямо углём одной линией за десять минут портрет набросал вот этот… А в пещеру сходим. Я вижу, ты парень – правильный. Покажу тебе «Китеж». И никаких денег не предлагай, не возьму, – сказал Пал Палыч и посмотрел ему пристально в глаза своими светло-голубыми прищуренными глазами: его взгляд был открытым, но тяжёлым.
«Очень трудный человек», – говорила о нём Маша.
Пал Палыч прошёл не одну войну. Служил в спецназе, был воином-миротворцем и носил голубой берет. На последней войне, в Карабахе, его контузило, после чего, как сказала Маша, «он сделался безбашенным». По её словам, ему нельзя было пить: когда выпивал, то становился несдержанным и агрессивным. Он пытался кодироваться, но, как и дядя Иван, всё равно срывался.
Вечером, как и обещал, Пал Палыч повёл Костю в пещеру «Китеж», названную в честь древнего города. В логу у подножия скалистой карстовой возвышенности темнел едва заметный лаз – вход в пещеру. Вблизи веяло прохладой, и не было комаров.
– Не каждый сюда полезет, и пещера пускает не всякого: она тоже испытывает человека, – сказал Пал Палыч, зажёг фонарик и отправился первым.
Костя полез за ним, перед собой он видел только ботинки Пал Палыча. Лаз был настолько узок, что, казалось, пещера обнимала его спереди и сзади и прижимала к каменистому полу, состоящему из известняковых пород и глины. В одном месте Лазареву пришлось выдохнуть воздух, чтобы пролезть дальше.